| |

на главную / Гостевая книга / форум / новый проект РЕВОЛЮЦИЯ

Компилятивная реальность

(роман)

 

Глава 1

Миг

 

     Наташа села в поезд. Ее место в плацкартном вагоне приходилось на нижнюю полку, и осенне-зимний пейзаж  должен был ползти на встречу. Темно-синяя фальшиво-кожаная поверхность полки, приняла на себя вес ее тела, ее мысли расположились в объеме купе. Они не выливались в проход и не соприкасались с мыслями пассажиров боковых мест. Перед ней стояла задача: доехать до Москвы за указанные в расписании  движения 17,5 часов, а так же более важная задача, в которую входила предыдущая – закончить еще три  с половиной курса МИФИ, и, наконец, совсем главная и включающая все остальные задачи, самая главная для женщины цель – выйти замуж. Как-то так устроена жизнь, что все надо с кем-то делить, и счастье тогда только счастье, когда оно с кем-то разделено. Кроме того, запах мужского тела, тепло и осязание его кожи, это то, что чудеснее всех чудес.

     В вагоне шла привычная погрузочная суета: по проходу дальше и дальше шли груженые пассажиры, некоторые проталкивали волоком тяжелые чемоданы и узлы, иногда на встречу этому потоку двигался, упорно преодолевая каменистые, узкие уступы выбирающийся наружу провожающий, или пассажир уже занявший место, но не простившийся со своими стоящими на перроне родственниками, или не дотащивший часть багажа. Скрипели тяжко верхние багажные полки, звякал нижний рундук, развешиваемая одежда скреблась пуговицами о гладкие пластмассовые стены, и разнообразнейший спектр, как правило, не громких голосов, шевелил воздух. Как похожи скрипы и шуршание, производимые людьми в стоящем на месте вагоне на домашние скрипы и шуршание, и как все меняется, когда вагон начинает следование.

     Наташа имела средний женский рост, около метра шестидесяти, пепельный цвет волос и заманчивые округлости крепкой фигурки, которой по пяти-бальной шкале можно было бы поставить четверку. Для знатока, женственности в ней хватало на несколько представительниц своего пола, но она не бросалась в глаза, подобно ярчайшим губам и чернейшим бровям любительниц косметики. Сама Наташа пользовалась последней очень умеренно. Вообще, какова будет женщина, зависит от ее супруга. Сумеет ли он разбудить в ней женщину, или он разбудит мужчину? А до тех времен все неопределенно и не стабильно. Наташа не смогла бы ответить даже себе, на вопрос: “есть ли у нее парень?”, ответ находился в эти дни в Москве. Что думал Толя, оставалось загадкой. Она представляла собой многочисленный класс девушек, характерный для данного места, времени и воспитания, не имевших к девятнадцати годам еще ни с кем близости, и так же входила в подкласс людей у которых “все серьезно”, людей скрывающих за внешней неяркостью, неамбициозностью большое жизненное достижение – способность иметь средний успех во всех обывательских начинаниях: семье, карьере, детях. Если у таких людей роман, то он по-настоящему, без осечек. Они никогда не будут воображать, и строить иллюзии до тех пор, пока не произойдет самое главное. Они не торопят события и не раскладывают на логические составляющие, изводя себя возможностью неблагоприятного исхода.

     Соседние места заняли два молодых человека с разницей в возрасте в пять лет, и бабушка. Более молодой, молодой человек занял полку над Наташей. Он был второкурсником физического вуза и его занимал вопрос призыва на срочную службу, в которую предстояло идти месяцев через восемь. Государственные милитаристы развернули компанию почти тотальной мобилизации срезавшей студенческую поросль. Второй молодой человек заканчивал столичную аспирантуру, “сапоги” никогда не носил, и искал возможность остаться в Москве. Бабулька возвращалась с похорон младшей сестры, вспоминала мокрый снег, падавший на сырую рыхлую землю могилы и лицо девочки в сарафанчике ставшим теперь пожелтевшим, бледным, мертвым. Сновавшие люди в проходах и за окнами несли в себе тайну, множество индивидуальных тайн запечатанных в бронированные сосуды тупых тел. Когда забываешь об этом, жизнь становится вполне сносной, нужно только замкнуться в компактной схеме муж-ребенок, либо просто ребенок и все будет нормально. Можно замкнуться так же на карьере, но Наташе не хватала тщеславия или может быть таланта руководителя.

     Унылый, серый пейзаж вечера надавил капельку, заскользившую по грязному стеклу причудливыми изворотами. “Зарыто на зиму” объявляло красными, трафаретными подчищенными остряком буквами окно. Прошло два революционно-праздничных дня в гостях, отец с матерью периодически махали с перрона. Стотысячный, провинциальный городок готовился к отъезду в противоположную сторону. Бюстики Маркса и Ленина у главных дверей здания вокзала эпохи Николая Второго мокли, мерзли за свои политико-экономические грехи. С каждым прожитым столичным годом значение этого маленького городка терялось. Приезжая в тщательно убранную трехкомнатную родительскую квартиру Наташа чувствовала это. Высокая, стройная не смотря на возраст фигура отца с черными с проседью усами и волосами, фигура матери на фоне уютного удобного домашнего интерьера блекли. Отец, начальник лаборатории НИИ, мать – переводчица английского в этом же институте. Они рассказывают новости, перечисляют вещи купленные по распределению, думают снова летом поехать в Крым, школьные подруги сообщают свои новости, но нет чего то главного во всей этой информации.

     Поезд готовится к отбытию, как рассказ, действие которого вот-вот должно начаться. Нужно сначала рассадить всех пассажиров истории, проверить билеты, но хочется действия, движения. Должно быть, постоянное действие, приковывающее внимание, ни каких отступлений. Перейдем сразу к делу? Хорошо, перейдем к делу. Раз не нравится смотреть картинки быта, прислушиваться к чуду обыденности возьмем быка за рога. Дело в том, что через два часа, когда поезд начнет пересечение знаменитого ульяновского моста длинной в шесть километров, и все бодрствующие пассажиры прилипнут к окнам наблюдая безбрежную водную гладь, крутые высоченные берега с огромной надписью из кустов “Ленин”, большой пассажирский теплоход “Адмирал Нахимов” по невыясненным обстоятельствам изменит курс и врежется в бык моста. От сотрясения поезд сойдет с рельс, и несколько вагонов упадут на палубу. Теплоход, двигаясь под не положенным пролетом, срежет мостовым перекрытием кинозал со зрителями. Общее число жертв превысит пятьсот человек, а вагон с Наташей окажется в эпицентре катастрофы. Вздувшиеся тела будут вылавливать неделю. Родители Наташи придут в морг на опознание изувеченного до состояния взбитых сливок тела дочери. С матерью случится истерика, она будет дико хохотать пока не сделают укол. А потом будет похоронная процессия с закрытым гробом и занавешенные зеркала в квартире, и орава гостей на сороковой день, и хрен с редькой. Вот так. Это интересно? Не так, наверное, скучно, как слушать посадочную суету постоктябрьского праздника.

                                    Ну, вот прошло седьмое ноября.

                                    Исчезли звуки шумного веселья.

                                    И только реет над страной,

                                    Благословляя всех подряд,

                                    Должно быть ангел всенародного похмелья.

     Но это маленькое отступление, так сказать эксперимент. В нашей жизни не бывает таких потрясений, как крушение поезда. Катастрофы заменяют нам детективы и фильмы. “Адмирал Нахимов” врезался в мост несколькими годами раньше, а наташин поезд доехал до Москвы в исправности. Отложим рассуждения и поедем уже.

     Вагон дернулся, под колесами зашипели змеиные тормоза. Толчок, рывок. Перрон медленно поплыл. Провожающие двинулись вдогонку. В убыстряющемся ритме промелькнул его конец на высокой насыпи, над которым торчали верхушки усадебных домиков железнодорожников, пронеслись мощные ноги автомобильного моста, многорядные заборы колонии строгого режима. Из окон привычно махали руками зеки. Постоянно видя недоступный символ свободы – зелененькие вагоны и получая ответные жесты они словно бы проникали за ряды колючки. Студент взял гитару, подкрутил колки настраивая, перебирая несколько мотивов запел.

                                         Наш паровоз вперед лети.

                                         В Кабуле остановка.

                                         Другого нет у нас пути.

                                         В руках у нас винтовка.

     На звуки стала собираться молодежь. Вихрастые чубы, разноцветные косынки запестрели, заполнили скамейки, полки. Садились на пол, в проходах. Аспирант достал кисет, начал раздавать, угощая, ядреную махорку. Закрутили самокрутки, задымили. Дружно пели революционные песни. Глаза блестят комсомольским озорством, ни дать не взять – на целину едут. Соседи, познакомившись, приглашают друг друга поступать в “ремеслуху”, зовут на родной завод, шахту, в колхоз. Клокочет, бьется задорная, коммунистическая юность, вселяя надежду прекрасного будущего. В соседнем купе худенький красноармеец облаченный вылинявшей гимнастеркой собрал небольшую аудиторию.

     - Вирно, война испокон веку иде, и до той годыны вона нэ пэрэвэдэться, пока будэ на свити дурноедьска власть. От! А як була б у каждом государстви власть рабоча, тоди б не воювалы. То и трэба зробыть. А це будэ, в дубову домовыну их мать!.. Будэ! И у германцив, и у хранцузив, - у всих заступэ власть рабоча и хлиборобська. За шо ж мы тоди будемо брухаться? Границы – геть! Чорну злобу – геть! Одна по всьому свиту будэ червона жизнь. Эх! Я б, Грыцько, кровь свою руду по каплли выцидив бы, шоб дожить до такого… Полымя мэни сердцевину лиже…                    

     Голодранцы усих стран в едину кучку геть!

     Смесь стилей тоже будоражит воображение. Забавно вывернуть на изнанку шолоховскую поднятую целину или Корчагина в закаляющейся стали, поставить их в современных условиях на сцене, снять фильм. Герои будут ходить, говорить по старому, не отклоняясь от канонического текста, только смысл уже станет иной, по-новому нелепый.

     Среди общего гула выделились два голоса, повышающихся по нарастающей к ссоре.

     - Михаил, а ведь не ты “Тихий Дон” написал. Все самое ценное в нем, первых полторы книги, действительно великих, работа Федора Дмитриевича Ковынева. Дальше в основном идет коммунистический бред, в авторстве коего я тебе не отказываю. Там и герои становятся картонными и рассуждения наивными. Первоначальную рукопись настоящего автора тебе тесть подарил, когда ты у него руки и сердца своей будущей супружницы просил. Повел он тебя в сарай, снял с полки сумку погибшего в боях белого офицера набитую рукописной бумагой. Ты  сделал несколько своих вставок, причесал нелестные для большевиков эпитеты, заменил некоторые обороты и дописал еще две книги.

     - Брешешь контра! – шипел, брызжа слюной оппонент, - Жаль мы тогда тебя, сосунка в семнадцатом не хлопнули. Вовремя ты с папашкой своим, сукиным сыном в Крым удрал, а потом заграницу. Но его то в двадцать втором все же кокнули, а тебя пожалели. Я бы и сейчас тебя к стенке поставил, да времена изменились. Про “Дон” ты брешешь, тебе просто не хочется верить в то, что пролетарское государство может рожать гениев. Ты что, видел, как тесть мне сумку передавал, что гавкаешь про это? Может быть, в бумагах моих после смерти нашел ее? Мне Нобелевскую премию дали, понимаешь ты это или нет? Я лауреат Ленинской Премии! И нобеля мне дали за “Судьбу человека”. Может быть и его я в той сумке нашел? Я великий писатель, столп советской литературы сочинения которого выходят миллионными тиражами!

      - Мой отец погиб прикрывая грудью лидера кадетов и личного друга Милюкова от выстрела террориста. В литературном мире тоже имею заслуги. В том сарае действительно не стоял, бумаг после твоей смерти не разбирал, тем более что умер раньше. Но вот давай возьмем роман “Они сражались за родину”. Начал ты его писать в сорок третьем, написал пару глав, оставил. Потом в сорок четвертом пописал, оставил. В-пятидесятых приписал, и в-шестидесятых чуть-чуть, но так до восемьдесят четвертого года и не закончил. Неужели для мастера проблема за сорок лет написать роман?

   - Ты не понимаешь, на сколько ответственно подходил я к теме Великой Отечественной войны, участию в нем народа! Я не мог испортить шедевр излишней спешкой. Ты то о чем пишешь? Возьми любую твою книжонку – сплошная барская дурь, а “Лолита” вообще о клиническом сумасшедшем извращенце. Тьфу, читать противно! А я о народе писал, о рабочих, крестьянах, казаках. Они ж похожие друг на друга, и что бы не повторятся нужно копить материал, переваривать его. Все у вас просто: стихи складываете, о Шекспире гуторите, по ресторанам катаетесь, развратничаете, а простого человека не видите, быдло он для вас. Но взлохматилась Россия, вздыбилась, прогнала вас, зажила свободно, счастливо, так вы оттудова, из-за границав, из парижев клевещете, охаиваиваете всякий наш успех. Я член Академии Наук СССР, я со Сталиным на дружеской ноге, а ты кто такой? Кто ты такой, я тебя спрашиваю? Ты эмигрант, белогвардейский больной писака. Ты даже на родину не можешь вернуться, – сразу посадят.

     - Думаю, возможно, Сталин не был на столько глуп чтобы серьезно приписывать тебе, Михаил, авторство “Дона”, но у него нашлись свои причины закрывать на это глаза, - спокойно ответил на нападки уравновешенный собеседник. – Позарез требовалось доказательство наличия талантов. Ты ведь в “гору” пошел после публикации первых частей, и академиком стал и в Кремль вхож. Нобелевский комитет по настоящему то премию за “Дон” дал. Не могли там предположить хладнокровного, пролетарски-наглого воровства, литературного экспроприаторства. “Целина” твоя на западе не конвертируется, не читается, так ведь?

     По проходу прошелестела проводница, прося всех занять места, лишних покинуть вагон и приготовить рубль за постельное белье. Затем она двинулась в путь от своего купе с непременным атрибутом, – вручную пошитым кляссером, куда вкладывала проверенные и надорванные билеты, отмечала заплативших. Народу поубавилось, оставшиеся, поглощенные приготовлением проездных документов, поиском мелочи прекратили на время общение. Королева вагона в синей полувоенной форме железнодорожного служащего с нашитыми знаками отличия садилась в каждом купе, на нижнюю полку держа кляссер на коленях, тщательно сверяла надписи на билетах, сворачивала, всовывала в кармашек соответствующий номеру. Влажный, сыроватый комплект: простыня, наволочка, пододеяльник (тоже простыня), полотенце заправлялся силами самого пассажира.

     Боковые места наташиного купе заняли двое командировочных. Один, среднего роста обрамленный всклокоченной бородой, через которую пробивался нос похожий на фигу, другой низенький, вертлявый, лысый, с бородой и усами напоминавшими дартаньяновские. Они тихо беседовали сидя за столиком, обратив взгляды на пробегавший ландшафт.

     - Лев Николаевич, вы, безусловно, глыба не только русской, но и мировой литературы, вы самый симпатичный представитель своего класса. Возможно, вы даже не несете ответственность за буржуазию и дворянство, но вы не можете подняться выше мелкобуржуазного, филистерского, мещанского лепета о ненасилии. Общество будущего, коммунизм мы можем построить только через диктатуру пролетариата, жестокое тотальное насилие. Врач ведь тоже делает больно, но этим излечивает болезнь. Представьте себе, что будет, если ликвидировать правоохранительную систему: полицию, милицию, всякое насилие над гражданами. Начнет процветать преступность, и насилие возрастет многократно. Диктатура нам нужна не как таковая, а как организующее начало воспитания народных масс. Я прекрасно понимаю несовершенство пролетариата и, следовательно, его диктатуры, но еще более несовершенна диктатура буржуазии или интеллигенции, так называемая парламентская демократия. Диктатура пролетариата лишь ответ на извечное господство богатства, она средство, а не цель. Вы же предлагаете доверить все естественному течению событий. В принципе можно сказать, что железная дорога появилась естественным развитием природы, но с другой стороны, батенька, известны усилия прикладываемые изобретателями.

     - Владимир Ильич, вы возомнили себя богом, ловко подтасовываете факты, и нужно быть весьма образованным технически и тем более гуманитарно, чтобы заметить подлог. Вы не можете строить человеческое общество техническими методами, то есть через составление плана, подготовку и реализацию. Попытаться, конечно, можете, с таким же успехом как выпить Атлантический океан. Да, через вас действует Бог, или если угодно – природа, но вы этого не осознаете. Результатом же ваших личных усилий становиться дьявольская работа. Человек, его психика не ньютоновское тело, описываемое четырьмя законами, он не предсказуем. Что для вас лично цель жизни? Вы ведь не любили свою жену, детей не было, даже приемных. Откуда вы можете знать, что такое любовь?

     Лысыватый нервно передернул плечами.

     - Любовь это эмоции, чувства, а они скоротечны и не постоянны. Мы должны мыслить на твердом фундаменте…

     - Простите, Владимир Ильич, - перебил бородатый, - любовь к чувствам и эмоциям не имеет отношения. Любовь сущность мира, и все что начинает жить, мыслить, развиваться стоит на ней, на основании мира.

     Поезд набирал скорость, проносились знакомые дубовые рощи вымерзшие в знаменитые морозы семьдесят девятого года. С высокой насыпи они белели светлыми скелетами кладбища мамонтов. Железное чрево подвижного состава скрипело как шхуна в сильную качку. Любой жанр литературы: роман, повесть, драма, детектив скрадывает естественное течение событий. Нарушается принцип одновременности изменений. Детектив вырезает длинную узкую щель развития сюжета, создавая примитивных героев, глобальное художественное полотно усыпляет отсутствием ясной цели. На сколько можно, сохраняя поглощенное внимание читателя стремительным раскручиванием избежать традиционных, набивших оскомину приемов? Нет такого детектива, читая первые страницы которого невозможно угадать концовку. Тоже касается и любовных романов. Ну, он ее предаст, или она его предаст, или поженятся и, будут жить счастливо, или поженятся, но жизнь не позволит задуматься над ощущением счастья. Что еще? Все уже миллион раз повторялось. Когда же смельчак смешивает в котле жизнь, не пытаясь разделить неразделимое, критики хором обвиняют его в непрофессионализме, отсутствии художественности, эклектизме, во всех самых страшных литературных просчетах. Со своей точки зрения они правы, так же как античные или средневековые критики отказывающие в умении Пушкину или Толстому. Нам нужно не читать о любви, а осознавать ее, книги лишь пробуждают описываемые переживания внутри нас, заставляют заметить всегдашнее ее присутствие.

     Вот то, над чем приходилось работать наташиным мозгам: “Изучая проблему квантования в волновой механике, находят различные стационарные волны рассматриваемой системы и вычисляют соответствующие волновые функции. Эти функции называются собственными функциями системы: они образуют некую, как будем предполагать, дискретную последовательность. Во многих важных случаях это действительно так. Допустим теперь, что мы скомбинировали эти собственные функции во всевозможные пары. Получим, таким образом, два типа пар: пары, построенные из одинаковых собственных функций, и пары из различных собственных функций. Первые относятся к одному стационарному состоянию, вторые – к двум различным стационарным состояниям. Поэтому можно считать, что последние описывают переход между этими двумя стационарными состояниями.” А вот то, над чем мозгам хотелось работать – рассказы подруг или просто знакомых девчонок. Черненькая, стройная одноклассница Лена поведала ей в эту встречу о своем первом опыте. “Стояла поздняя осень. Окно было открыто, и в него врывался запах горелой листвы. Мои мысли бродили между тригонометрией и мальчиком, поцеловавшим соски моих грудей, которые соблазнительно выпирали из белого хлопчатобумажного бюстгальтера, хотя глупые, заостренные кончики чашечек оставались пустыми. В моих фантазиях я всегда воображала картины, связанные с частями моих грудей над или под сморщенными кончиками бюстгальтера.

     Он гладил мои груди под лифчиком, водил руками по моему телу под трусиками. Мы легли полностью одетые на диван и стали тереться друг о друга, пока оба не кончили. Когда экстаз прошел, он прижал меня к себе и сказал: “Я люблю тебя”. И повторил: ”Я люблю тебя”.

     Я нарядила его в психологические одежды принца, а принц не стал бы дотрагиваться до принцессы, если бы не любил ее. Как всегда, аура романтики окружала мои сексуальные фантазии, сделав их приемлемыми для меня. Я вернулась к своей работе, все еще настолько возбужденная, что, когда через несколько минут я подтянула бретельку бюстгальтера, сползшую с плеча, прикосновение ткани к моей груди, от которого соски снова затвердели, заставило меня задрожать”. Старшая сестра Лены Света, присутствовавшая при разговоре, вспомнила про свое. “Первый раз, когда я испытала оргазм, тершись о мальчика, он воскликнул: “О, надо же! Ты кончила! Кончила!” Его глаза блестели от возбуждения, и он был в полном шоке от своего открытия. Я уверена, он никогда не был с девочкой, достигшей оргазма. После я чувствовала такое унижение за свое тело, что не хотела больше видеть этого приятеля: я позволила себе потерять над собой контроль, слишком откровенно себя вела, поставила в компрометирующее положение. Вы знаете стереотипные суждения о том, что “хорошо” и что “плохо”. Мне казалось, что эти занудные сентенции, подобно злобному шепоту монашенок, старых большевичек, клеймят меня насмешками. Я проплакала всю ту давнюю ночь”. Третьекурсница Юля, разоткровенничалась как-то в узком кругу студенческого девичника. “Число сексуальных партнеров – пятнадцать, но я была влюблена только в пятерых из них. Называйте меня “дешевкой”. Мои друзья именно так меня называют”. Она получила свой первый оргазм в 12 лет через мастурбацию, принимая душ с ручной насадкой, и потеряла девственность (запланировано) в день своего пятнадцатилетия. “У нас было много орального секса, прежде чем он вошел в меня. Он был на три года старше, не девственник и знал, как подготовить меня к первому сношению. Мне очень повезло. Я получила оргазм при облизывании. Этот оргазм заставил меня раскрыться, так что он вошел легко. Мне это понравилось. Мне в самом деле с первого же раза понравился секс. Когда я была с ним, мне казалось, что я его люблю.

     Но мои вагинальные губы опухли, покраснели и болели. Он не брился, его жесткая борода и двухдневная или сколько еще там “дневная” щетина искололи меня, но в то время я еще этого не понимала. Я думала, что он заразил меня венерическим заболеванием. И рассказала обо всем моей лучшей подруге. Я была в панике. Она пошла со мной в туалет, посмотреть меня, и заявила, что это герпес. Не спрашивайте, почему я поверила ей. Видела ли она когда-нибудь герпес? Нет. Но мне было 15 лет.

     Итак, мне пришлось рассказать все маме. Она повела меня к врачу, который сказал, что это просто “ожог бородой”. Какое облегчение! Мама отнеслась к этому хладнокровно. Она сказала, что ей не нравится, что я уже сделалась сексуально активной, но если уж я собираюсь продолжать заниматься сексом, то она хочет, чтобы я приняла меры предосторожности. Она попросила доктора посадить меня на пилюли и купила мне презервативы. Так что с ней все уладилось. Я испытывала оргазм со всеми моими партнерами кроме двоих, они были очень молоды, и я тоже. Они не стимулировали меня и не хотели, чтобы я это делала. И они слишком быстро кончали. Я спала с ними несколько раз и бросала их. Если мужчина не хочет, чтобы я играла с клитором, находясь с ним в постели, мне он не нужен. Я знаю, как получить удовольствие. Иногда мне надо прибегать к этому способу, и когда я это делаю, то не хочу, чтобы мне мешало нежелание моего партнера.

     Человек, с которым я сейчас встречаюсь, великолепен в этом отношении. Ему нравится видеть, как я кончаю, и ему все равно, как я этого достигаю. Я помню, что когда мне было 16 лет, кто-то сказал мне, что если я не перестану спать с таким количеством мальчиков, то никогда не найду “хорошего” парня. Теперь это кажется смешным, но мне тогда стало не по себе. Я всегда была не такая, как мои подруги. Они вечно стремились влюбляться в кого-нибудь. Я же большей частью притворялась, что влюблена. Я  всегда больше думала о том, как хорошо это могло быть, чем о том, как неромантично это было на самом деле в моих связях с мужчинами. Я идеализировала мужчин, секс и наши отношения. Иногда я оказывалась, одурачена своими идеализациями. Когда вы живете так, то, как слепая, идете ощупью, постоянно ищете знаки его любви и преувеличиваете каждый знак внимания с его стороны. Вы заставляете себя поверить, что посредственный секс – необыкновенная страсть! Иначе вам надо будет признать, что это всего лишь фантазии и есть только секс и ничего больше”. Блондинка Катя затронула тему беременности. “Беременность означала конец жизни, так что закон был такой: нельзя идти до конца. Можно делать все, кроме самого последнего. Мы морочили головы пацанам. Они думали, что мы сходим по ним с ума, и мы сами верили в это. На самом деле мы сходили с ума не по ним, а по сексу. Все эти излияния по поводу того, как они привлекательны, в действительности означали, как мы возбуждены. Знаете, я поняла это только несколько лет назад. А они думали, что мы слишком благовоспитанны, чтобы идти с ними до конца. На самом деле мы просто не хотели рисковать. Зачем рисковать, если мы получали отличные оргазмы без траханья. Мой постоянный друг, ученик старшего класса, был настоящим экспертом в куннилинге. Он любил “вылизывать” меня. Прошли годы, прежде чем мне опять было так хорошо, как с ним. Я просто с ума по нему сходила. До сегодняшнего дня я не могу сказать, любила ли я его или была ослеплена самим сексом.

     Такой секс был на самом деле лучшим, потому что всегда получаешь оргазм. Когда я начала заниматься сексом в институте, то сначала была немного разочарована. Как только я начинала спать с каким-нибудь парнем, он переставал тратить время на то, чтобы меня возбудить. Я научилась говорить открыто, чего хочу, или сама о себе заботилась. Другими словами, половое удовлетворение часто находиться в руках самой женщины. Я в этом убеждена. Теперь, когда мне уже двадцать один год, я могу воображать самые грязные и пошлые сцены. Мужчины трахают меня во все отверстия. Когда я была моложе, мне приходилось, чтобы возбудиться, воображать цветы и объяснения в любви”. Москвичка Даша продолжила: “Оглядываясь назад, я вижу, что не знала никаких моральных запретов. Я просто не понимала, как сказать “нет”. Я делала все, что хотел от меня парень, потому что не имела ясного представления о своих сексуальных потребностях и о том, как их удовлетворить. В последнем классе школы я сделалась совершенно сумасшедшей, просто неуправляемой. За одну неделю у меня было пять партнеров. Не спрашивайте меня почему. Ни один из них мне не нравился. Не понимаю, как меня не выгнали из школы. Мне просто необходимо было касаться кого-нибудь и чтобы кто-нибудь обнимал меня. Может быть, это звучит странно, но мне нужен был не сам секс, а то, что ему предшествует. В институте я вела себя немного иначе: периоды бешенной активности у меня совпадали с каникулами и перерывами в занятиях. Возможно, я просто очень серьезно относилась к учебе. Но иногда я совершенно теряла контроль над собой. Моя соседка по комнате в общежитии (я настояла на том, чтобы жить в общежитии) не знала о моей двойной жизни, до тех пор пока на втором году нашего совместного проживания не пришла ко мне домой. Мои родители были тогда в Крыму. В первый же день я устроила вечеринку. Никогда не забуду выражения ее лица, когда она вошла в мою спальню, и увидела меня голой и привязанной к кровати колготками. Парень, который меня привязал, вышел в ванную. Все эти безумные годы у меня было мало оргазмов. Я не мастурбировала до двадцатилетнего возраста. Оргазм не имел для меня большого значения. Смешно, но в то время я думала, что занимаюсь сексом просто для удовольствия. Даже после того, как я стала испытывать оргазм, моя половая жизнь была довольно посредственной. Я испытывала влечение к какому-нибудь парню, спала с ним пару раз, а потом бросала его и искала разнообразия. Не знаю, почему я так себя вела. Просто не знаю. Соседка ругает меня за то, что я не всегда пользуюсь презервативами. Я знаю, что она права, но все равно делаю это. Мне повезло, я не подцепила никаких болезней и имела только один аборт. Если они пользуются резинкой, то пусть пользуются, но я их не спрашиваю об этом. Я осматриваю пенис партнера, чтобы убедиться в отсутствии явных признаков болезни и гноя. Мне кажется, она не понимает, как можно быть с мужчинами, которые тебе на самом деле не особенно нравятся. Но она бывает просто зачарована тем, что я делаю. Когда однажды я спала в один день сразу с тремя мужчинами, я пришла, чтобы рассказать ей об этом. Она притворилась, что ее это шокирует, но ей было интересно. Она расспросила меня обо всех подробностях, вроде того, кто из них имел самый большой член, и что я делала с вытекающей спермой, и почувствовали ли они запах других на мне.

     Однажды у одного парня были трудности с эрекцией. Я сосала его, пока у меня не заболели челюсти, но у него ничего не получалось. Он разозлился, и я думала, что он меня ударит, и сказала ему: это моя вина, я просто неумелая в сексе. Тогда он успокоился. Но он здорово напугал меня”.

     В наташины размышления вторглась молоденькая проводница. “Возможно, это ненормально, но элемент опасности возбуждает меня. Когда я вхожу в комнату с человеком, которого не знаю, то испытываю возбуждение внизу живота. Это как бы эротический ужас. Хотя в то время я не испытываю оргазма, зато потом мастурбирую до оргазма, воображая то, чем мы занимались. Я вышла замуж в девятнадцать лет, развелась в двадцать и была самой бешенной девчонкой в городе в двадцать один год. В том году я спала с сорока мужчинами, но они были не совсем незнакомцы. Я знала их по работе и школе. Вы знаете, я никогда не планировала иметь секс с кем-нибудь из них. Это получалось само собой. Я только с тремя из них встречалась больше одного раза. И не знаю, от скольких из них получала оргазм. Я просто не думала тогда об оргазме. Мне, в общем-то, повезло. Никакого насилия, кроме шлепков. Но некоторые обращались ко мне со странными просьбами, например, хотели, чтобы я ползала голая на четвереньках по комнате, и тому подобное. В основном они хотели слушать мои фантазии. Двое пожилых мужчин требовали, чтобы я материлась, пока они мастурбировали, у меня с ними даже не было секса. Я не ходила к гинекологу целый год. Часто я просила мужчин вовремя выскакивать из меня, потому что не предохранялась. Странно, что я не забеременела раньше. Почти целый год не попадалась. А когда сделала аборт, то сказала себе: “Это никогда не должно повториться”. Я проверялась на всевозможные болезни и никогда ничем не заражалась.

     До окончания школы мама запрещала мне идти дальше поцелуев. И все-таки мне нравилось, когда меня целовали и ласкали ниже талии. Поэтому я занималась этим с мальчиками, с которыми постоянно встречалась. Когда мне исполнилось девятнадцать, я стала невестой Михаила. Мы с ним были помолвлены шесть месяцев, до того как поженились. Хотя мы позволяли себе многое, включая ласки до оргазма, но не шли до конца. Мой первый оргазм явился для меня полной неожиданностью. Он вызвал его, засунув руку в мои трусики. Я знала, что уступлю ему, если он снимет с меня трусики, раз мне так приятно ощущать его руку.

     В самом деле, не понимаю, почему мне так важно казалось оставаться до свадьбы девственницей, но это было так. К тому времени, как мы поженились, я оказалась измучена тем, что все время сдерживала его, нервы на пределе – вскрикивала, когда падала шляпа. Я разрывалась между ним, толкавшим меня к сексу, и матерью – она постоянно спрашивала, девственница ли я еще. Эти последние два месяца перед свадьбой! Когда я пошла к врачу, провериться перед свадьбой, он прописал мне успокаивающие”.

     Тридцати трех летная преподавательница с кафедры общей физики наташиного института добавила. “Я начала мастурбировать в 19 или 20 лет (не помню точно), потому что мне потребовалось много времени на то, чтобы вызвать у себя желание трогать себя. И надо же так случиться, что это произошло в Жигулях. Я поехала с подругой кататься на машине, и она зашла в дом своего друга. Я сидела в машине одна и думала о том, чем они там занимаются. Она всегда рассказывала мне эротические истории об их отношениях. Я почувствовала возбуждение и начала мастурбировать. Я не получила оргазма, но была близка к этому. Мне стало страшно, что я потеряю контроль над собой, а она появится из дома, поэтому я прекратила. Придя домой, я кончила. В свои двадцать с лишним лет я в самом деле стала диким ребенком. У меня были любовники на одну ночь, безумные уик-энды с незнакомыми мужчинами. Я пробовала все: мазохизм, куннилинг, анальный секс – все. Имела сотни партнеров. По мере того как продвигалась моя карьера, я становилась осторожнее, поскольку чаще бывала на виду – приходилось поддерживать лицо. На работе я вела себя подобающим образом и “распускалась” только во время отпуска или в командировках.

     Лучший секс всегда с новым любовником. Как раз у меня был такой опыт. У моего мужа маленький пенис. Мой новый любовник – студент-африканец с большим членом. Он лег на меня, когда мы трахались, и мне показалось, что я опять теряю невинность. Комбинация боли, удовольствия и табу для белой женщины иметь секс с негром, а также тот факт, что он меня обожает (отчасти оттого, что я белая), привели к мощному взрыву. Мне кажется, я кончила шесть раз, а он – два раза подряд”.

     Преподаватель с кафедры английского, тридцатилетняя разведенная Анастасия взялась отстаивать эмансипэ. “Мне нравится жизнь одинокой женщины! Раскрою вам маленький секрет: мы имеем лучший секс, чем замужние женщины. Я была недолго замужем. Какая ошибка! Мастурбация предпочтительнее секса в браке.

     Мой муж научил меня мастурбировать. Он был моим первым любовником, и мы встречались почти два года, когда он принес мне порнографические рассказы. Мы вместе читали, и это меня возбудило. Он сказал, что оставит мне их, чтобы они помогли мне мастурбировать, и я призналась, что никогда не мастурбировала. Он мне не поверил. Но в следующий раз, когда мы были вместе, я смогла убедить его в том, что не шучу. Он сказал, что мне пора научиться мастурбировать; взял мою руку и показал мне, как надо трогать себя, как это делал он, когда занимался со мной любовью. Мне было стыдно, и я долго не могла возбудиться, но потом мне это удалось. Тогда он убрал свою руку и сказал мне: “Продолжай сама”.  Я не хотела, и тогда он тоже стал мастурбировать. Это было потрясающе, мы оба кончили почти одновременно.

      На последнем курсе я спала с четырнадцатью парнями, это началось с желания отомстить мужу. Я сказала себе: “Наплевать, я пересплю с кем-нибудь еще. Проучу его”. Когда я забеременела, то сама не знала, кто отец. Никому из них не сказала, да они вряд ли захотели бы узнать. Я отправилась к врачу и сделала аборт. Это было противно, но не очень больно. В клинике ко мне относились хорошо, но все время спрашивали, не хочется ли мне плакать, а мне вовсе и не хотелось.

     После аборта я не занималась сексом два года. Я могла бы иметь сколько угодно любовников, но не хотела. Раньше я занималась сексом на полу, на столе, на заднем дворе с первым встречным, но больше этого не будет. Я стала разборчива”.                

     До момента  первого сексуального опыта всякие рассказы кажутся фантастическими, бросают в жар, иногда опьяняют. Постоянно воображается, как это ощущается в действительности, и что за страшная сила голос пола. А еще почему-то советская, да и всякая общественность, смеется над онанизмом. Не по тому ли, что онанист (мастурбатор проклятый) угроза ей, устоявшимся порядкам? Становясь независимым от противоположного пола, онанист сбрасывает весь гнет, демобилизуется из армии “на половую гражданку”. Зависть к чужому счастью, потеря власти заставляет темное большинство смешивать с грязью это солнечное окно в цветущие сады из зловонного подземелья. “Почему мы должны влачить каторжную жизнь, а ты будешь прыгать божьей птичкой?” – восклицают они. “Ищи себе пару, и не смей нарушать порядки! Мы даже согласны признать однополый, не традиционный секс, но мастурбацию отвергнем при любых условиях!”

     Наташа размышляла на эти темы поощряемая к мысленным перескокам мельканием предметов за окном. Веселый аспирант, закончивший МФТИ, рассказывал анекдот о трудности поступления в родную альма-матер.

     - После блестящих ответов абитуриента на все вопросы профессор прибегает к последнему, испытанному средству. “Сколько в этом помещении лампочек”, - спрашивает он. Экзаменуемый пересчитывает глазами и отвечает. “Нет!” – восклицает обрадовано экзаменатор вытаскивая из кармана припрятанную лампочку. “Вы не готовы к поступлению в наш институт, приходите в следующем году.” В следующем году история повторилась, и абитуриент поступил хитрее, он назвал на одну лампочку больше. Тогда профессор смолчал про подставу, желая его снова провалить. Но скользкий тип вытащил из собственного пиджака свою, чем сломил сопротивление.

 

     Первый час путешествия смутен, сумбурен. Нужно разобраться с багажом, расстелить постель, договориться с соседом хочет ли он забраться к себе на верхнюю полку или намерен покушать, посидеть. Туалет открывается через час, а только там можно переодеться в шлафроки, капоры, кимоно, тренировочные костюмы и улечься, без риска измять смокинг с вечерними платьями. К часу приходиться прибавить время стояния в очереди к этой маленькой комнатке размером с купе проводника, с пропускной способностью человек - пять минут. Некоторые норовят еще справить нужду, поставив ботинки на края унитаза, балансируя на крутых поворотах, одной рукой держась, другой, обслуживая себя. После таких несознательных пассажиров крайне приятно входить в напоенное ароматами весеннего леса помещение.

     В одном из купе на нижней лавке сидел высокий худой казак лет сорока, одетый по военной моде командиров среднего звена гражданской войны. Из повешенной на крючок шинели выглядывала шашка. На столе стояла наполовину опорожненная бутыль мутного самогона. Такой же взгляд над топорщащимися усами блуждал по скудной закуске состоящей из репчатого лука, чеснока, вареной картошки в мундире, шматков сала, и лицам соседей сидящих на противоположной стороне. Щеголевато одетый молодой человек в заграничном костюме, белой рубашке с золотой булавкой, и косматый пожилой, потрепанный мужчинка молчали. Глаза денди поблескивали, выражая наглую, скрытую издевку уверенного в себе, хорошо образованного человека. Пожилой пассажир хмурился, сопя, вжимаясь в угол, держась рукой за подпорную балку верхней полки. Захмелевший казак вращал расширенными, пустыми буркалами полностью отдавшись в одиночку выпитому литру.

     - Ты знаешь, кто я такой? – загремел он, командным голосом тыча кулаком себя в грудь, обращаясь к наглому юнцу, - я Чапаев!

     - А видишь ли ты это верхнее не занятое место? Здесь сидит мой ординарец Петр Пустота. Ты Печорин на меня не зыркай, я с тобой не буду по благородному на дуэли… Дам в морду и все! А будешь выеживаться,  шашкой порублю сукиного сына! Не думай, мы не глупее тебя. Ты что ни будь, про Внутреннюю Монголию слышал? Что все твои знания без нее? Батьки тебе не хватало, который порол бы, чтобы не нес байроновскую чушь. Читал я твоих героев времени, и из всех только в “Княжне Мэри” нашел нормальный образ, и тот – автопортрет. Ты Михаил Юрич злой, наглый человек. Бедный Мартынов большую ответственность на себя взял, замочив тебя. Ну не мог же он простить оскорбление, нанесенное своей сестре. Бабка тебя баловала, читал ты песни Чальд-Горольда, и хотелось в пятнадцать лет стать  уставшим от Света и разврата алкоголиком. Мечтал, брат, стать сердцеедом. Говоришь всякая женщина по своей природе змея? Только и мечтает ужалить любящую нежную душу, заарканить мужа, привести в стойло, подчинить? И по этому ты решил мстить бабам их же оружием? Конечно, доля истины в этом есть, но, по-моему, тебя заело.

     Молодой человек взял из золотого портсигара тонкую папироску, элегантно закурил, откинувшись к стене, заложив ногу на ногу и подчеркнуто спокойно ответил.

     - Знаю я Внутреннюю Монголию – чистый воды Буддизм. Вы Василий Иванович хоть и растворились в круге Сансары, но объективно превратились в посмешище. Герой гражданской войны стал героем анекдотов.

     - Не герой я, Мишка. В гражданской войне не может быть героев, и нет меня вообще. Я как анекдоты про меня, - не я. Ведь рассказ о человеке не есть сам человек. А капнуть глубже, так и сам человек не есть человек, он даже ни ничто. Я то, о чем ни сказать, ни подумать нельзя.

     - Я в курсе, - Печорин выпустил из носа два клыка дыма, брезгливо стряхнул пепел в кучу картофельной шелухи, повернул голову посмотреть, что мешает ему приложить затылок. Сеточная пристегивающая полочка для гигиенических, умывальных принадлежностей была чем-то набита.

     - Если все есть иллюзия, умственный образ, санскара, остаточные впечатления, то кто тогда говорит про иллюзию? Кто может говорить о ней? В этом случае нет даже и Сансары, и в иллюзии находитесь вы, буддисты. И у вас, конечно, много правды, но вас тоже занесло. Меня персии прекрасной женщины, розовые соски на них, холмик волос меж прекрасных, стройных ног вполне устраивает как иллюзия. Я понимаю, что это иллюзия, но если я буду противиться желанию, то, как раз таки попаду под ее влияние.

     Хлопнула тамбурная дверь, послышался голос: “Горячее первое, второе. Берем горячее первое, второе” Показался не большого роста работник кухни. Засаленный до неприличия белый халат, железный контейнер в руке с закрепленными в нем двумя рядами металлическими тарелками, обеспечивавшими герметичность, жесткость конструкции при тряске означали возможность пообедать, похлебать теплую, вагонно-ресторанную стряпню. Заслышав приближение поваренка, Чапаев передвинулся к проходу, дождался появления курчавой головы предлагавшей хавчик, поймал его за полу, рывком посадил рядом с собой и приобняв нежно обратился.

     - А, а, а! Макароныч - гайморитный нос! Ты что ж то коком стал? – потрепал по волосам и представил,  - Вот, известный певец-машинист, Андрейка Макароныч, - и опять вернувшись к слегка сжавшемуся поваренку-музыканту, - Как у тебя там?

                                     Вагонные споры последнее дело,

                                     Когда больше нечего пить.

Что-то там, … татам, татам,

                                      И тянет поговорить

Меня тянет поговорить.

     Андрейка, кажется, даже не обиделся на столь фамильярное отношение, бодро ответил.

     - Денег подрабатываю.

     -  А вот скажи, ты, наверное, считаешь, себя шибко умным, песни, какие складывал? “…Рядом вкопаем скамейку… что бы каждый мог подумать, нужен ли он кому-то тут. А вокруг такая тишина, что вовек не снилась нам. И за этой тишиной, как за стеной, хватит места нам с тобой” Что-то там про дураков пел, что не пустишь их к себе. Может быть, ты меня дураком считаешь?! – глаза Чапаева налились кровью. Мгновенно вскипев, он залепил Андрейке звонкую пощечину.

     - Отвечай урод! – заорал он, и вдруг, так же мгновенно остыл, похлопал по плечу, подергал за ушко. – Да ты не бойся, я шучу.

     Печорин цокнул языком и отвернулся в окно, выражая полное презрение хамским манерам красного командира. Тот заметил это.

     - Ты Мишка не вороти рыло, все это только иллюзия, вскипание ума от прежней активности. Сам согласился.

     Печорин посмотрел на него с холодным спокойствием, означавшим готовность дать отпор, не сходя с места, влепить в грязную, усатую харю пулю из браунинга в боковом кармане.

     - Ты еврей? – снова обращаясь к музыканту, спросил Чапаев.

     - А ты, что, антисемит? – обозлился тот.

     - Да нет, так просто спросил. Я евреев уважаю, умный народ. Мне все-таки интересно, что для тебя главное. Вкусно пожрать любишь, это известно. Комфортно пожить – тоже ясно. Петь, сочинять, играть – понятно. А задницу свою ты под пули подставлял? Или пока мы с шашками на врага ходили, кровь мешками проливали, ты на хлебной базе подъедался, с буханками под фуфайкой на проходную в атаку ходил? А целый народ обувал, одевал, горбатился, воевал за тебя! Наверное, ты такой утонченный эстет, что тебе это и не к чему.

     - Горячее брать будем, или я дальше пошел? – холодно отозвался поваренок вставая.

     Неожиданно в разговор вступил тихий молчун.

     - Красота спасет мир, - произнес он в случайно образовавшуюся паузу. Общее внимание перекинулось на него. Андрейка под шумок улизнул.

     - Красота спасет, и любовь Христова. Покайтесь и возлюбите ближнего, всякую тварь, былинку, облачко. Рассуждения ваши от умственной гордыни. Каждому человеку нужно пройти через очищающее пламя страдания, прежде чем он сможет отличать добро и зло. Молитесь, и благодать божья снизойдет на вас.

     - Вы, Федор Михайлович все со своим православием, - погрустнел Чапаев. Он как-то сразу ушел в себя, задвинулся в угол, утихомирился. Печорин же наоборот проявил интерес.

     - Федор Михайлович, я могу понять ваше богоискательство, все-таки четыре года в “мертвом доме” не шутка. Но почему у вас все герои психопаты, шизофреники, параноики? Мне кажется, преследуя цель охватить, показать наибольший размах эмоций, спектр переживаний, страданий вы глубоко уходите в область психических неврозов. Замечу в скобках, что стиль ваших произведений просто ужасен. Оперируете в нездоровой области, нездоровыми методами, получая нездоровые рецепты. Чего ж у вас кругом одни униженные и оскорбленные, терпящие от злодеев? Посмотрим немножко шире и увидим что сами злодеи еще более унижены и оскорблены от своих вышестоящих инстанций, от своей среды.

-Тот, кто любит, - любим. Его невозможно унизить и оскорбить, - тихо буркнул Чапаев.

Вдруг раздался душераздирающий крик со стороны заднего тамбура, в котором исчез Андрейка. Громко клацнула дверь, за тем дверь промежуточного тамбура, и, ужасая всех жуткой картиной заплетающихся ног в долгополой студенческой шинели, забрызганной кровью, с окровавленным топором в окровавленных же руках, дико вращая глазами, шел Раскольников. “Старуху-проценщицу зарубил”, - прошелестел шепот. Женщины визжали, мужчины бросились прикрывать от нападения своих родственников, тем ни менее не мешая двигаться дальше человеку с топором. Пассажиры словно загипнотизированные, словно основательно накачавшиеся крепкими напитками воспринимали происходящее. Такое чувство возникает, когда случается смерть близкого человека, еще не осознанная как потеря, но понятая как чудо, и мир оставаясь всегдашним, тем ни менее становится совершенно другим.

     - Зачем вы убили старуху-процентщицу? – сохраняя невозмутимость, спросил Печорин своего собеседника. – Смотрите, как это безобразно, не эстетично. Нужна была завязка, фабула? С чего вы решили, что студент может убить? Вы сами когда-нибудь убивали? Читателю нужно что-нибудь эдакое, чтобы сохранить интерес, перемежать серьезные рассуждения убийствами, сексом, драками. Не спать! Читать меня!

     В семидесятых годах двадцатого века в США вышла книга, в которой американский популяризатор наук Юджин Линден описывает один из наиболее интересных экспериментов в современной этологии и лингвистике – преодоление извечного барьера в общении человека с животными. Называется: “Обезьяны, человек и язык”. Наряду с поразительными фактами обучения шимпанзе знаково-понятийному языку глухонемых автор излагает взгляды крупных лингвистов на природу языка и историю его развития. Приведу на память отрывок из заключения. Отрывок пространный, запаситесь терпением.

     “Когда мир овеществленных представлений современной цивилизации создает у нас впечатление упорядоченности, то это происходит за счет утраты представления о сложности реальной жизни. В рамках этого мира возможно воссоздание уроков жизненного опыта, но в силу самой его природы оно может осуществляться лишь посредством ухода, перемещения в сторону от жизненного опыта. Такое воссоздание является уже порождением иллюзии, а не самой природы. Эта культурная шизофрения западной цивилизации обязана чрезвычайно высокой степени смещения характера мышления и поведения от их эволюционных корней, тех корней, которые, с точки зрения невролога, лежат в первичном мозге, а с точки зрения физиолога – в подсознании. Такая крайняя степень смещения самоубийственна – это крайнее абстрагирование от окружающей реальности, окончательная победа мира мозга над миром реальности. При достижении этой крайности мы начинаем мучительно ощущать напряженность, заложенную в нашей способности к перемещаемости.

     Многие млекопитающие принимают решения и проявляют способность к обучению, так что поведение некоторых из них оказывается очень гибким. Но можно усмотреть различие между смещаемостью, позволяющей животным выбирать тот или иной способ поведения в рамках естественного порядка вещей, и такой степенью смещаемости мыслительных процессов животного, которая позволяет ему едва ли не полностью обойти этот естественный порядок вещей или, по меньшей мере, противостоять ему. Даже у Homo sapiens смещенные мыслительные процессы могут происходить в гармонии с деятельностью первичного мозга или оставаться подчиненными ей. В космологии первобытных народов господство смещенного, суррогатного, рассудочного мира еще ограничивается естественным порядком вещей. Но представления в рамках смещенного мира все более противостоят естественной гармонии. В какой-то точке спектра степень смещенности, простирающегося от низших млекопитающих через современных писателей к лапутянским ученым Джонатана Свифта, смещенность процессов мышления начинает очевидным образом разрушать природную гармонию.

     Перемещаемость – это то свойство, которое делает необходимым создание человеком собственной реальности, построенной из символов и логики. Без перемещаемости невозможно никакое самосознание. Поскольку перемещаемость ослабляет связь между нашими мыслительными процессами и непрерывной, окружающей нас реальностью текущего момента, она делает необходимым развитие личности, индивидуальности и таким образом создает “Я”, призванное служить посредником между миром переднего мозга и миром первичного мозга. В родовой памяти человечества воспоминание об узурпации человеческим сознанием власти над природой сохранилось в форме встречающегося у разных народов мифа о первородном грехе. И по мере того как мы все более присваиваем себе власть над первичным мозгом и все глубже погружаемся в суррогатный мир, наша неудовлетворенная потребность в целостном восприятии мира и гармонии с природой все чаще проявляется в болезни, именуемой отчуждением. Философскую проблему дуализма тела и мозга можно осмыслить и в терминах конкуренции между новым и первичным мозгом. Короче говоря, многое в поведении современного человека и в его насущных проблемах удается объяснить, используя представление о постоянно расширяющемся разрыве между смещенным миром сознания и миром эволюционно возникших и наследственно обусловленных поведенческих структур. Время начинает работать против человека; это печальное обстоятельство является результатом эволюции культуры, но оно обусловлено архитектоникой  человеческого мозга. (Можно возразить, что против первобытного человека время еще не работало, но, как сказал Хоккет, семена уже были посеяны.)”

     Я понимаю, что, рассказывая вам это, зря трачу время. Все равно вы не будете даже пытаться вникать из-за самодовольной уверенности в правильности собственного мира. Пытаясь ее поколебать в вас, я оказываюсь у нее же в плену, и нужна жестокая встряска, годы страданий, тюрьмы, медицинского смертного приговора, чтобы хоть чуть поколебать ее. Вы талдычите о смирении, об отказе умом понять бога, но сами же нарушаете пропагандируемые принципы.

 

     Писатель детективист Семион Юлианов шел к своей славе через тернии. Отца его сгноил сталинский режим, сам Семион долгое время жил, на московских вокзалах пробиваясь к счастью. Смелый, сильный, мужественный, он не лез в карман за ударом в челюсть на темной улице, и писателем любимым, учителем был у него задира Хемингуэй. Первая его книжка про геологов, полная материала, почерпнутого автором не в теплом кабинете, обратила на себя внимание. А придуманный образ суперагента советской разведки в самом логове фашизма с тончайшей интеллектуальной дуэлью, психологическими наблюдениями над работниками спецслужб, агентурной работой, конспиративной кухней покорила советскую публику влюбившуюся в него до рыдания. Где-то в это время Семион стал главным советским и гебешным идеологом. Прокегебившись насквозь, душевно сроднившись с лубянским учреждением, так недавно переварившим его отца в жутком чреве, он создал целый мир отважных чекистов, коварных шпионов, запутанных методов работы современных, - выражаясь языком четырех мушкетеров, - ушей кардинала. Злые языки утверждали, что писатель берет реальные дела из архивов всесильного комитета и вписывает туда другие фамилии, добавляет пейзажи, разговоры, художественные концепции, выпуская, таким образом, по толстому тому в год. Как бы там ни было, эрудицию, литературный талант, и вкус признать придется. Книги конечно, умные, тонкие, наблюдения интересные, в них его живой интеллект находил соответствующее поле действия, а кинорежиссеры материал кинобестселлерам, но как можно отречься от памяти отца? Какие есть этому объяснения? Что нынешнее поколение чекистов другое и не несет ответственность за прежние преступления, не разделяет прежних взглядов, что светлая идея Маркса-Ленина выше мелких личных обид, что работаешь не на бериевских людоедов, а на народ? Вот Сын Берии – Серго, совершенно серьезно считает своего отца невиновным в репрессиях. Мол, время было такое, не Петров, так Иванов бы заливали страну кровью и ужасом, а Берия старший защищал ученых от террора (мы, конечно, верим этому безоглядно) как ни кто, может быть, способствовал военно-техническому росту СССР. Доводы убедительные, да только странные. Не понятно, зачем тогда эта мощь, успехи нужны, если современники их не пожинают. А разве будущие поколения их пожнут, или вообще кто-нибудь, когда-нибудь? Очень все напоминает служение идолу, когда, отказывая себе в необходимом, люди несут к статуе последние продукты. Еда тухнет, гниет, пропадает, люди умирают с голоду, зато идол доволен. Чего ему быть довольным, разве идол существует где-нибудь кроме сознания поклоняющихся, и кому-то действительно от накормлености его станет лучше? Может, кто скажет, что язычество смягчило нравы, открыло дорогу христианской любви, культуре, науке. Но именно идолопоклонство начинает в дальнейшем размножаться, заполняя каждую пору разжигая новые войны, взаимную ненависть, разлагая мир, сея смерть.

     Сейчас Юлиан ехал по заданию всемирной масонской ложи от масонов китайского КГБ к масонам советского. Несколько лет назад генсек Андропов показал ему секретный план ложи, задуманный еще Николаем Вторым. План зародился в период разочарования народа России в монархии. Николай задумал протащить его (народ) через тоталитарный коммунизм с тем, чтобы тот понял свою ошибку и проникся к монархизму уважением. Для этого Николай запланировал февральскую, октябрьскую революции, расстрел себя и собственной семьи, террор, голод, гитлеровскую войну, генерала Андропова долженствующего стать у руля власти в начале восьмидесятых двадцатого века. Андропов, в свою очередь, должен запланировать Горбачева, эпоху перестройки, и разрушителя Ельцина. После реформ последнего разочарованный народ захочет вернуться к прежним социалистическим брежневским порядкам, затем разочароваться в них окончательно и уже вернуться к монархии на веки вечные. Такой масштабный проект предстояло воплотить в ближайшие годы, и китайская поездка входила составным элементом. С китайскими масонами, ожидавшими своих потрясений, начерно обговорили многодневную демонстрацию на площади Тянь-ань-Мень.          Ближайшим личным делом Семиона являлось открытие ежемесячника “Совершенно секретно”, который, окутывая читателей интригующей атмосферой, будет подавать массам необходимый материал.

     Семиону предстояло переодеться в спортивный костюм, оставив подмышечную кобуру с “макаровым”, что создавало определенные трудности. От размышлений бытовых он постепенно перешел к бдительному наблюдению за своими соседями по купе: лисой Алисой, котом Базилио и котом Бегемотом. За внешностью бомжующих попрошаек, цигановатых бродяг наметанный глаз сексота обнаружил кадровых офицеров белой армии. Темные личности избегали разговоров, ограничиваясь односложными междометиями, пустяковыми замечаниями и незаметным постороннему взгляду перемигиванием, многозначительным переглядом. Присутствие Бегемота указывало на возможную, невидимую близость полковника Азазело и генерала Воланда. Юлианов не решил еще, что меняет для него обнаружение опасности. Будет ли он как-то вмешиваться, сигнализировать в отделение тайной полиции или постарается не заметить происходящего, к служебному заданию дела не имеющего. Он не знал целей и задач, действий и поступков которые намеревались совершить эти рыцари плаща и кинжала. Не знал и того – хочет ли узнать. Он не знал, что в середине состава находится бронированный вагон, перевозивший в голодную Москву реквизированное у богачей Губ.Чка золото, ценности. Охраны пять человек, плюс два часовых красноармейца с обоих концов вагона. Ночью, под грохот колес нужно снять часовых и свисая с крыши на тросах, с разных окон обстрелять, выбить стекла, попасть внутрь и добить охрану. Затем отцепить вагон и через отходящую ветку сбросить его с тупикового моста, спрыгнув предварительно на ходу. Пока большевички будут вылавливать его в реке, пока пригласят водолазов, пока поймут причину крушения, начнут звонить во все колокола можно уйти от погони недосягаемо.

     Базилио почти не притворялся, поврежденная в шестнадцатом году под Барановичами нога действительно хромала, а зрение резко село после тифозного барака в восемнадцатом. Он просил милостыню вполне натурально, но не оттого, что примирился в нравственном падении, а как раз, наоборот, с холодной решимостью конспирироваться. Да, капитану царской армии, вольному слушателю трех курсов петербургского университета приходится опускаться на уровень мужика. Ну, так тем хуже для мужика.

     Алиса к тридцати годам своей жизни представляла собой очаровательную, но очерствевшую до предела даму, скорее похожую на матерого чекиста. Повидав кровь, массовые расстрелы, издевательство чоновцев Алиса сосредоточила в себе прямо таки вселенскую злость на людей, носила ее всегда при себе умело, скрывая в нужный момент под неотразимой женственностью. Дочь профессора права, воспитанница института благородных девиц курила, дралась, пила по-мужски, соображала мгновенно. Свое на полях гражданской войны она отвоевала, романтика прошла еще раньше, и сейчас ее занимал вопрос денежный в отличие от сохранившего тупой идеализм Базилио. “За Великую Россию без большевиков и коммунистов”, - издевательски пародировала она ритм речи и голос капитана. Их связывало давнее знакомство, чисто деловые отношения. Интересы по конкретному мероприятию совпадали, возьмем золотишко – разбежимся. Алиса, эта современная леди Винтер, миледи могла самостоятельно постоять за себя.

     Последний член троицы комично превосходил сдержанностью и замкнутостью первых двух. Базилио знал его офицером контрразведки штаба деникинской освободительной армии. Бегемот присоединился к группе последним, случайно подвернувшись под руку, но сразу пробудил уважение решительностью, профессиональной хваткой.

     Всем троим, не нравился подозрительный Юлиан, от которого за три версты несло Лубянкой. Подождав его ухода в открывшийся клозет, они сели поплотней посовещаться. 

     - В час ночи мы заберемся на крышу соседнего вагона, и я метну нож в горло часового. Перепрыгнем на крышу, я так же уберу второго. Потом зацепимся - и внутрь. На все – двадцать минут. Большевики делали расчет на секретность, иначе охрана была бы не меньше сотни да еще с пулеметами. Благо у них людей не хватает, - сказал Бегемот.

     Идея налета принадлежала Базилио, имея своего человека в ЧК, он знал все подробности.

     - Сколько, по-вашему, там? – спросила его Алиса.

     - Пятьсот тысяч.

     Дальнейшие обсуждения прекратились внезапно. Бзынькнуло оконное стекло звездообразной дырой на вылет, через весь вагон. И другое стекло. И тут же в нескольких окнах сразу появились такие же.

     - Индейцы! – раздался одновременный крик нескольких глоток. Все заметили внезапно появившихся многочисленных всадников скакавших по направлению движения Железного Коня. Их экзотические фигуры, облаченные диковинными одеждами, с перьями стреляли из винчестеров с расстояния сорока ярдов. Редкая трава прерии при быстром беге сливалась ковром. Всадники, изолированные железнодорожным грохотом беззвучно неслись перед огромным экраном склоняющегося к горизонту красного шара. Сколько было всадников? Да они еще с обоих сторон, да широко по длине. Несколько сотен, наверное. Они штурмуют, намереваются остановить? Команчи вышли на тропу войны? Обстоятельства требовали немедленного ответа, нельзя дать почувствовать им свою слабость. Что там случилось, сожгли ли экспедиционные войска индейские деревни, или какая другая беда выхлестнула дикарей нападать, разбираться будем после. Вниз поехали стекла вагонов, извлекались из кобур, саквояжей, чемоданов револьверы. Открывать стрельбу да поплотнее. Можно даже не особо целится, лишь бы поняли отпор. Женщины и дети бухнулись на пол, мужчины прячась за стены, закрываясь от стеклянных брызг отвечали.

     Чапаев сразу проснулся, достал винтовку, протянул Печорину наган. Привыкать ли ему, красному коннику бить по движущимся мишеням? Один за другим раскинув руки, стали падать каманчи. Где-то среди них должен быть предводитель, вождь – Сокол. А если там есть Сокол, то в поезде его злейший враг – Черная Кобра, джентльмен удачи в модной паре и двумя кобурами на поясе. Общий шум завораживал, будто усыплял, вводил в страну грез как в кинотеатре набитом пацанами, лузгающими семечками, свистящими с кресел, на которые встали, пришедшими в десятый раз смотреть боевик “След сокола”. Забываешься, на время погонь, оказываясь в преследуемом поезде. Хрустят россыпи семечковой шелухи под ногами, скрываемой темнотой кинозала. Глохнешь от звука выстрелов в замкнутом пространстве вагона, пороховые запахи глушат свежий осенний воздух. Появился первый убитый капитан. Кровь из раненой головы забрызгала голубой мундир. Упал, извиваясь срезанный выстрелом телеграфный провод. Общее число отстреливающихся  не превышало нескольких десятков, но оказалось достаточным защитить крыши от массового десантирования, а состав от остановки. До Печорина, среди гвалта донесся неуловимый звук. Понимая, чем он грозит обернуться, выстрелил в крышу. Успешно. Тело грузно упало на насыпь у самых рельс. Алиса, Бегемот и Базилио боролись с искушением вмешаться. Засученными по локоть руками Чапаев ловко орудовал винтовкой, положив, за пять минут пять всадников. Тень, отбрасываемая вагоном, забавные трубы вдоль крыши выдавали забравшихся на нее. На коротком отрезке от станции отправления до следующей Бряндино, практически в пригороде краснокожие решились нападать! Что-то невиданное, тем, наверное, и взяли, что не ожидали от них. Вот уже должно быть это Бряндино, всадники поворачивали лошадей, удалялись. Опасность миновала. Побитый поезд влетел на станцию как сумасшедший. Забегали железнодорожные власти, засуетилась обслуга, проверяя целость механизмов. Несколько сильно поврежденных вагонов заменили.

 

     Бескрайня земля советская, по старому, по гоголевски – русская. Природно красива, да не ухожена, словно с похмелья. Грязная, растрепанная алкоголичка в годами не стираном платье, сама не помытая, грубая. Запах дурной от нее в местах обитания людей. Природа же восхитительна, чиста, невинна. Вечно юная. Населяют необъятную родину очень разные граждане. И будто бы расстояния становятся помехой, трудно сносится, обмениваться мнениями. Не договорится друг с другом. Решения принимаются только в столицах. И, правда, не правда, без Москвы и искусство не искусство. Сидит глубоко привычка от Ивана Четвертого к централизму. Казалось бы, собраться вместе гражданам на собрания по месту жительства да объявить, осознать себя хозяевами хотя бы своих населенных пунктов, убрать их, почистить, как ухаживают радивые хозяева за собственными квартирами, обуютить, обустроить. Но что-то мешает, так что начинаешь сомневаться в общепринятой разумности человека. Или это пресловутая боковая ветвь хомосапиенс – хомосоветикус, или хомославяникус?

     Наташа все смотрела в окно. В прекрасных, голубых далях будущего, в которых мы все живем, если не привязаны к славному, но мертвому прошлому, Наташу ожидала беременность, роды легкие или тяжелые. Получение квартиры, обставление ее, первые шаги ребенка, подурнение или похорошение после родов, продвижение по службе, первый хрустальный сервиз на показ в горке, постройка мужем гаража, семейные застолья, посещение гостей, пикники, заготовки на зиму. И за всем этим счастьем, радостью появляющегося смысла в суждениях ребенка, заботах мужа, пляжными загараниями, традициях встреч за накрытыми столами, внимательностью близких и многом другом - невероятная тупость. Тупость от повторов и нелепостей самой жизни, когда дуреешь на столько, что забываешь о возможности задавать себе простой вопрос: “зачем жить?”, а живешь, посматривая на других, повторяя их поступки и суждения.

     Переезд через Ульяновский мост, даже если он совершается в тысяча первый раз, напоминает первую брачную ночь. На столько большими оказываются масштабы, панорама, что дух захватывает. Бесконечная до обоих горизонтов по руслу масса холодной, пенящейся на линии быков воды, производит впечатление исполинского чудища. Баржи, катера, лодочки, теплоходы кажутся маленькими щепочками. Рыбаки, кранный лес порта, крутые берега заканчивают картину пространства. Вж, вж, вж, - проносятся за окном мостовые фермы, а на параллельной линии двигаются машины, автобусы.

 

     Вокзал Ульяновск-Центральный представлял собой запруженный, забитый солдатами, крестьянами, матросами, заплеванный, загаженный долгодневным пребыванием не опрятных людей муравейником. К первому пути подошел бронепоезд Троцкого. Сразу перрон, подступы к нему, прилежащие пути оцепили отряды красногвардейцев. Железная, бронированная махина ощетинилась пулеметами, ощерилась разнокалиберными пушками. Из одного вагона по приставленным доскам выгоняли ролс-ройс главы реввоенсовета. Сам легендарный полководец стремительно проследовал через опустевший зал на балкон перед главной привокзальной площадью, к народным массам. Его клиновидная бородка, блеск стекол пенсне, буйная шевелюра воплощали стремительность русской революции. Полы шинели взлетали в такт движению ног. Он спешил к морю штыков, грязных, немытых месяцами, не стриженых голов детей революции ждущих пламенного слова.

     Поезд Троцкого состоял в основном из царских вагонов, включая роскошный салон-вагон. В поезде имелась большая библиотека, два автомобиля, броневик, аэроплан, беспроволочный телеграф, типография. Свежеотпечатанные воззвания расклеивались тут же; раздавалась газета. Полиграф-продукцию загружали прямо в машины тюками. Льву Давидовичу сразу после митинга предстояло совещание с Москвой по телеграфу, Ленин должен был одобрить массовый расстрел заложников. Затем организация подготовки обороны; наступление Колчака уже стало беспокоить.

 

     Зной истомил землю. Накалило до обжога железные перила надвокзального моста. На мост поднимались вялые, изможденные от жары люди. Это не были пассажиры. По мосту шли преимущественно из железнодорожного района в город.

     С верхней ступени Франц увидел Риту. Она пришла к поезду раньше его и смотрела на сходящих вниз людей.

     Шагах в трех сбоку от Устинович Павка остановился. Она не замечала его. Франц рассматривал ее с каким-то странным любопытством. Рита была в полосатой блузке, в синей недлинной юбке из простой ткани, куртка мягкого хрома была переброшена через плечо. Шапка непослушных волос окаймляла загорелое лицо. Она стояла, слегка запрокинув голову и щурясь от яркого света. В первый раз Павка смотрел на своего друга и учителя такими глазами, и в первый раз ему пришла а голову мысль, что Рита не только член бюро губкома, а… И, поймав себя на таких “грешных” мыслях, раздосадованный, окликнул ее:

     - Я уже целый час смотрю на тебя, а ты меня не видишь. Пора идти, поезд уже стоит.

     Они подошли к служебному проходу на перрон.

     Вчера губком назначил Риту своим представителем на одну из уездных конференций. В помощь ей дали Павку. Сегодня им необходимо сесть в поезд, что было далеко не легкой задачей. Вокзал в часы отхода редких поездов находился во власти всемогущей посадочной пятерки; без пропуска посадкома никто не имел права выйти на перрон. Все подступы и проходы занимал заградительный отряд комиссии. Поезд, до отказа набитый людьми, мог увезти лишь десятую долю стремившихся уехать. Никто не желал оставаться, ждать днями случайного поезда. Тысячи людей штурмовали проходы, пытаясь прорваться к недоступным зеленым вагонам. Вокзал в те дни переживал настоящую осаду, и дело иногда доходило до рукопашной.

     Франц и Рита тщетно пытались пройти на перрон.

     Зная все ходы и выходы, Франц провел свою спутницу через багажную. С трудом пробрались они к вагону N4. У дверей вагона, сдерживая густую толпу, стоял распаренный жарой чекист, повторяя в сотый раз:

     - Говорю вам, вагон переполнен, а на буфера и крышу, согласно приказу, никого не пустим. 

     На него напирали взбешенные люди, тыча в нос билетами посадкома, выданными на четвертый номер. Злобная ругань, крики, толкотня перед каждым вагоном. Франц видел, что сесть обычным порядком на этот поезд не удастся, но ехать было необходимо, иначе срывалась конференция.

     Отозвав Риту в сторону, посвятил ее в свой план действий: он проберется в вагон, откроет окно и втянет в него Риту. Иначе ничего не выйдет.

     - Дай мне твою куртку, она лучше любого мандата.

     Франц взял у нее кожанку, надел, переложил в карман куртки свой наган, нарочито выставив рукоять со шнуром наружу. Оставив сумку с припасами у ног Риты, пошел к вагону. Бесцеремонно растолкав пассажиров, взялся за поручень.

     - Эй, товарищ, куда?

     Франц оглянулся на коренастого чекиста.

     - Я из Особого отдела округа. Вот сейчас проверим, все ли у вас погружены с билетами посадкома, - сказал Франц тоном, не допускающим сомнения в его полномочиях.

     Чекист посмотрел на его карман, вытер рукавом пот со лба и сказал безразличным тоном:

     - Что ж, проверяй, если влезешь.

     Работая руками, плечами и кое-где кулаками, взбираясь на чужие плечи, подтягиваясь на руках, хватаясь за верхние полки, осыпаемый градом ругани, Франц все же пробрался в середину вагона.

     - Куда тебя черт несет, будь ты трижды проклят! – кричала на него жирная тетка, когда он, спускаясь сверху, ступил ногой на ее колено. Тетка втиснулась своей семипудовой махиной на край нижней полки, держа между ног бидон для масла. Такие бидоны, ящики, мешки и корзины стояли на всех полках. В вагоне нельзя было продохнуть.

     На ругань тетки Франц ответил вопросом:

     - Ваш посадочный билет, гражданка?

     - Чиво? – окрысилась та на незваного контролера.

     С самой верхней полки свесилась чья-то “блатная” башка и загудела контрабасом:

     - Васька, что это за фрукт явился сюда? Дай ему путевку на “евбаз”. 

     Прямо над головой Павки появилось то, что, по-видимому, было Васькой. Здоровенный парень с волосатой грудью уставился на Павку бычьими глазищами:

     - Чего к женщине пристал? Какой тебе билет?

     С боковой полки свешивались четыре пары ног. Хозяева этих ног сидели в обнимку, энергично щелкая семечки. Здесь, видно, ехала спетая компания матерых мешочников, видавших виды железнодорожных мародеров. Не было времени связываться с ними. Надо было посадить в вагон Риту.

     - Чей это ящик? – спросил он пожилого железнодорожника, указывая на деревянную коробку у окна.

     - Да вон той девахи, - показал тот на толстые ноги в коричневых чулках.

     Надо было открыть окно. Ящик мешал. Положить его было некуда. Взяв ящик на руки. Франц подал его хозяйке, сидевшей на верхней полке.

     - Подержите, гражданка, минутку, я открою окно.

     - Ты что чужие вещи трогаешь! – заверещала плосконосая деваха, когда он на ее колени поставил ящик.

     - Мотька, чтой-то за гражданин шум подымает? – обратилась она за помощью к своему соседу.

     Тот, не слезая с полки, толкнул Франца в спину ногой, одетой в сандалий:

     - Эй ты, плешь водяная! Смывайся отсюда, пока я тебе компостер не поставил.

     Франц молча снес пинок в спину. Закусив губу, открыл окно.

     - Товарищ, отодвинься маленько, - попросил он железнодорожника.

     Освобождая место, отодвинул чей-то бидон и встал вплотную к окну. Рита была у вагона, быстро подала ему сумку. Бросив сумку на колени тетки с бидоном, Франц нагнулся вниз и, захватив руки Риты, потянул ее к себе. Не успел красноармеец заградотряда заметить это нарушение правил и воспрепятствовать ему, как Рита была уже в вагоне. Неповоротливому красноармейцу ничего не оставалось, как выругаться и отойти от окна. Появление Риты в вагоне всей мешочной компанией было встречено таким галдежом, что Рита смутилась и затревожилась. Ей негде было встать, и она стояла на краешке нижней полки, держась за поручень верхней. Со всех сторон неслась ругань. Сверху контрабас изрыгал:

     - Вот гад, сам влез и девку за собой тащит!

     А кто-то невидимый сверху пискнул:

     - Мотка, засвети ему промеж глаз.

     Деваха норовила деревянный ящик поставить на голову Павки. Кругом были чужие, похабные лица. Франц пожалел, что Рита здесь, но надо было устраиваться.

     - Гражданин, забери свои мешки с прохода, здесь товарищ станет, - обратился он к тому, кого звали Моткой, но в ответ получил такую циничную фразу, от которой весь вскипел. Над правой бровью часто и больно закололо.

     - Подожди, подлец, ты мне еще ответишь за это, - едва сдерживаясь, сказал он хулигану, но тут же получил удар сверху по голове.

- Васька, ставь ему еще фитиля! – улюлюкали со всех сторон.

     Все, что долго сдерживал в себе Франц, прорвалось наружу, и, как всегда в такие моменты, стали стремительны и жестки движения.

     - Что же вы, гадье спекулянтское, издеваться думаете? – Подымаясь на руках, как на пружина, Франц выбрался на вторую полку и с силой ударил кулаком по наглой роже Мотьки. Ударил с такой силой, что спекулянт свалился в проход на чьи-то головы.

     - Слезайте с полки, гады, а то перестреляю, как собак! – бешено кричал Павка, размахивая наганом перед носами четверки.  

     Дело оборачивалось совсем по-другому. Рита внимательно наблюдала за всем, готовая стрелять в каждого, кто попытался бы схватить Павку. Верхняя полка быстро была очищена. “Блатная” башка поспешно эвакуировалась в соседнее отделение вагона.

     Усадив Риту на свободной полке, он шепнул ей:

     - Ты сиди здесь, а я разделаюсь с этими.

     Рита остановила его:

     - Неужели ты еще будешь драться?

     - Нет, я сейчас вернусь, - успокоил он.

Окно опять было открыто, и Франц через него выбрался на перрон. Несколько минут спустя он уже был у стола перед УТЧК Бурмейстером – старым своим начальником. Латыш, выслушав его, отдал распоряжение выгрузить весь вагон, проверить у всех документы. Мешочники могли в ночное время отыграться.

     - Я же говорил, поезда подаются к посадке уже с мешочниками, - ворчал Бурмейстер.

     Отряд, состоящий из десятка ческистов, выпотрошил вагон. Франц, по старой привычке, помогал проверять весь поезд. Уйдя из ЧК, он не порвал связей со своими друзьями, а в бытность секретарем молодежного коллектива послал на работу в УТЧК немало лучших комсомольцев. Окончив проверку, Франц вернулся к Рите. Вагон наполнили новые пассажиры – командированные и красноармейцы. На третьем ярусе в углу оставалось лишь место для Риты, все остальное было завалено тюками газет.

     - Ничего, как-нибудь поместимся, - сказала Рита.

     Поезд двинулся. За окном проплыла тетка, восседавшая на ворохе мешков.

     - Манька, где мой бидон? – донесся ее крик.

     Сидя в узком пространстве, отгороженные тюками от соседей, Рита и Франц уписывали за обе щеки хлеб с яблоками, весело вспоминая недавний не совсем веселый эпизод.

     Медленно полз поезд. Перегруженные, расхлябанные вагоны, скрипя и потрескивая сухими кузовами, вздрагивали на стыках. Вечер глянул в вагон густой синевой.

     Рита, утомленная, задремала, положив голову на сумку. Франц сидел на краю полки, свесив ноги, и курил. Он тоже устал, но негде было прилечь. Из окна веяло свежестью. От толчков Рита проснулась. Она заметила огонек папиросы Франца. “Он так до утра просидеть может. Ясно не хочет меня стеснять” – подумала Рита. 

     - Товарищ Павка! Отбросьте буржуазные условности, ложитесь-ка вы отдыхать, - шутливо сказала она.

     Франц лег рядом с ней и с наслаждением вытянул затекшие ноги.

     - Завтра нам работы уйма. Спи, забияка. – Ее рука доверчиво обняла друга, и у самой щеки он почувствовал прикосновение ее волос.

     Для него Рита была неприкосновенна. Это был его друг и товарищ по цели, его политрук, и все же она была женщиной. Он это впервые ощутил у моста, и вот почему его так волнует ее объятие. Франц чувствовал глубокое, ровное дыхание, где-то совсем близко ее губы. От близости родилось непреодолимое желание найти эти губы. Напрягая волю, подавил это желание.

     Рита, как бы угадывая его чувство, в темноте улыбнулась. Она уже пережила и радость страсти и ужас потери. Двум большевикам отдала она свою любовь. И обоих забрали у нее белогвардейские пули. Один – мужественный великан, комбриг, другой – юноша с ясными глазами.

 

     Железная зеленая змея летела, извиваясь по нитке, оставляя после себя утихающий грохот и сильное движение воздуха. После Ульяновска, мимо Майны и Чуфарово проехали нормально. На Вешкайме подверглись нападению банды Горячего; эшелон обобрали, перетрясли мешочников, гарных девок изнасиловали. Дальше Глотовка, Инза оказались спокойны. В полночь, близь Ночки, поезд атаковали вампиры, обитавшие в здешних краях. Они прыгали с телеграфных столбов, проводов, деревьев; пробивали стекла пытаясь попасть внутрь. Кое-где удавалось, и выбить их от туда стоило больших усилий. На крыше разгоралась настоящая битва; стратегическая высота решала исход. Окровавленные дикие хари прилеплялись к окнам, карабкаясь когтями наверх. Их встречали выстрелами крупнокалиберных винтовок, дырявили в разных местах, пока, визжащих от ярости и боли, не удавалось скинуть. Хорошо, что они не додумались разобрать или перегородить пути. После удаления от опасного места, специальная комиссия провела осмотр личного состава на предмет укусов, изолировав подозрительных. Уже под утро, Между Потьмой и Уметом напали юнкерсы, а у Рязани обстреляли прорвавшиеся танки Гудериана. Офицеры НКВД остановили состав, отобрали боеспособных мужчин, бросили подкреплением к окопавшейся пехоте. В Коломне потрошили таможенники, брали мзду грузовиками. В Люберцах влетела кодла гопников, завязалась крупная драка.

 

     Сторонний наблюдатель из какого-нибудь заросшего липами захолустного переулка, попадая в Москву, испытывал в минуты внимания сложное чувство умственного возбуждения и душевной придавленности.

     Бродя по прямым и грязным улицам, мимо мрачных домов с тесными окнами, с дремлющими пьяными у ворот, глядя подолгу на мутно-водную и хмурую реку, на голубоватые линии мостов с зажженными еще до темноты фонарями, с громадой неуютных и нерадостных высотных зданий, с нерусской, пронзительной высотой останкинской башни, с прогулочными теплоходами вдоль гранитных набережных, заглядывая в лица прохожих – озабоченные и бледные, с глазами как городская муть, - видя и внимая всему этому, сторонний наблюдатель – благонамеренный – прятал голову поглубже в воротник, а неблагонамеренный начинал думать, что хорошо бы ударить со всей силой, разбить вдребезги это застывшее очарование.

     Еще во времена Сталина замполит одного из гарнизонных полков, впотьмах, увидел кикимору – худую бабу и простоволосую, - сильно испугался и затем кричал в кабаке: “Москве, мол, быть пустой”, - за что был схвачен, пытан на Лубянке и сгноен в лагерях.

     Так с тех пор, должно быть, и повелось думать, что с Москвой нечисто. – То видели очевидцы, как по Калининскому проспекту ехал на мотоцикле черт. То в полночь, в бурю сорвался с гранитного постамента и ходил гранитный Ильич. То к проезжему в лимузине маршалу Ворошилову липнул к стеклу и приставал мертвец – мертвый чиновник. Много таких рассказов ходило по городу.

     Как сон, прошли десятилетия, безграничная слава и власть, бредовые видения, дворцовые перевороты, убийства. С ужасом оглядывались соседи на эти бешенные взрывы фантазии. С унынием и страхом внимали русские-советские люди бреду столицы. Страна питала и никогда не могла напитать кровью своею московские призраки.

     Москва жила бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, мощные мерседесы, в свисте ледяного ветра и пронзительном гимне, со стихами написанными детским писателем – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. – Так жил город.

     В последнее десятилетие с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Москвы, в заповедниках.

     В городе была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно – роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой, поражен кремль.

     И в кремль, до императорского трона, дошли и, глумились и издевались, стали шельмовать над Россией неграмотные мужики с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой – диктаторы пролетариата, капитализма, закона.

     Москва, как всякий город, жила единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные банковские операции знаменитого Пашки Бородина, и мрачную злобу рабочего на ЗИЛе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале “Красные бубенцы”, - и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.

     То было время, когда любовь, чувства добрые и здоровые считались пошлостью и пережитком; никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности.

     Девушки скрывали свою невинность, супруги – верность. Разрушение считалось хорошим вкусом, неврастения – признаком утонченности. Этому учили модные писатели, возникавшие в один сезон из небытия. Люди выдумывали себе пороки и извращения, лишь бы не прослыть пресными. Кругом одни сволочи, охальники и сифилис.

     Такова была Москва в конце двадцатого века. Замученный бессонными ночами город, оглушающий тоску свою вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающими и бессильно-чувственными звуками танго – предсмертного гимна, - он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвестники – новое и непонятное лезло изо всех щелей.

 

     В восемь утра поезд медленно подползал к перрону. В пересечении стальных лент, составов прибывших из разных точек страны, эстакад, административных и складских зданий проглядывающих на горизонте Казанский вокзал обступал Наташу могучей столичностью, свихнувшейся суетой. При выходе, среди людской тесноты ее встретил Толя Рыбаков. Он обнял и поцеловал ее:

     -Как доехала?

     -Нормально.

     Она была рада, улыбаясь, шла рядом, отдав ему сумку. Свежий воздух возбуждал воображение.

     -У меня для тебя сюрприз. Поедем в общагу МГУ, в ГЗ?

     Кивнула. В принципе, она должна была спросить цель, но было и так понятно. В данном случае всякие слова мешали.

     В переполненном метрополитеновском вагоне, на эскалаторах и перронах Толя рассказывал о последних новостях из общего круга знакомых. Когда они шли по дороге ведущей от площадки Воробьевых гор над рекой к главному зданию, этому каноническому образцу мощи советского образования, аллее, казавшейся длинною в несколько километров, он поведал историю строительства:  

     -Небоскреб начали строить еще до смерти Сталина. Я видел старую энциклопедию с картинкой проекта. На куполе стоял какой-то мужик в шинели. Вождь умер, и памятник устанавливать не стали. Сначала хотели строить в два раза ближе к речному спуску, но побоялись, что такая махина сползет вниз, и увеличили расстояние вдвое. Но оно все равно сползает. Говорят, под всей этой улицей скрывается огромный фундамент, катакомбы полные крыс.

     -Как мы попадем внутрь? – спросила Наташа.

     -Просто. Войти и выйти может всякий.

     Дворцовый холл, переходы, лифты, наполненны студенческими оравами. Поднялись на четвертый этаж. Общая дверь из коридора преграждала вход в квартиру из двух комнаток, с общим туалетом и душем. Толя открыл крохотный апартамент, больше похожий на чуланчик. Кровать, книжный шкаф, стол, стул. Между ними нужно было проходить тенью, настолько тесно они стояли.

    -Это комната Женьки, - сказал он.

     Женя был аспирантом, членом их компании.

     -Он уехал на родину, в Тулу. Сосед у него за стенкой монгол. Видишь розетку? Если сесть рядом, то слышно так, будто стены нет. Зная это, монгол, пригласив гостя, сказал, чтобы Женька услышал: “Русские – очень коварные люди”.

     -А это что такое, - спросила она, показывая в окно на виднеющийся угол особняка, огороженного парковой решеткой.                      

     -Это китайское посольство.

     Наступил момент, скрываемый обычно уважающими себя романистами. Кто, кого к себе привлек, какой длинны поцелуй был, обычно последнее, что удается подсмотреть читателю.  Наташа чувствовала себя одновременно очень взволнованно, удивительно счастливо и комфортно. Слов не пришлось подбирать, движения и шутки рождались естественно как дыхание. Когда разделись, обоим ничуть не было стыдно.

     Не спали до четырех утра, уже рассвет подавал первые признаки.

     -Пойдем на крышу, встретим солнце? – предложил он.

     -А ты знаешь, как пройти?

     -Знаю.

     Оделись, прихватили хозяйскую трубу, на которой умел играть Толя, и поднялись до последнего этажа. За тем, долго поднимались еще лестницами, проходили в незакрытые двери, пока, наконец, не выбрались под самое темно-синее небо. Дух захватило от панорамы, ветра и холода. Толя обнял ее, потом, после пятиминутного молчания отстранился, взял трубу на изготовку и заиграл:

                                                    Призрачно все,

                                                    В этом мире бушующем.

                                                    Есть только миг,

                                                    За него и держись. 

 

Глава 2

Отец Арсений

 

     Темнота ночи и жестокий мороз сковали все, кроме ветра. Ветер нес снежные заряды, которые, крутясь, разрывались в воздухе, превращались в облака мелкого колючего снега. Налетая на препятствия, ветер кидал клочья снега, подхватывал с земли новые и опять рвался куда-то вперед. Иногда наступало затишье, и тогда среди темноты ночи высвечивалось на земле гигантское пятно света. В полосах света лежал город, раскинувшийся в низине. Бараки, бараки и бараки покрывали землю.

     Вышки со стоящими на них прожекторами и часовыми уходили за горизонт. Струны колючей проволоки, натянутой между столбами, образовали несколько заградительных рядов, между которыми лежали полосы ослепительного света от прожекторов.

     Между первым и последним рядами колючки лениво бродили сторожевые собаки.

     Лучи прожекторов срывались с некоторых вышек и бросались на землю, скользили по ней, взбирались на крыши бараков, падали с них на землю и опять бежали по территории лагеря, окруженного проволокой.

     Часть прожекторов вылизывала пространство за пределами лагеря и, обежав определенный сектор, возвращалась к рядам заборов, чтобы через несколько мгновений начать повторный бег.

     Солдаты с автоматами, стоя на вышках, беспрерывно просматривали пространство между рядами проволочных заграждений. Затишье длилось недолго, ветер опять внезапно срывался, и все снова ревело, гудело, выло, колючий снег заволакивал яркое пятно света, и темнота охватывала долину. По соседней железнодорожной ветке часто проносились поезда в Москву или из нее. В темноте, с крыш бараков или вторых, третьих этажей удавалось увидеть тела длинных змей со светлыми окнами по всей длине. Каких-нибудь два часа “скорого” и увидишь Волгу!

     Лагерь особого назначения еще спал, но вдруг раздался удар по висевшему рельсу, сперва один, у входа в лагерь, а затем под ударами зазвенели стальные рельсы в разных местах.

     Прожекторы на вышках судорожно заметались, ворота лагеря открылись, и в зону стали въезжать один за другим крытые грузовики с “воспитателями”, надзирателями, работниками по режиму и вольнонаемными.

     Машины разъезжались по территории лагеря, останавливались у бараков, из грузовиков выскакивали люди и по четыре человека шли к бараку, обходили его со всех сторон, проверяли сохранность решеток на окнах, наличие замков на дверях, отсутствие подкопов стен или других признаков, свидетельствующих о побеге заключенных.

     Осмотрев и убедившись, что ничего не повреждено, надзиратели отпирали двери, и в это время прожекторы еще более судорожно продолжали метаться, а часовые внимательно оглядывали с вышек лагерь. Собаки между рядами проволоки начинали нервно обегать свой участок.

     Лагерь особого назначения начинал свой трудовой день. Тысячи, десятки тысяч заключенных приступали к работе.

     Темнота медленно светлела, наступал серый зимний рассвет, но ветер по-прежнему рвал снег, кидал его в воздух, выл и гудел, встречаясь с малейшим препятствием, и все дальше и дальше нес жесткий, колючий снег.

     За пределами зоны лагеря, невдалеке от него, горело несколько костров, пламя которых то вспыхивало, то затухало.

     Костры горели и днем и ночью беспрерывно, отогревая мерзлую землю для братских могил, в которых хоронили умерших заключенных. Лагерь ежедневно посылал туда сотни и десятки своих жителей, отдавая этим дань установленному режиму.

     Лагерь “особого режима” ожил. Хлопали двери бараков, заключенные выбегали на улицу для проверки, строились. Раздавались крики, ругань, кого-то били.

     Холод, пронизывающий ветер и темнота сразу охватили заключенных. Строясь побригадно в колонны, шли они на раздачу “пайки” и оттуда к месту работы.

     Барак опустел, но запах прелой одежды, человеческого пота, испражнений, карболки наполняли его.

     Казалось, крики надзирателей, отзвуки потрясающей душу ругани, человеческих страданий, смрад уголовщины еще оставались в опустевшем помещении, и от этого становилось до отвратительности тоскливо среди голых скамеек и коридора нар. Тепло, оставшееся в бараке, делало его жилым и смягчало чувство пустоты.

     Двадцать семь градусов мороза, порывистый ветер были сегодня страшны не только ушедшим на работы заключенным, но и сопровождавшей их тепло одетой охране.

     Те, кто несколько минут тому назад покинули барак, выходили на улицу со страхом, их ждала работа, пугавшая каждого непонятностью требований, бессмысленной жестокостью и непреодолимыми трудностями, создаваемыми начальством.

     Выполняемая заключенными работа была нужна, но все делалось так, чтобы труд стал невыносим. Все становилось трудным, мучительным и страшным в лагере “особого режима”, все делалось для того, чтобы медленно привести людей к смерти. Сюда направляли “врагов народа” и уголовников, преступления которых карались только смертью – расстрелом и заменялись им заключением в “особый”, из которого выход был почти невозможен.

     Отец Арсений, по документам Стрельцов Петр Андреевич, заключенный N18376, существо, космический скиталец, сверхфизическая форма жизни – концентрированное сознание попал в этот лагерь полгода тому назад. Он не мог бы объяснить ни одной живой душе на Земле кто он и откуда. Приняв форму заключенного священника, он постигал специфику жизни на очередной планете. Сколько этих цивилизаций уже было и сколько будет! Исследования, путешествия стали для него и смыслом и его отсутствием. Нельзя было сказать, что ему скучно, по тому, что он не знал скуки. Локальный опыт в одном теле не ограничивал его, он мог мгновенно захватить, подчинить себе любое существо, уничтожить любое количество врагов, обходится без ресурсов или принимать их, испарятся, проникать в сознание живых существ. Боль, страх, холод; он постигал физически все обстоятельства, имея возможность в любой момент отключить страдания и прервать эксперимент.

     На спине, шапке и рукавах был нашит лагерный номер, что делало его похожим, как и всех заключенных, на “человека-рекламу”.

     Ночь переходила в темный рассвет и короткий полутемный день, но сейчас фонари и прожекторы еще освещали лагерь.

     Отец Арсений был постоянным барачным “дневальным”, “колол” около барака дрова и носил их охапками к барачным печам.

     “Господи! Иисусе Христе Сыне Божий! Помилуй мя грешного”, - беспрерывно бубнил он, совершая свою работу. Дрова были сырые и мерзлые, “кололись” плохо. Топора или колуна в “зону” не давали, поэтому кололи поленья деревянным клином, загоняемым в трещину другим поленом. Тяжелое и мерзлое полено скользило и отскакивало в “слабых” руках Арсения, и никак не могло попасть по торцу забиваемого клина. Работа шла медленно. Приходилось принимать условия игры, изображая неимоверную усталость, глубокое истощение, подстраиваясь под изнурительный режим лагеря не дававший работать. Все трудно и тяжело. К приходу заключенных огромный барак должен быть натоплен, подметен и убран. Не успеешь - надзиратель направит в карцер, а заключенные изобьют. Бить в лагере умели и били в основном политических. Начальство било для воспитания страха, а уголовники избивали “отводя душу”, и скопившаяся ненависть и жестокость выходили наружу. Били кого-нибудь каждый день, били умеючи, с удовольствием и радостью. Для уголовников это было развлечением.

     “Господи! Помилуй мя грешного. Помоги мне. На Тя уповаю, Господи и Матерь Божия. Не оставь меня, дайте силы”, молился Арсений и, старательно изнемогая от усталости, охапка за охапкой переносил к печам дрова.

     Пора было затапливать, печи совершенно остыли и не давали больше тепла. Разжигать печи было нелегко: дрова сырые, сухой растопки мало. Вчера Арсений набрал сухих щепок, положил в уголок, чтоб никто не уволок. Пошел сегодня за сушняком, а уголовная шпана взяла, и помочилась назло. Запоздаешь, не прогреется барак к приходу заключенных. Кинулся Арсений искать березовую кору или сухих щепок в дровах за бараком, а сам нудит молитву Иисусову: “Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Помилуй мя грешного, - и добавляет: - Да будет воля Твоя”. Дрова за бараком перебрал и увидел, что ни коры, ни сушняка нет, как растапливать печи – не придумаешь. Пока святой отец перебирал дрова, из соседнего барака вышел дневальный, старик, уголовник больших статей, жестокости непомерной. Говорили, что еще в старое время на всю страну гремел. Дел за ним числилось такое множество, что даже забывать стал. О своих делах не рассказывал, а за то малое, что следователь узнал, дали “вышку” – расстрел, да заменили “особым”, что для старых уголовников иногда было хуже. Расстрел получил и сразу отмучился, а в “особом” смерть мучительная, медленная. Те, кто из “особого” случайно выходили, становились полными инвалидами, поэтому, попав сюда, люди ожесточались, и выливалось это ожесточение в том, что били политических и своих же уголовников насмерть. Этот уголовник держал в строгости весь свой барак, и начальство его даже побаивалось. Случилось, мигнет ребятам – и готов несчастный случай, а там – веди следствие. Звали старика “Серый”, по видимому ему можно было дать лет шестьдесят. Внешне казался добродушным. Начинал говорить с людьми ласково, с шутками, а кончал руганью, издевательством, побоями. Увидел, что Арсений несколько раз перебирал дрова, крикнул:

     - Чего, поп ищешь?

     - Растопку приготовил с вечера, а ее водой для смеха залили, вот хожу и ищу сушняк. Дрова сырые, что делать – ума не приложу.

     - Да, поп, без растопки тебе хана.

     - Народ, с работы придя, замерзнет, вот что плохо, да и меня изобьют.

     - Идем, поп! Дам я тебе растопку, - и повел к своим дровам, а там сушняка целая поленница. Хотел сначала Серый позволить набрать слуге господа дровишек, а потом начать бить с криками: “Поп вор!” И Арсений уже ждал первого агрессивного порыва, наметив мгновенно обострить застарелую уголовничью язву, прежде чем тот успеет привести замысел в исполнение. Но, то ли интуиция подсказала Серому, то ли просто передумал, но от намерений он внезапно отказался. 

     - Больше бери, отец Арсений! Больше!

     Нагнулся, и сам стал собирать сушняк, понес охапку следом за ним в барак. Положил сушняк около печей.

     - Спаси тебя Бог, - поклонился отец. Серый не ответил и вышел из барака. Отец разложил в печах растопку стоечкой, обложил дровами, поджег, - огонь быстро охватил поленья в первой печи, успевай только забрасывать, - носил дрова к печам, убирал барак, вытирал столы и опять носил дрова. Время подходило к трем часам дня, печи раскалились, постепенно теплело, запахи от этого обострились, барак стал близким и уютным. Несколько раз приходил надзиратель, и, как всегда, первыми его словами была озлобленная матерная ругань и угрозы, а при одном заходе увидел на полу щепку, ударил Арсения по голове, но не сильно, за что к вечеру имел два здоровенных флюса.

     Ношение дров и беспрерывное подбрасывание их в печи должно было совершенно обессилить, в голове шуметь от слабости и усталости, сердце сбиваться, дыхания не хватать, ноги слабеть и с трудом держать худое и усталое тело.

     - Господи! Господи! Не остави меня, - зудел он, сгибаясь под тяжестью носимых дров.

     В бараке он был не один, оставались еще трое заключенных. Двое тяжело болели, а третий филонил, устроив мастырку топором. Валяясь на нарах, он временами засыпал и, просыпаясь, кричал:

     - Топи, старый хрен, а то холодно. Слезу – в рыло дам! – тут же снова засыпая. Остальные лежали в тяжелом состоянии, в больницу не взяли, все было переполнено. Часов в двенадцать зашел фельдшер из вольнонаемных, посмотрел на больных, не прикасаясь к ним.

     - Дойдут скоро, мрут сейчас по стахановски. Холода…

     Подошел к демонстративно стонавшему мастырщику.

     - Не играй придурка, завтра на работу, а пересолишь, за членовредительство в карцере отдохнешь.

     - Господи Иисусе Христе! Помоги им, исцели. Яви милость Твою. Дай дожить им до воли, - беспрерывно шептал слуга господа, поправляя грубый тюфяк или прикрывая больных. Время от времени давал воду и универсальное, единственное тут лекарство, которое фельдшер небрежно бросил больным. Самому доходящему дал четверть черного хлеба от своего пайка. Размочив хлеб в воде, стал кормить. Тот открыл глаза и оттолкнул руку.

     - Ешьте, ешьте себе с Богом!

     Хворый, проглотив, огрызнулся:

     - Пошел ты со своим богом! Чего тебе от меня надо? Чего лезешь? Думаешь, сдохну, – что-нибудь от меня достанется? Нет у меня ничего, не крутись.

     Ни чего не ответил отец Арсений, лишь заботливо закрыл его и, подойдя к другому больному, помог, перевернутся на другой бок. Занялся барачными делами. Печи накалились, и от них несло жаром. Вошел надзиратель лет тридцати, веселый, улыбающийся, радостный, прозванный за это соответственно.

     - Ты что, екарный стос, поп, барка натопил, словно баню? В карцер захотел? Дрова народные для врагов народа переводишь. Я тебе, шаман, покажу…, - и, засмеявшись, ударил наотмашь по лицу. Улыбаясь, вышел.

     Чем ответить ему? Устроить ли у жены выкидыш, или обрушить донос коллег, например? Можно и ничего, конечно, не делать, все равно умирать ему в сорок семь лет в раковом корпусе Ульяновска. Драться полез от проигрыша в караулке, продул новые сапоги. Да и жена ему подарок сделала от “особиста”. Будет воспитывать маленького чекиста. Вытирая кровь, он не умолкал:

     - Господи, не остави меня грешного, помилуй.

     Пробудился филон Федька.

     - Ловко он, подлюка, тебя в морду двинул, с весельем, комсомольским огоньком, а за что – и сам не знает.

     Через час Веселый опять появился в бараке и, войдя, закричал:

     - Поверка, встать.

     С нар соскочил Федька, а Арсений вытянулся с метлой, которой только что подметал барак.

     - Кто еще в бараке? – спросил, словно только что родился.

     - Двое освобожденных лежачих и третий на выписке, ходячий.

     Пройдясь по коридору, для виду покричав, снова подошел к дневальному.

     - Ты смотри, поп, чтобы порядок был, скоро позовут куда надо, там запоешь, - и скверно выругавшись, вышел.

      Все-таки революционного, пролетарского, марксистско-энгельсистского поноса он заслуживает. Пусть посидит над очком, помучается, накладывая в штаны в караулке.

     День был на исходе, быстро темнело, и заключенные вот-вот должны прийти с работы. Приходили, обмерзшие, усталые, озлобленные, обессиленные и, добравшись до нар, почти в беспамятстве, валились на них. С их приходом барак наполнялся холодом, сыростью, злобной руганью, выкриками, угрозами. Через полчаса после прихода повели на ужин. Время посещения столовой для многих заключенных было временем новых страданий. “Социально близкие” отбирали все, что могли, и били при этом нещадно. Те, кто становился слаб, и не мог постоять за себя, часто лишались еды. Не смотря на численное преобладание политических, братва всегда брала вверх. Жалкие, ничтожные, полу гнилые порции, пахнущие керосином, рассчитанные на медленное истощение заключенных ни один политический не был уверен получить. Часто лишаясь этой гнили, Арсений, приходил в барак, ложился на нары и начинал молиться. Прочтет вечерню, утреню, акафист Божией Матери, Николаю Угоднику и своему святому Арсению, помянув своих духовных детей, всех усопших, и так, бывало, всю ночь молится, а утром встает – и как будто силы есть, спал и сыт.

     Темно, колонны заключенных одна за другой входили в оживавшие бараки. По случаю жаркой натоплености Арсения не били, пайки не отнимали, то ли случайно, то ли у других шарашили. Двум лежачим больным досталась только половина пайкового хлеба, да отец от себя кусок прогорклой трески спрятал за пазуху.  Стал кормить болезных: нагрел воду с хвоей, добавил аспирин и обоих накормил. Хлеб и треску разделил пополам и дал каждому. Дней через пять пошли на поправку, стало видно, что останутся живы, но лежали еще недвижны, и шагу сделать не могли. Все это время дневальный урывками и ночами ухаживал за ними и делился частью своего пайка. Как-то, молча, подавая одному из них, Сазикову Ивану Александровичу, Арсений молился, по своему обыкновению. И губы его беззвучно двигались, шепча слова молитвы.

     - Молишься, папаша! Грехи замаливаешь и нам, поэтому помогаешь. Бога боишься! А ты его видел? – спросил Иван Александрович.

     Посмотрел Арсений на него и удивился.

     - Как же не видеть, он здесь посреди нас и соединяет сейчас нас с вами.

     - Да что, поп, говоришь, в этом бараке Бог? Уж, не по 58 ли статье проходит, или может он “бытовик”?

     - Да! Вижу его присутствие, вижу, что душа ваша хоть и черна от греха и покрыта коростой злодеяний, но будет в ней место и свету. Придет для тебя, Серафим, свет, и святой твой Серафим Саровский тебя не оставит, - тихо ответил тот. Исказилось лицо Сазикова, задрожал весь и с ненавистью прошептал:  

     - Пришибу, поп, все равно пришибу. Знаешь много, только понять не могу – откуда.

     Отец Арсений повернулся и пошел, повторяя: “Господи! Помилуй мя грешного”. Время шло, работы надо было сделать много, и, совершая ее, читал он как радио, как граммофон акафисты, вечерню, утреню, иерейские правила. Придумали по этому поводу шутку: “Знаешь, чем ты, отец Арсений от радио отличаешься? Радио можно выключить, а тебя нет.” Пробовали выключать руками и ногами, порознь и колхозом, но образ набожного батюшки очень понравился Существу, его населяющему.

     Второй больной, Авсеенков Александр Павлович, из репрессированных, стал постепенно поправляться. История обыкновеннейшая, таких в лагере тысячи друг на друга похожих. Октябрь “делал”, член партии с семнадцатого года, Ленина знал, армией командовал в 1920 году, в ЧК занимал большой пост, приговоры тройки утверждал. А последнее время в НКВД работал членом коллегии, но теперь дошла очередь и до самого. Политических было много, кто за глупое слово, большинство по ложному доносу, другие за религию, третьих, идейных коммунистов убирали с дороги. С виду лет сорока-пятидесяти, Авсеенков, был уже измотан лагерной жизнью. Голод, изнурительная работа, избиения, постоянная близость смерти бледнели перед сознанием вчерашнего могущества. Попав сюда и соприкоснувшись с заключенными, отчетливо понял, что совершал страшное, чудовищное дело, послав на смерть десятки и сотни тысяч невинных. Не видя с высоты должности истинного положения вещей и событий, утерял правду, верил протоколам допросов, льстивым словам подчиненных, сухим директивам. Мучился безмерно, переживал, но ничего решить для себя не мог. Сознание духовной опустошенности и ущербности сжигало. Был молчалив, добр, делился последним, уголовников и начальство не боялся. В гневе страшный, но головы не теряющий, вступавшийся за обижаемых, часто попадал в карцер.

     Привязался он к своей няньке, полюбил за доброту и отзывчивость.

     - Душа-человек вы, отец Арсений, вижу это, но коммунист я. А вы служитель культа, священник. Взгляды у нас разные. По идее я должен бороться с вами, так сказать, идеологически.

     - Э! Батенька! Чего захотели, - бороться. Вот боролись, боролись, а в лагерь-то вас с вашей идеологией взяли да и загребли. А моя вера Христова и там, на воле, была и здесь со мною. Бог всюду один и всем людям помогает. Верю, что и вам поможет! Мы, ведь, с вами, Александр Павлович, старые знакомые. Господь нас давно вместе свел и встречу нам уготовил.

     - Ну! Уж это вы, отец Арсений, что-то путаете. Откуда я мог вас знать?

     - Знали, Александр Павлович. В 1933 году, когда дела церковные круто решались, брата нашего – верующих –сотнями тысяч высылали, церквей видимо-невидимо позакрывали. Так я тогда по вашему ведомству первый раз проходил. Первый приговор вы мне утвердили в 1939 году, опять же по вашей “епархии”. Только одну работу в печать сдал, взяли меня по второму разу и сразу приговорили к расстрелу. Спасибо вам, расстрел “особым” заменили. Вот так и жил по лагерям и ссылкам, все вас дожидался. Ну, наконец, и встретились. Бога ради не подумайте, что я хочу упрекнуть вас в чем-то. Во всем воля Божия, и моя жизнь в общем океане жизни – капля воды, которую вы и запомнить, естественно, в тысячном списке приговоренных не могли. Одному Господу все известно. Судьба и люди в его руках.

     Жизнь и работа в лагерях страшная, нечеловеческая. Каждый день к смерти приближает, года вольной жизни стоит. Но, зная это, не хотели зэки, не желали умирать интеллектуально, пытались внутренне бороться за жизнь, сохранить дух, хотя это и не всегда удавалось. Говорили, спорили о науке, жизни, религии, иногда читали лекции об искусстве, научных открытиях, устраивали маленькие литературные вечера, воспоминания, читали стихи. На общем фоне жестокости, грубости и сознания близкой неизбежной смерти, голода, крайней степени истощения и постоянного присутствия уголовников это было поразительно. “Особый” жил страхом, насилием, голодом, но заключенные часто стремились найти друг в друге поддержку, и это помогало жить.

     Авсеенков, наблюдая жизнь заключенных, пришел к выводу, что в среднем больше двух лет редко выживали в “особом”, и прикидывал на себя.

     В зависимости от волны арестов в барак попадали инженеры, военные, церковники, ученые, артисты, колхозники, писатели, агрономы, врачи, и тогда в бараке невольно возникали “землячества”, состоящие из людей этих профессий. Все были забиты, но, тем не менее, можно было видеть желание этих людей не забыть своего прошлого, своего ремесла. Все вспоминалось в совместных разговорах. Жаркими были споры, возникавшие по любому поводу, люди горячились, старались доказать только свое. Арсений в спорах не участвовал, ни к кому не примыкал, оставался со всеми общителен и ровен. Начнется спор, а он отойдет к своему лежаку, сядет на него и начнет гундеть по традиции. Интеллигенция барака относилась к нему снисходительно. Одно слово попик, да еще притом весьма серенький, добрый, услужливый, но культуры внутренней почти никакой. Потому так и верит, другого-то ничего нет за душой. Случилось как-то, что собралось в бараке человек десять-двенадцать художников, писателей, искусствоведов, артистов. Оживились, спорят о театре, литературе, медицине, искусстве. Как-то зашел разговор о древней русской живописи и архитектуре. И один из них, высокого роста, сохранивший даже в лагере барственную осанку и манеры, с большим апломбом и жаром рассуждал об этих предметах. Говорил веско, со знанием дела и удивительно уверенно, - не зря же профессорский титул получил. Попробовал втянуть в дискуссию святого отца.

     - Вы, батюшка, очень верующий и духовного звания, так не скажете ли нам, как вы оцениваете связь православия с древней русской живописью и архитектурой. И есть ли такая связь?

     Сказал и улыбнулся ободряюще. Все окружающие засмеялись. Сидевший невдалеке Авсеенков тоже невольно улыбнулся. Хотелось узнать умственную организацию мистической особы.

     - Сейчас, я сейчас, только вот дело доделаю, - извинился Арсений. Он выдержал десятиминутную паузу, дабы инспирировать попытку уйти от умных разговоров, а затем продемонстрировать ученость, создавая тем образ смиренника.

     - Кончил я дела свои, прошу вас повторить вопрос.

     Профессор посмотрел на него снисходительно, и размеренно произнес:

     - Вопрос, батюшка, довольно простой, но интересный. Как вы, представитель русского духовенства, расцениваете влияние православия на древнерусское изобразительное искусство и архитектуру? Хотелось бы услышать. О сокровищах Суздаля, Ростова Великого, Переславля Залесского, Ферапонтова монастыря, возможно слышали? Иконы Владимирской Божией Матери и Троицу Рублева, вероятно, по церковным литографиям знаете, так вот и скажите, как оцениваете все это с точки зрения связей.

     Отец Арсений как-то выпрямился, даже изменился.

     - Взгляды на влияние православия на русское изобразительное искусство и архитектуру существуют самые различные. Много по этому поводу высказано мыслей и вами, профессор. Но ряд ваших положений глубоко ошибочен, противоречив и, откровенно говоря, конъюнктурен. То, что вы сейчас говорите, значительно ближе к истине, чем пространно изложенное вами в статьях и книгах. Не будем говорить здесь об этих частностях. В, конце концов, не столь важно, откуда и когда пришло персидское влияние, или европейское. Обсудим лучше главное.

     Вы считаете, что русское изобразительное искусство развивалось только на народной основе. И придерживаетесь мнения, что только экономические и социальные факторы, а не духовное начало русского народа оказали на него влияние. Я отчасти разделяю это мнение. Мне, кажется, что в дилемме первичности сознания и материи, материализма и идеализма есть глубокая ошибка. Не одно противопоставляется другому, а оба вместе и одновременно составляют единое целое. Таким образом, экономические, социальные факторы и духовное начало не конфликтуют, а дополняют друг друга. То, что называется православием всего лишь система идей, главная задача, которых, подчеркнуть различие со всеми остальными идеями, и оказывать идеологическое влияния на подвластный народ. Идеи могут быть любыми, вряд ли допустимо называть их плохими или хорошими, но они всего лишь идеи, а не существование во всей полноте. То, что называется “духовностью” мы не сможем локализовать не в камне, не на холсте или доске, не в мысли, ни в слове. Оно не выражается ни какими материальными средствами, и в то же время оно присутствует во всем. Даже таким тонким инструментом, как, ум, мы не можем его ухватить. Ведь ум тоже материален, по тому, что не может действовать бесконечно быстро.

     Восприняв в десятом веке византийскую культуру, русское духовенство, русское иночество понесло, переродило ее в виде книг, живописи, первых образцов возведенных греками храмов, строя богослужений, описания жития святых. И это все оказало решающее влияние на дальнейшее развитие всей русской культуры. Она стала развиваться в названных ограниченных рамках. Акт принятия православия преследовал, прежде всего, политические цели. Сохраняя внешнюю независимость, русская цивилизация, открывшись для культурной экспансии, приобрела поддержку. Присоединившись к одной из сект в системе христианства, она заняла место за политическим столом сильнейших стран.

     Вы упомянули икону Владимирской Божией Матери, а разве этот образ, как и другие произведения живописи, пришедшие к нам от греков, не являлись той основой, на которой в дальнейшем расцвели иконопись и живопись? Любое творение русской иконописной школы неразрывно связано с мировоззрением художника-христианина, адепта, прибегающего к иконе как к умственному символическому изображению Господа, Матери Божией или святых его. Русский адепт приходит к иконе не как к идолу, а как к символу, в котором видит, подразумевает и представляет умственный образ, запечатленный в виде изображения. В этом овеществленном символе видит он православный образ того, к кому прибегала душа его в горестной или радостной молитве. Умственный символ, будучи все тем же идолом, но более изящным и тонким продолжает традицию язычества, так демонстративно отвергаемого официально. Та же самая беда постигает и все остальные секты (отрасли) христианства. Там, где есть какое-либо изображение, атрибуты, символы есть и идолы, поклонение доске, камню, золоту, слову или мысли.

     Русский иконописец с молитвой и постом запечатлевал умственный образ Господа, Божией Матери и святых. Недаром русский народ хранит много прекрасных и наивных преданий о том, как создавались иконы, и верит, что рукою художника-иконописца водил ангел Господень. Русский древний иконописец никогда не подписывал своим именем иконы, ибо считал, что не рука, а душа его с благословения Божия создавала образ. Взгляните на нашу древнюю икону Божией матери и западную Мадонну, и вам сразу бросится в глаза огромное сходство. И в наших и в западных иконах это дама, женщина, стилизованная определенным образом, полная земной красоты. Но если вы просто посмотрите вокруг, так, как смотрит новорожденный младенец, то даже в этих вшивых нарах, харях пьяных вохровцев, поножовщине, скотстве, как в глазах Владимирской Божией Матери вы прочтете величайшую силу духа, веру в безграничное милосердие Божие к людям, надежду на спасение. Если вы не видите этого везде, то не увидите нигде. Ограничиваясь материальным, вы чрезвычайно упрощаете ситуацию. Любой естествоиспытатель знает, о невозможности предсказаний в мире психического, в человеческом обществе. Любой закон может быть нарушен внезапным вторжением непредвиденного обстоятельства, а вы во всем видите только влияние социальных и экономических предпосылок.   

     Отец Арсений воодушевился, переменился, распрямился и говорил ясно, отчетливо и необыкновенно выразительно. Называя иконы, давая пояснения, он раскрыл особенности русской древней живописи и, перейдя к архитектуре, на примерах Ростова Великого, Суздаля, Углича и Москвы показал самостоятельные отечественные наработки. Говорил он часа полтора, и слушавшая его группа интеллектуалов замерла. Профессор потерял свой полунасмешливый и барственный вид, съежился.

     - Простите! Откуда вы знаете мои труды и, столь компетентны в обсуждаемых вопросах?

     - Любить надо родину свою и знать ее. Надо, как изволили сказать о духовенстве, чтобы попик понимал русское искусство и, будучи пастырем душ человеческих, показывал им правду и истину в их незапятнанном виде. Ибо, профессор, многие люди, и вы в том числе, облекают измышлением и ложью каждый фрагмент реальности. Делается это ради выгоды или политических, временно возникающих установок, социального заказа.

     Профессор еще более переменился.

     - Кто вы? Фамилия ваша?

      -Я Существо, Сознание, но это вряд ли вам что-либо объяснит. В миру был Стрельцов Петр Андреевич, а сейчас отец Арсений. Если говорить о русских попах, то следует вспомнить, что они были той силой, которая собрала в 14-15 веках русское государство воедино, и помогло русскому народу сбросить татарское иго лишь для того, чтобы самим это иго установить.  Я вижу и ощущаю Бога во всем, а священником стал случайно. Ведь если Он везде, то нет и разницы кто ты, чем занимаешься.

     Сказал и пошел, а профессор и все стоящие, и в том числе Авсеенков, остались пораженные и удивленные. Вот тебе и попик блаженненький, товарищи!

     Авсеенков заметил, что с этого момента интеллигенция барака и лагеря стала смотреть и относиться к Арсению совершенно иначе. Понятия: Бог, наука, интеллект для многих предстали в ином свете. Авсеенков, бывший старым идейным коммунистом, фанатично верившим марксизму, в первый год жизни в “особом” пытался жить обособленно. Сблизившись, было с некоторыми и, распознав их меркантильные, партократические, холуйские воззрения замкнулся. Пересматривая прошлое, он понял, что давно заблудился, исполняя приказы и циркуляры. Доклады и газетные статьи заменили ему обыкновенный здравый смысл. Сердечность, доброта, постоянная помощь в любых формах, образованность, интеллектуальность отца Арсения стали притягивать его. Беспредельная вера в Бога, постоянная молитва вначале отталкивали его, но в то же время что-то необъяснимо притягивало. С ним чувствовал он себя хорошо, трудности, тоска, лагерный гнет сглаживались. Почему?

     Сазиков Иван Александрович оказался старым известным уголовником. Было он человеком властным, жестоким, больших чинов в воровском мире, и в скоре подчинил весь барак. Установил связи с остальными бараками. Слово его было законом, но в бытовые дела вмешивался мало. В первый месяц после своего выздоровления о сердобольном дневальном забыл, пока не повредил ногу. Арсений снова выходил его.

     - Не ради вознаграждения вам делаю, а ради вас – человека, ради вас самого, - отклонил он подачку. Смягчился Сазиков, мимоходом о своей жизни рассказал.

     - Не верю я людям, а попам и совсем верить нельзя. А вам, Петр Андреевич верю. Не продадите. В Боге своем живете, добро делаете не для своей выгоды, а ради людей. Мать у меня такая же была!

 

     Холода стояли страшные, заключенные сильно мерзли на работах, обмораживались, приходя, валились с ног. Умирало много, барак постоянно обновлялся. Трудно было всем, но особенно доставалось политическим. Встаешь, уходишь на работу и приходишь с работы озлобленный и вечно голодный, а тут еще при раздаче хлеба “социально близкие” два дня подряд отнимают весь паек. К вечеру второго дня, после кражи и отбоя, произошла драка не на жизнь, а насмерть. Во главе одних встал Авсеенков, несколько бывших военных и человек пять из интеллигенции. Других руководил Иван Карий, профессиональный “макрушник”, игрок в карты на жизни человеческие. Пятьдесят восьмая требовала справедливости, а ей, понимая молчаливое одобрение администрации, со смехом отвечали:

     - Брали, берем и брать будем. Не ты ли, товарищ Авсеенков учил нас экспроприации?

     Сперва началась кулачная драка, потом в ход пошли поленья и ножи. Порезали военного, нескольким политическим тяжело повредили головы. Уголовники действуют сообща, а основная масса их противников, только кричат, боясь помочь. Урки бьют жестоко, одолевают, кругом льется кровь. Арсений подошел к Сазикову.

     - Помогите! Помогите, Иван Александрович! Режут людей. Кровь кругом. Господом Богом прошу вас, остановите! Вас послушают!

     - Меня-то послушают, ты вот своим Богом помоги! Смотри! Твоего Авсеенкова Иван Карий сейчас прирежет. Двоих уже уложил. Бог твой, поп, ух как далек!

     Смотрит Арсений – баня кровавая. Поднял руки, пошел в самую гущу свалки и голосом ясным и громким, от которого стены и пол затряслись, уши заложило, как от взрыва сказал:

     - Именем Господа повелеваю, – прекратите сие. Уймитесь! – и, положив на всех крестное знамение, тихо добавил:

     - Помогите раненым, - и пошел к нарам. Стоит весь какой-то озаренный, словно ничего не слышит и не видит.

     Тихо стало в бараке, только слышно как кладут у входа мертвых, помогают раненым, укладываются на нары.

     Подошел Сазиков.

     - Прости меня отец Арсений. Усомнился я в Боге-то, а сейчас вижу, – есть он. Страшно даже. Великая сила дана тому, кто верит в него. Прости, что смеялся.

     Дня через два поблагодарил Авсеенков.

     - Спасибо вам! Спасли вы меня, спасли. Бесконечно вы верите, и я, смотря на вас, тоже начинаю понимать.      

     Жизнь барака шла размеренно. Одни приходили и, прожив недолго, ложились в мерзлую землю, уступая место новичкам. Воровство хлеба прекратилось, а если и случалось, то братва крепко учила за это. Арсений работал по бараку, поддерживая имидж истощения, сильной усталости. Он стал связующим звеном в разношерстной компании озлобленных, ожесточенных, измученных людей, сближающим, смягчающим тяжесть лагерной жизни. Добротой, теплой лаской согревал он души клерикалов, коммунистов, уркаганов. Для каждого находилось персональное слово, проникающее в самый центр, заставлявшее надеяться, ведшее к совершению добра. В незримой ауре незаметно сблизились Сазиков и Авсеенков.

 

     Надзиратель Веселый зачастил с проверками в дневное время, ко всему придирался и, однажды довел их число до трех. Заходил, матерился, бил по лицу Арсения, пугал. А к вечеру отца вызвали в “особый отдел”.  Пожалуй, Арсений сам провоцировал Веселого, устраивая тому каждый раз неприятности дома и на службе. Забавлял детский гнев мальчишки срывающийся на слабом. От Существа не убудет, если козявка пару раз съездит по его ничтожной части.

     Вечерний вызов считался плохим признаком. Говорили, что начальником “особого” назначили нового майора. Такое посещение сопровождалось неприятностями: снимали допросы по какому-либо дополнительному делу, вербовали сексотом, за отказ били. Били и при допросах. Единственно когда не били, это при зачитывании постановления об увеличении срока заключения. Контингент отдела состоял из проштрафившихся чекистов, направленных, переведенных на “исправление”, пьющих по черному. Допросы вели справно, били талантливо, - “во всем признаешься”.

     Арсения принимал лейтенант лет двадцати семи. Началось с шаблонных вопросов: имя, отчество, фамилия, статья. Крики: “все знаем”, “давай рассказывай о своей агитации в лагере”. Ответив на стандартные вопросы, падре замолчал, уставившись на живчика, посредственно ругавшегося и стучавшего кулаком по столу. Развлек себя падением горящей папиросы из руки сопляка в рукав, при закидывании их за голову. Молокосос, вскочив, защемил себе мошонку открытой дверцей стола. Имея приказ от майора “не бить”, побесновался, и повел к начальнику.

     - Оставь нас, - приказал майор, взяв дело и протокол допроса. Лейтенант вышел. Хозяин встал, плотно закрыл дверь кабинета. Вернулся, сел в кресло и стал читать.

     - Господи, помилуй мя грешного, - шептал Арсений.

     Майор посмотрел дело, и вдруг неожиданно, простым, доброжелательным тоном сказал:

     - Садитесь, Петр Андреевич! Это я приказал вас вызвать.

     - Господи! Помилуй мя грешного! Уповаю на Тебя! – ответил тот.

     Майор помолчал, полистал еще раз дело, посмотрел на заключенного и на вклеенную в дело фотографию.

     - Кто вы? Я много от вас слышал от наших осведомителей и вызвал не по служебной необходимости. Поверьте, если бы я хотел намотать вам новый срок, или завербовать то очень скоро отказался бы от этой затеи. Я уже несколько десятилетий работаю по данному профилю и глаз у меня наметан. Я не зверь и не садист, хоть мучаю, забиваю насмерть людей. Просто мои клиенты та сволочь, которая после февраля семнадцатого глумилась над культурой, насиловала женщин из образованных семей, морила голодом страну выжигая каленым железом чувство частной собственности. Видите, как я откровенен? Но я еще и осторожен, я знаю, что могу вам говорить об этом. Ни когда в жизни не приходилось мне встречать человека подобного вам. Ваш церковный антураж ни сколько меня не смущает, я не воспринимаю его серьезно. Вероятно, говорить об этом, при вашей проницательности, не имеет смысла, но мне ни чего другого не остается. Может быть, вы, что-нибудь мне скажете?

     - Не понимаю, гражданин начальник, что сказать то? 

     - В чем смысл жизни?

     Арсений пожал плечами.

     - Не могу знать, гражданин начальник.

     Майор надолго задумался.

     -Но, ведь, вы же знаете.

     -Об этом не расскажешь. Каждый определяет для себя. У мухи своя жизнь, свой смысл. У человека - свой. У отдельно взятого человека - свой. Что я могу сказать?

     -Вы пророк?

     -Если под пророком понимать профессионального предсказателя, то - нет.

     - Но, ведь, вы же можете предсказывать!

     -Могу.

     - Предскажите мне жизнь.

     -Вы хотите приготовиться к ударам судьбы? Но если вы узнаете про одни, и примите меры, то образуются новые, неизвестные еще вам удары. И так до бесконечности будете бежать впереди поезда. Вы логически, теоретически не можете быть в безопасности.

     -Что же делать?

     -Понять это и жить соответственно.

     -Существует жизнь, после этой жизни?

     Майор курил, разглядывая клубы текущие тончайшими струйками, завихрениями. Он пребывал в состоянии расслабленной собранности, в которой вся его память стояла перед ним. Странное дело, рукава знакомого, новенького мундира, зеленое сукно стола, портрет Дзержинского на стене вдруг стали чужими, комната до ужаса пугала новизной и причудливостью.

     -Вы оказываете на меня наркотическое воздействие.

     -Я знаю. Когда я пытаюсь дать понять другому смысл жизни, всегда так происходит. Теперь вы понимаете, почему я не могу ответить на ваш вопрос вербально? Я могу помочь прожить вам долгую жизнь, но тогда она не будет счастливой. Могу помочь прожить счастливую, но короткую. В самом существе человека есть фундаментальное противоречие: с одной стороны, он хочет счастья, а оно возможно, если ощущение времени исчезает. С, другой стороны, для него очень важно осознавать бесконечную длительность времени, которая (длительность) максимальна в моменты наивысшего страдания. По поводу, же, других жизней, - вопрос бессмыслен в самой постановке. Если вы существуете (живете) сейчас, то, значит, существовали всегда, и пребудете вовеки. Время, лишь, чередование образов иллюзорного мира. Уберите эту завесу, и вы будете существовать и вне, и во времени  равномерно. Это есть блаженство, царство Божие, рай.

     Майорские глаза пристально шарили по фигуре гостя, над губами залегла глубокая складка. Он действительно потерял ощущение времени, но это безвременье было наполнено таким количеством образов, переживаний, мыслей, эмоций, что ему казалось, что он несется со страшной скоростью с крыши небоскреба. Пожалуй, что даже в самые страшные периоды своей жизни, под обстрелом, или в рукопашной он не переживал столь сильной внутренней деятельности. И, в то же время, в его существе был мир, радость, счастье, которые тоже не могли ни с чем сравниться. Рубашка, нижнее белье, китель, галифе, - все промокло от пота.

     -Сильное впечатление оказываете вы на людей, - выдавил, наконец, он. Вздрогнул от неожиданности и непонятности происходящего, и что-то далекое, забытое пришло ему на память – время, когда мать водила его в старую деревенскую церковь, маленьким мальчиком, молиться в большие праздники. И что-то мягкое и доброе охватило.

     - Надзиратель Пупков доносит на вас все время. Явно не любит. Уберем его, поставим другого, - будет тоже самое. Да вас, наверное, это не беспокоит? Скорее, вас просить о помощи нужно. Есть в вашем бараке человек, перед которым у меня определенные обязательства…

     -Я помогу Александру Павловичу, Сергей Петрович.

     Брови майора взметнулись.

     - Я вижу, вы обо всем осведомлены. Много знает Александр Павлович, беспокоит это придворную свору. Давали указание убить, но Хозяин не санкционировал. Пытаются окольными путями, через уголовников действовать. Ивана Карего подбивают. Передайте Александру Павловичу записку от жены, это его поддержит. Пусть остерегается Савушкина, бывшего секретаря обкома, доносы на него строчит, тоже в вашем бараке живет. Протокол вам надо подписать, я сейчас его напишу.

     Улыбнулся Арсений, взял чистый лист и подписал.

     - Впишите, что надо.

     Майор встал, подошел к нему, взял за плечи, и неожиданно сказал:

     - Помните меня.

     Вернувшись в барак, Арсений снова включил поповские штучки: читал лежа молитвы и псалмы.

     - Господи, славлю дела Твои, благодарю, что показал мне милость Твою, помилуй мя, Боже!

     По заведенному порядку, к вернувшемуся из “отдела” не подходили. Чревато тенью подозрения: не о нем ли “там” спрашивали?

     Веселый-Пупков забегал пару раз в барак. Смеялся.

     - Ну, что, поп? Не добили тебя там? Добьют!

     Вечером, за час до поверки, Арсений вызвал Авсеенкова на двор под предлогом оказания помощи в рубке дров и передал записку. Александр Павлович прочел и перечел. Потекли слезы.

     -Возьмите себя в руки, и проглотите записку, - прошептала священная особа, добавив информации словами.

     По возвращении в барак обратились с помощью к Сазикову. Вор обещал содействовать.

 

     Шло время. Зима уступила место весне. Болеть и умирать зэки стали гуще. Лютовала цинга, больница переполнилась, люди лежали в бараках. Сильно потеплело, развезло дороги. Из-за сырости приходилось топить так же часто, как и зимой. Внутренне посмеиваясь, блестяще играя истощение, Арсений помогал людям, оказывал услугу и молча уходил, не ожидая благодарности. Пупкова заменили, послали начальником лесопункта. Пришел новый надзиратель – “справедливый”, требовательный, строгий, спокойный. Прошло лето, короткое, но жаркое, с изнуряющим комариным облаком, вечно висящим над человеком, доводящим до нервного расстройства. Топить перестали, а дневального, по преклонности лет и слабости здоровья оставили убирать территорию и чистить выгребные ямы.  Вызывали еще раз в “отдел” передавая через него записку.

     Однажды “справедливый” устраивая обход, выронил из бумажника партбилет. Батюшка, подметая дорожки, дошел до того места, положил оный в карман телогрейки, закончил работу и пошел по делам. Часа через два бежит “гражданин начальник” сам не свой, под ноги смотрит, лицо почернело.

     - Гражданин надзиратель! Разрешите обратиться!

     Лицо чекиста перекосилось от злости.

     - Прочь с дороги поп! – Даже замахнулся. Арсений молча подал ему книжицу и пошел в барак.

     -Стой! Кто видел?

     - Никто не видел, гражданин надзиратель. Нашел на дорожке часа два назад.

     Повернулся партиец и пошел. Ничего вроде бы не изменилось, но стал он с Арсения все строже спрашивать.

 

     Жаркое изнурительное лето и вечно жаждущий гнус сменила промозглая, дождливая, холодная осень. Землю попеременно охватывал то мороз, то потоки оттаявшей грязи. В бараке становилось сыро и холодно. Одежды на заключенных неделями не просыхали, мокрые ноги были вечно стерты и постоянно болели. Началась повальная эпидемия тяжелого гриппа. Ежедневно в бараке умирало по три-пять человек. Арсений предпринял первую попытку пробуждения массового сознания, обращения его к сути бытия. Он слег. Температура за сорок, озноб, кашель, мокрота, сердце отказывается работать. На третий день врач из зеков осмотрел его, посовещался с профессором-легочником. Постояли, поговорили. Диагноз: общее воспаление легких, полное истощение, авитаминоз, изношенное сердце. Дела плохи, вряд ли проживет больше двух дней. Нужны лекарства, кислород, уход, но при таком истощении всего организма уже ничего не поможет. Вызвали через надзирателя фельдшера, осмотревшего пациента с расстояния двух метров, бросил аспирин, градусник. Температура сорок с лишним.

     - Сколько лет зеку и в лагере который год?

     -Сорок девять и в “особом” три года.

     -Вы что, думаете, что лагерь “особого режима” – санаторий и зеки в нем до ста лет должны жить? Ваш больной рекордсмен, пора и честь знать. Лекарств нет, для фронта нужны.

     Ушел. Привычные к ежедневному созерцанию смертей люди почувствовали необычную, невозможную тут горечь утраты. Авсеенков, Сазиков, бывшие врачи использовали все возможные средства: чай с малиной, прикладывание горчицы.

     - Отходит, - проговорил кто-то.

     Арсений разделил себя на две части; он стоял около своих нар, а на них лежал худой, истощенный, небритый, почти седой человек со сжатыми губами и полуоткрытыми глазами. Около, стояло много людей. Сазиков поднес кружку к губам тела и попытался влить, вода обила лицо. Момент наступил удачный.

     -Ну, как впечатление? – раздался голос из темного угла. Общее внимание обратилось туда. На свет вышел Арсений. Глаза присутствующих перебегали с лежащего тела на стоящее.

     - Можете меня пощупать, вот только ран от гвоздей у меня нет, в которые вкладывают пальцы. Посмотрите вокруг, как я уже много раз вас призывал. Вы стали невидимы для надзирателей, овчарок, голода, холода. Следуйте за мной, - и шагнул через глухую стену на улицу.

     Словно зачарованные, ближайшие, последовали за ним. Остальные, оглушенные невиданным зрелищем, потянулись уже за группой. Арсений стоял у входа из лагеря, кинжальные лучи прожекторов, часовые пробегали сквозь него и его спутников, словно сквозь воздух. Была ночь, лагерь спал. Холодный ветер бросал снег, а люди ничего не чувствовали. В темноте ночи где-то далеко-далеко горел яркий свет, к нему и пошел дневальный. Весь “барак” семенил рядом. Шли легко, спокойно. Миновали лес, поселок и вошли в город. Подошли к церкви. Она была полна народом. Внутри лица молящихся, иконостас. Отец Арсений подошел к алтарю, народ расступился. Войдя в алтарь, одел епитрахиль. И алтарь, и иконостас засияли как от подсветки, зеки столпились рядом.

     - Посмотрите на “верующих”, заполняющих храм, - обратился к своим спутниками Арсений, - Разве они хотят знать правду, истину которую ищут? Как можно “верить” или “не верить” в земное тяготение? Они пришли не за Богом, не за истиной, они пришли за утешением. И они найдут его, но на самом деле это будет отупение, сродни наркотическому. Пьянство и религиозные церемонии – одно и то же. Истина всегда с вами, царствие небесное изначально в вас. Но чтобы не дать вам так, просто, их, найти, служители, культа придумали все, что вокруг. Если бы мы присутствовали на лекции по марксизму, диалектическому материализму, мы бы не нашли там физических предметов культа, там их заменяет более тонкий предмет – слово. Идеологи, доктринеры молятся словесным доскам не меньше этих. И те, и другие, на самом деле, служители лжи, поджигатели воин, инициаторы насилия. Я не говорю вам, что Бог не здесь и не там, - он везде. Он в них, в их церемониях, но и не только в них. Печально то, что вам, наплевать на все это, вы начинаете задаваться подобными вопросами, когда жизнь берет за горло и прекращает доступ кислорода. Через частокол вашего ума не проберется ни какое объяснение, вы сами себя заключили в лагерь и гноите с озверелой яростью. Не Сталин виноват в этом и не большевики, и уж тем более не бессмысленное слово “дьявол”, а вы сами. 

    

     Ночь, барак. На нарах лежит тело. Несколько человек рядом. Кто-то подходит, кто-то отходит.

     - Все теперь! Похолодел. Умер наш Арсений. Пять часов уже прошло, скоро подъем, придется сообщить старшему.

     -Осиротел барак. Многим помогал. Мне, боровшемуся всю жизнь против Бога, показал его, и показал делами своими.

     Неожиданно тело глубоко вздохнуло, испугав окружающих.

     - Уходил я в храм, да вот Матерь Божия сюда к вам послала.

     И слова эти никому не показались странными или удивительными, так неожиданно было возвращение к жизни. Недели через две встал Арсений.

 

     Уехал “особистский” майор, сменилось еще два начальника отдела, пока не назначили мрачного подполковника. Пришло много новых сотрудников, усилились темпы раскрытия заговоров. Арсения снова вызвали на допрос.  Допрашивал майор Одинцов, человек среднего роста с удлиненной формой головы, отечным лицом, тонкими губами разрезающими лицо, и бесцветными глазами. Всегда подтянутый, в хорошо отутюженном кителе, неизменно вежливый при встречах, он наводил ужас на допрашиваемых жестокостью допросов, но имел прозвище “ласковый” или “начнем, пожалуй”.  Арсений вошел и встал при входе. Деловито просматривая какие-то бумаги, следователь долго не обращал внимания на постороннее присутствие, потом, откинувшись на стуле приветливо отозвался:

     -Рад познакомиться, Петр Андреевич! Рад! Обо мне, вероятно, слышали, я Одинцов.

     - Слышал, гражданин следователь.

     -Ну, вот и хорошо, батюшка! Начнем, пожалуй. Хорошие слова сказал Александр Сергеевич Пушкин, к нашему разговору сказал. Говорить и признаваться у меня надо, а то кровью утретесь. У меня порядочек известный. Начнем! Признавайтесь.

     - О чем рассказывать?

     -Рассказывайте, об организации, которая действует в лагере и преследует целью покушение на жизнь товарища Сталина. Нам все известно, вас выдали. Не тяните, раз обо мне слышал.

     - Я ничего не знаю ни о какой организации, и признаваться мне не в чем.

     -Вот что Петр Андреевич, играть с вами не буду, мне дело позарез нужно. Садитесь и пишите, что буду диктовать.

     Одинцов тяжело поднялся, обошел стол, пододвинул к подследственному лист, ручку.

     -Кто бы вас не допрашивал раньше, у меня методы жеще. Не будем тратить время.

     -Вам не хуже меня известно, что все это бред сивой кобылы.

     Одинцов наклонился ближе, губы его задрожали и исказились, тусклый бесцветный взгляд оживился. Почти заикаясь, он произнес:

     - Милый вы мой! Вы не знаете, что с вами сейчас будет.

     Прямым ударом в лицо Одинцов свалил старика на пол. В комнату влетели три чекистских богатыря вооруженные ремнями и принялись молотить пряжками и сапогами. Майор сладко затянулся у стола, заметил на костяшках правой руки кровь, достал специальную тряпку из ящика, вытер. Время от времени участливо советовал:

     - Петр Андреевич, пожалейте себя. К чему эти мучения? Все равно вам умирать скоро. Поймите, не моя это затея, так устроен мир. Я вам даже очень сочувствую, рассматривайте это как неизбежное зло. У вас нет другого выхода, окажите ближнему услугу, будьте христианином. Мне очень нужна ваша помощь.

     -Я готов ее вам оказать, - прохрипел сильно измятый священник.

     -Вот и ладненько. Ребята остановитесь, посадите его на табурет.

     Богатыри быстро исполнили указание, встали, рядом вытирая пот и кровь, поправляя предметы собственного туалета. Старик по детски улыбнулся раскрашенным разными цветами лицом, выплюнул на пол, со струей крови, пять зубов. Лоскут кожи свисал со лба, закрывая почти выбитый левый глаз. Одинцов занял свое место.

     -Я был уверен, что вы не останетесь равнодушны к беде ближнего.

     -У вас, гражданин начальник, большое чувство юмора. Может быть, даже, юмор соль жизни. Не разрешите закурит?

    -Боже мой, что делается! Отец Арсений курит! Конечно, угощайтесь, для вас все что угодно.

     Арсений закурил приосанившись.

     -Так вот, гражданин начальник, помочь я вам готов, и даже присоединяюсь к шутке. Как вам понравиться такое?        

     На последнем звуке крайний к Одинцову богатырь, замахнувшись с надсадом, звезданул майора бляхой по лицу. Майор отлетел к стене, залившись кровью. В наставшей тишине он хлюпал. Богатыри самодовольно стояли, словно не совершали тягчайшего воинского преступлений. С трудом начальник выдавил:

     -Скрипкин, ты сошел с ума? 

     -Он сошел с ума, - в тон ему ответил Арсений, ловко поставив лоскут кожи на место и утерев кровь.

     -Будем шутить не останавливаясь. Вам не кажется смешным лежать с расквашенным лицом?

     Одинцов поднялся по стеночке, выжидающе посмотрел и, выхватил из кобуры пистолет, направив дуло на Скрипкина. При нажатии спускового курка из дула выскочил флажок и развернулся. На белом фоне четко проступал лик Христа. Одинцов вырвал флажок, снова нажав. Теперь из дула прыснула струйка воды.

     - Что это у вас, водяной пистолет, что ли?

     Майор бросился к двери. Пока он крутил ручку, ключ, стучал, кричал, пинал дверь Арсений окруженный чекистами сохранял спокойствие. Отчаявшись выйти или позвать на помощь, Одинцов сорвал телефонную трубку.

     -Артамонов! Это Одинцов говорит, пришли сейчас же ко мне в комнату комендантский взвод, тут бунт! Только пулей!

     -Одинцов, - проквакало в трубке, - я пришлю туда роту автоматчиков, чтобы шлепнуть, такую сволочь как ты! Ты подлец и негодяй, умереть тебе в выгребной яме от голода самое место.

     Одинцов медленно положил трубку, сел. Наступила долгая пауза. Хозяин кабинета старался нащупать смысл происходящего.

     - Что случилось, - спросил он тихо и удивленно Арсения.

     -Я помогаю вам это понять…

 

     В мясо избитого, бесчувственного Арсения к ночи принесли из “отдела” и бросили на больничные нары. Следственная машина работала обычным ходом. Срочно сделали операцию на пробитой черепной коробке. Три дня он лежал без сознания. Говорили что Одинцов, после этого допроса, дома, долго нес жене какую-то чушь, а потом у нее на глазах застрелился. Старик выписался из больницы через сорок дней.      

 

     В один из зимних вечеров, поступил с этапа Алексей,  юноша лет двадцати трех, студент, осужденный на двадцать лет по пятьдесят восьмой статье. Зеленый, плохо понимавший, что с ним произошло, прямо из Бутырок, попал в “особый”. По лагерной традиции поставили на кон его справную одежонку. Карий выиграл все, пошел получать законное.

     - Снимай дружок барахлишко то.

     Кто бы объяснил овечке специфику? Натолкнувшись на сопротивление, Ваня ласково уговаривал, покуда не потерял терпение. Стал муздыкать. Окрест молчок, а Карий бьет и распаляется. Алексей пытается отбиться, да где там, кровь ручищами течет. Братва на две партии разделилась, одна студента поддерживает. Арсений начало “концерта” пропустил, в другом конце барака дрова у печей укладывал, а когда заметил, лицо у парня превратилось в кашу. Молча, он дрова положил перед печью и, полный достоинства приблизился к месту бойни. На глазах изумленных зрителей схватил Карего за руку. Тот удивленно взглянул и от радости даже взвизгнул. Поп традицию нарушил, в драку ввязался. Да за это полагается кишки выпустить. Ненавидел Ваня Арсения, но, опасаясь общественной поддержки, не трогал, а тут случай сам в руки идет.

     - Ну, поп, обоим вам конец. Сперва студента, а потом тебя. – Достал нож и бросился к сопляку. Тихий, ласковый падре шагнул ближе, легким движением руки выбил нож и отшвырнул охальника. Разбив лицо о нары, тот ретировался, а Арсений помог подняться Алексею. Студент на ногах не стоит, ухо надорвано, один глаз совсем закрылся, другой едва видит.

     -Пойди, Алеша, умойся, не тронет тебя больше никто.

     К исходу следующего дня, в барак, влетела кумовская свора с начальником по режиму во главе.

     - Встать в шеренгу!

     Подошел кум к Арсению и съездил по физиономии. Тем временем Алексея надзиратели выволакивали.

     - За нарушение лагерного режима, за драку N18376 и NР281 в холодный карцер N1, на двое суток без жратвы и воды!

     Карцер N1 – небольшой домик, стоящий у входа в лагерь. В домике несколько камер-одиночек и одна камера на двоих, с одним лежаком – доскою шириною сорок сантиметров. Пол, стены, лежак сплошь обиты листовым железом. Сама камера шириной метр на два. Мороз тридцать градусов, ветер, окошко без стекла. Обычный, допустимый температурный режим минус пять, при непрерывных приседаниях.

     Втолкнули зеков в темную клетушку, упали оба, разбились кто обо что. Дверь с лязгом захлопнулась, громыхнул замок, смолкли голоса, удалились шаги.

     Тьма. Сквозь узкое окошко заглянула луна, ее молочный свет слабо осветил мерзлую преисподнюю.

     - Ну! Вот и привел Господь вдвоем жить. Холодно, холодно, Алеша. Железо кругом.

     -Замерзнем, отец Арсений, - простонал Алексей, - из-за меня замерзнем. Обоим смерть, надо двигаться, прыгать все двое суток. Сил нет, весь разбит, холод уже сейчас забирает. Ноги окоченели. Так тесно, что и двигаться нельзя. Смерть нам. Это не люди! Правда? Люди не могут сделать того, что сделали с нами. Лучше расстрел!

     Арсений молчал. Алексей пробовал прыгать, но это не согревало. Сопротивляться холоду было бессмысленно. Смерть должна была наступить часа через два-три, для того их и послали сюда.

     - Что вы молчите? Что вы молчите, отец Арсений! – почти кричал юноша. И, как будто, пробиваясь сквозь дремоту, откуда то из далека прозвучал ответ:

     -Смотрю на реальность. Одни мы с тобой Алеша, двое суток никто не придет, можем многое увидеть.

     - Чего тут смотреть, когда мы замерзаем!

     Холод забирал Алексея, но он отчетливо понял безумие, охватывающее старика. Фигура его стояла неподвижно. Алексею все стало безразлично, сидеть ли, стоять. Боль от побоев, страх исчезли, карцер раздвинулся, полоса лунного света пропала. Было светло, тепло и, вдруг, откуда-то пришла мать и, как это было еще год тому назад, закрыла его чем-то теплым. Руки сжали ему голову и прижали к груди. Арсений стоял рядом.

     - Как ты себя чувствуешь? – спросил он.

     -Это бред?

     - Не более чем любой другой. С одной стороны реальность дело весьма запутанное, а с другой она самое простое, что есть на свете.

     -Где карцер? Он реальность?

     -Карцер на месте. А что бы дать представление о реальности, я отправлю тебя в маленькое путешествие.

     - Кто вы?

     -Не важно кто я, важно кто ты. А ты сейчас Франц Павка.

           

Глава 3

Франц Павка

 

     - Кто из вас перед праздником приходил ко мне домой отвечать урок – встаньте!

     Обрюзгший человек в рясе, с тяжелым крестом на шее, угрожающе посмотрел на учеников. Маленькие злые глазки точно прокалывали всех шестерых, поднявшихся со скамеек, - четырех мальчиков и двух девочек. Дети боязливо посматривали на человека в рясе.

     - Вы садитесь, - махнул поп в сторону девочек.

     Те быстро сели, облегченно вздохнув. Глазки отца Арсения сосредоточились на четырех фигурках.

     - Идите-ка сюда, голубчики!

     Отец Арсений поднялся, отодвинул стул и подошел вплотную к сбившимся в кучу ребятам:

     - Кто из вас, подлецов, курит?

     Все четверо тихо ответили:

     - Мы не курим, батюшка.

     Лицо попа побагровело.

     - Не курите, мерзавцы, а махорку кто в тесто насыпал? Не курите? А вот мы сейчас посмотрим! Выворачивайте карманы! Ну, живо! Что я вам говорю? Выворачивайте!

     Трое начали вынимать содержимое своих карманов на стол. Поп внимательно просматривал швы, ища следы табака, но не нашел ничего и принялся за четвертого, черноглазого, в серенькой рубашке и синих штанах с заплатами на коленях.

     - А ты чего, как истукан, стоишь?

     Черноглазый, глядя с затаенной ненавистью, глухо ответил:

     - У меня нет карманов, - и провел руками по зашитым швам.

     - А-а-а, нет карманов! Так ты думаешь, я не знаю, кто мог сделать такую подлость – испортить тесто! Ты думаешь, что и теперь останешься в школе? Нет, голубчик, это тебе даром не пройдет. В прошлый раз только твоя мать упросила оставить тебя, ну, а теперь уж конец. Марш из класса! – Он больно схватил за ухо и вышвырнул мальчишку в коридор, закрыв за ним дверь.

     Класс затих, съежился. Никто не понимал, почему Франца Павку выгнали из школы. Только Ваня Карий, друг и приятель Франца, видел, как Франц насыпал попу в пасхальное тесто горсть махры, на кухне, где ожидали попа шестеро неуспевающих учеников. Им пришлось отвечать урок уже на квартире у попа. Выгнанный Франц присел на ступеньке крыльца. Он думал о том, как ему явиться домой и что сказать матери, такой заботливой, работающей с утра до поздней ночи кухаркой у акцизного инспектора. Франца душили слезы.

     “Ну что мне теперь делать? И все из-за этого проклятого попа. И на черта я ему махры насыпал? Ванька подбил. “Давай, говорит, насыплем гадюке вредному”. Вот и всыпали. Ваньке ничего, а меня, наверное, выгонят”.

     Уже давно началась эта вражда с отцом Арсением. Как-то подрался Франц с Сазиковым Мишкой, и его оставили “без обеда”. Чтобы не шалил в пустом классе, подсадили к старшеклассникам. Франц уселся на заднюю скамью. Учитель, сухонький, в черном пиджаке, рассказывал про землю, светила. Франц слушал, разинув рот от удивления, что земля уже существует много миллионов лет и что звезды тоже вроде земли. До того был удивлен услышанным, что даже пожелал встать и сказать учителю: “В законе божием не так написано”, но побоялся, как бы не влетело.

     По закону божию поп всегда ставил Францу пять. Все тропари, Новый и Ветхий завет знал он назубок; твердо знал, в какой день, что произведено богом. Франц решил расспросить отца Арсения. На первом же уроке закона, едва поп уселся в кресло, Франц поднял руку и, получив разрешение говорить, встал:

     - Батюшка, а почему учитель в старшем классе говорит, что земля миллион лет стоит, а не как в законе божием – пять тыс… - и осел от визгливого крика отца Арсения.

     - Что ты сказал, мерзавец? Вот ты как учишь слово божие!

     Не успел Франц, и пикнуть, как поп схватил его за оба уха и начал долбить головой об стену. Через минуту, избитого и перепуганного, его выбросили в коридор. Здорово попало Францу и от матери.

     На другой день пошла она в школу и упросила отца Арсения принять сына обратно. Возненавидел с тех пор попа Франц всем своим существом. Ненавидел и боялся. Никому не прощал он своих маленьких обид: не забывал и попу незаслуженную порку, озлобился, затаился. Много еще мелких обид перенес мальчик от отца Арсения: гонял его поп за дверь, целыми неделями в угол ставил за пустяки и не спрашивал у него ни разу уроков, а перед пасхой из-за этого пришлось ему с неуспевающими к попу на дом идти сдавать. Там, на кухне, и высыпал Франц махры в пасхальное тесто. Никто не видел, а все же поп сразу узнал, чья это работа.

     …Урок окончился, детвора высыпала во двор и обступила Франца. Он хмуро отмалчивался. Ванька Карий из класса не выходил, чувствовал, что и он виноват, но помочь товарищу ничем не мог.

     В открытое окно учительской высунулась голова заведующего школой Александра Павловича, и густой бас его заставил Франца вздрогнуть.

     - Пошлите сейчас же ко мне Павку! – крикнул он. И Франц с заколотившимся сердцем пошел в учительскую. 

 

     Когда шестнадцатилетний Франц Павка, отправленный опечаленными родителями в Америку из-за отчисления из школы медленно вплывал на корабле в нью-йоркскую гавань, статуя Свободы, которую он завидел еще издали, внезапно предстала перед ним как бы залитая ярким солнцем. Ее рука с мечем, была по-прежнему поднята, фигуру ее овевал вольный ветер.

     - Какая высокая! – сказал он себе, между тем как все более густой поток носильщиков, тянувшийся мимо, мало-помалу, хотя он вовсе не думал пока выходить, вынес его к самому борту.

     Молодой человек, с которым Франц немного познакомился во время плавания, сказал ему мимоходом:

     - Ну, вы все еще не решаетесь сойти?

     - Я готов, - сказал Франц, улыбнувшись ему, и с вызовом, так как был сильным парнем, вскинул на плечо свой чемодан. Но, взглянув на своего знакомого, который, помахивая тросточкой, уже смешался с толпой других пассажиров, он растерялся, вспомнив, что забыл в каюте свой зонт. Он попросил знакомого, пожалуй, не слишком осчастливленного этим, оказать ему любезность и присмотреть за его чемоданом, огляделся, чтобы сориентироваться при возвращении, и поспешил прочь. Внизу, к своему сожалению, Франц обнаружил, что проход, который очень сократил бы его путь, впервые оказался, закрыт, что, по-видимому, было связано с полной выгрузкой пассажиров, и был вынужден разыскивать трапы, снова и снова следовавшие друг за другом, проходить то и дело заворачивающими коридорами, мимо пустых кают с одинокими письменными столами, - до тех пор, пока на самом деле, так как проходил этим путем раз или два и всегда в большой компании, окончательно и бесповоротно не заблудился. В растерянности, не видя кругом ни души, а только слыша над собою беспрерывно текущий тысяченогий людской поток и улавливая далекий отзвук уже остановленных машин, он не раздумывая, принялся стучать в первую попавшуюся маленькую дверь, у которой остановился в своих блужданиях.

     -Да открыто же, - крикнули изнутри, и Франц со вздохом облегчения толкнул дверь. – Чего ради вы стучите как сумасшедший? – спросил огромного роста мужчина, едва взглянув на Франца. Откуда-то сверху через иллюминатор в жалкую каюту падал мутный, давным-давно рассеявшийся в недрах корабля свет; койка, шкаф, стул и мужчина теснились друг подле друга, как в камере хранения.

     - Я заблудился, - сказал Франц. – Во время плавания я как-то не обратил внимания, что корабль ужасно большой.

     -Да, вы правы, - произнес мужчина с оттенком гордости, продолжая заниматься замком небольшого сундучка, раз за разом закрывая его обеими руками и прислушиваясь к щелканью язычка.

     - Входите же! – воскликнул мужчина. – Не стоять же вам в коридоре!

     -Я не мешаю? – спросил Франц.

     - А чем тут можно помешать?!

     - Вы украинец? – Франц решил на всякий случай подстраховаться, так как много слышал об опасностях, грозивших эмигрантам в Америке, особенно от ирландцев.

     -Да украинец, украинец, - сказал мужчина.

      Франц все еще медлил. Тут мужчина внезапно схватил дверную ручку и, быстро закрыв дверь, вдвинул Франца к себе в каюту.

     - Я не терплю, когда за мной подсматривают из коридора, - продолжал он, снова занявшись своим сундучком, - потому что каждый идет мимо и заглядывает сюда, такое не всякий выдержит.

     -Но коридор совершенно пуст, - сказал Франц, неловко прижатый к коечной стойке.

     - Это сейчас, - сказал мужчина.

     “Именно о “сейчас” и идет речь, - подумал Франц. – С этим человеком нелегко столковаться”.

     - Ложитесь-ка на койку, там места побольше, - сказал мужчина.

     Франц кое-как забрался туда, громко посмеявшись над первой неудачной попыткой. Но, едва оказавшись на койке, он воскликнул:

     - Боже милостивый, я же совсем забыл о своем чемодане!

     -Где же он?

     - На верхней палубе, его стережет мой знакомый. Как бишь его зовут? – И он вытащил из потайного кармашка, который мать пришила ему для поездки к подкладке пиджака, визитную карточку. – Серый. Вор в законе Серый.

     -Чемодан вам очень нужен?

     - Естественно.

     -Тогда почему вы отдали его чужому человеку?

     - Я оставил внизу зонтик и побежал за ним, но не хотел тащиться с чемоданом. А потом я в конце концов еще и заблудился.

     -Вы один? Без сопровождающих?

     - Да, один.

     “Наверное, мне нужно держаться этого человека, - мелькнуло в голове Франца. – Лучшего товарища мне сейчас не найти”.

     - Так. Теперь вы еще и чемодан потеряли. Не говоря уже о зонтике.

     И мужчина уселся на стул, как будто теперь дело Франца приобрело для него некоторый интерес.

     - Но я полагаю, чемодан еще не потерян.

     -Блажен, кто верует, - сказал мужчина и энергично взбил свою темную, короткую, густую шевелюру. – Что ни порт, то на корабле новые обычаи. В Гамбурге ваш Серый, возможно, и стерег бы чемодан; здесь же, вероятнее всего, обоих и след простыл.

     - Но, тем не менее, я должен сейчас посмотреть, - произнес Франц, прикидывая, как бы отсюда выбраться.

     -Лучше останьтесь, - сказал мужчина и прямо-таки грубо толкнул его назад, на койку.

-Почему это? – сердито спросил Франц. 

     - Потому что это не имеет смысла, - сказал мужчина. – Через минуту я тоже пойду, вот и отправимся вместе. Чемодан или украден, – тогда ничем не поможешь, или тот человек оставил его, и мы скорее его отыщем, когда судно совсем опустеет. То же и с вашим зонтиком. 

     -Вы хорошо ориентируетесь на корабле? – спросил Франц недоверчиво, и ему почудилась скрытая загвоздка в убедительной, впрочем, мысли, что на опустевшем корабле его вещи найдутся скорее.

     - Я как-никак судовой кочегар.

     -Вы судовой кочегар! – радостно воскликнул Франц, будто это превосходило все его ожидания, и, опершись на локоть, присмотрелся к собеседнику получше. – Как раз перед каютой, которую я делил с одним грузином, был люк, а в него можно было видеть машинное отделение.

     - Да, там я и работал, - кивнул кочегар.

     -Я всегда интересовался техникой, сказал Франц, продолжая свою мысль, - и непременно стал бы инженером, если бы не пришлось поехать в Америку.

     - Отчего же вам пришлось поехать?

     -Это неважно! – сказал Франц и отмахнулся рукой от всей той истории. При этом он с улыбкой смотрел на кочегара, будто прося о снисхождении к тому, в чем даже не признался.

     - Стало быть, причина имеется, - заметил кочегар, и было неясно, то ли он требует рассказа, то ли отклоняет его.

     -Теперь я тоже мог бы стать кочегаром, - сказал Франц. – Моим родителям теперь совершенно безразлично, кем я стану.

     - Мое место освободилось, - решительно сообщил кочегар, сунул руки в карманы жестких, как кожа, серо-стальных мятых брюк и, вытянув ноги, забросил их на койку. Францу пришлось отодвинуться дальше к стене.

     -Вы оставляете корабль?

     - Вот именно, мы нынче уходим.

     -Отчего же? Вам не нравится здесь?

     - Есть определенные обстоятельства, а нравится или нет – дело второе. Впрочем, вы правы, – мне здесь не нравится. Вероятно, вы не думаете стать кочегаром всерьез, хотя как раз в таком случае это легче всего. Я лично решительно вам не советую. Если в Европе вы собирались учиться, почему не хотите здесь? Американские университеты гораздо лучше европейских.

     -Возможно, - сказал Франц, - но для учебы у меня почти нет денег. Правда, я читал об одном человеке – днем он работал, а по ночам учился, пока не стал ученым и, помнится, городской головой, но ведь для этого требуется большая настойчивость, верно? Боюсь, что у меня ее нет. Кроме того, я был не особенно хорошим учеником, и расставание со школой мне нисколько не было тягостно. А здесь, скорее всего, порядки в школах еще строже. По-английски я почти не знаю. И вообще, думаю, к иностранцам здесь питают предубеждение.

     - Вы и это уже почувствовали? Ну, тогда все в порядке. Вы то мне как раз и нужны.

     И большой, сильный человек, убежденный большевик, обветренный морскими шквалами, член РСДРП(б) с тысяча девятьсот пятнадцатого года, балтийский матрос Федор Жухрай рассказал жестокую правду жизни смотревшему на него зачарованными глазами мальцу. Он даже перешел на “ты”.

     - Я, братишка, в детстве тоже был вот вроде тебя. Не знал, куда силенки девать, выпирала из меня наружу непокорная натура. Жил в бедности. Глядишь, бывало, на сытых да наряженных господских сыночков, и ненависть охватывает. Бил я их частенько беспощадно, но ничего из этого не поучалось, кроме страшной трепки от отца. Биться в одиночку – жизни не перевернуть. У тебя, Францушка, все есть, чтобы быть хорошим бойцом за рабочее дело, только вот молод очень и понятие о классовой борьбе очень слабое имеешь. Я тебе, братишка, расскажу про настоящую дорогу, потому что знаю: будет из тебя толк. Тихоньких да примазанных не терплю. Теперь на всей земле пожар начался. Восстали рабы и старую жизнь должны пустить на дно. Но для этого нужна братва отважная, не маменькины сынки, а народ крепкой породы, который перед дракой не лезет в щели, как тараканы от света, а бьет без пощады.

     Он с силой ударил кулаком по столу.

     - Вы не должны с этим мириться, - взволнованно сказал Франц. Он уже почти забыл, что находился на борту корабля, у берегов незнакомой части света, - так по-домашнему уютно было ему здесь, у кочегара. – Вы уже были у капитана? Искали у него справедливости? 

     -Ах, идите вы лучше, куда шли. Я не хочу вас больше видеть. Вы не слушаете, что я говорю, а даете советы. Да разве я могу идти к капитану?! – Кочегар устало сел, спрятав лицо в ладони.

     “Лучшего совета я ему дать не могу”, - подумал Франц. И вообще, он считал, что лучше бы ему отправиться за своим чемоданом, чем давать здесь советы, которые еще и называют глупыми. Когда отец напоследок вручал ему чемодан, то спросил в шутку: “Долго ли ты будешь его владельцем?” - а теперь его верный чемодан, по-видимому, действительно потерян. Хорошо еще, отец вряд ли узнает о его нынешнем положении, даже если вздумает навести справки. Пароходство сообщит лишь, что он добрался до Нью-Йорка. Но Франца огорчало, что вещи в чемодане почти еще не были в употреблении, хотя ему, например, давно следовало бы сменить рубашку. Не на том он экономил, ясное дело; именно теперь, когда в начале жизненного пути необходимо предстать аккуратно одетым, ему придется ходить в грязной сорочке. В остальном пропажа чемодана была не слишком огорчительна, потому что костюм на нем был даже лучше того, что в чемодане; собственно говоря, тот костюм был на крайний случай, перед отъездом мать тщательно его заштопала. Тут же он припомнил, что в чемодане был еще кусок сала, подарок матери, от которого он съел совсем чуть-чуть, так как в течение всего рейса у него совершенно не было аппетита, и он довольствовался супом, выдаваемым на твиндеке. Но сейчас это сало пришлось бы очень кстати, чтобы уважить кочегара. Ведь таких людей легко расположить к себе, подарив какой-нибудь пустяк; это Франц знал от своего отца, каковой, раздавая сигары мелким чиновникам, с которыми сталкивался по делу, неизменно привлекал их на свою сторону. Теперь у Франца для подарка оставались только деньги, а их, коль скоро чемодан потерян, он пока что трогать не хотел. Его мысли опять вернулись к чемодану; теперь он совершенно не понимал, почему во время рейса так старательно оберегал чемодан, что это бдение порою стоило ему сна, если сейчас с такой легкостью позволил себе его лишиться. Ему вспомнились пять ночей, в течение которых он беспрерывно подозревал в посягательстве на свое сокровище маленького грузина, расположившегося слева от него, через две койки. Этот грузин только и ждал, когда Франц, вконец ослабев, задремлет, чтобы быстренько перетянуть к себе чемодан длинной тростью, с которой он днем все время играл или упражнялся. При свете дня грузин выглядел вполне безобидно, но едва наступала ночь, он время от времени поднимался со своего места, озабоченно посматривая на чемодан Франца. Это Франц видел совершенно явственно, так как кто-нибудь то и дело с беспокойством эмигранта зажигал свет, хотя корабельными порядками это строго запрещалось, и пытался разобраться в бестолковых проспектах эмиграционных агентств. Если свет зажигали поблизости, Франц мог немного вздремнуть, если же свет был далеко или вообще не горел, приходилось смотреть в оба. Эти усилия порядком его издергали, а при теперешних обстоятельствах оказались, по-видимому, вообще бессмысленными. Ох уж этот Серый, ну попадись он Францу!

     В это мгновение в ничем до сих пор не нарушаемым покое каюты откуда-то из коридора, издалека, вторглись негромкие частые звуки – как от детских ножек; вот они приблизились, стали слышнее и превратились в звуки неспешных мужских шагов. Из-за тесноты коридора люди шли, видимо, вереницей, и слышался лязг, будто бряцало оружие. Франц, избавленный от забот о чемодане и грузине, едва не погрузился на койке в сон, насторожился и подтолкнул кочегара, чтобы предостеречь и его, так как голова процессии, похоже, достигла двери их каюты.

     - Это судовой оркестр, - сказал кочегар, - они отыграли наверху, а теперь идут укладываться. Все в порядке, нам тоже пора. Пойдемте!

     Он схватил Франца за руку, снял напоследок еще иконку Богоматери, висевшую в изголовье, сунул ее в нагрудный карман, взял свой сундучок и вместе с Францем торопливо вышел из каюты.

     - Пойду сейчас в канцелярию и выскажу господам, все, что я думаю. Пассажиров там больше нет, так что любезничать не обязательно. – Кочегар повторял это на разные лады и на ходу попытался пришибить ногой перебегавшую коридор крысу, но его пинок только отбросил ее ближе к норе, куда она и юркнула. Кочегар вообще был медлителен в движениях из-за своих хотя и длинных, но излишне массивных ног.

     Они шли через камбузный отсек, где несколько девушек в грязных, будто нарочно, фартуках мыли в больших чанах посуду. Кочегар подозвал некую Лену, обнял ее за талию и повел за собой, а она меж тем кокетливо прижималась к его плечу.

     - Сейчас мы идем за правдой, пойдешь с нами? – спросил он.

     -С чего я должна утруждать себя, лучше сюда принеси правду, - ответила она, проскользнула у него под мышкой и убежала. – Где ты подцепил такого хорошенького мальчика? – успела она еще крикнуть, но ответа ждать не стала. Девушки, прервавшие свою работу, засмеялись.

     А они отправились дальше, и подошли к двери с небольшим козырьком наверху, который поддерживали маленькие позолоченные кариатиды. На корабле это выглядело просто расточительством. Франц отметил про себя, что во время рейса ни разу не попадал в эту часть корабля, вероятно предоставленную пассажирам первого и второго класса; теперь же, перед генеральной уборкой, все обычно запертые двери были распахнуты. Они, в самом деле, повстречали уже нескольких мужчин, несших на плече швабры и поздоровавшихся с кочегаром. Франц удивился этой рабочей суете, которую редко замечал на своей жилой палубе. Вдоль коридоров тянулись кабели электропроводки, и все время слышались удары сигнального колокола. 

     Кочегар почтительно постучал в дверь и, когда послышалось: “Войдите!” – жестом показал Францу: входи, мол, не бойся. Тот вошел, но остался стоять у двери. За тремя иллюминаторами канцелярии он увидел морские волны, и при виде их радость подступила к его сердцу, словно он пять долгих дней подряд не всматривался в океанские просторы. Огромные корабли шли пересекающимся курсом, покачиваясь соответственно своим размерам. Если прищурить глаз, казалось, что корабли пошатывает от непомерной тяжести. На мачтах они несли вымпелы, длинные и узкие, расправлявшиеся на полном ходу, однако же, временами бестолково трепетавшими. Порой доносились пушечные выстрелы, вероятно, салют с военных кораблей; стволы пушек одного не слишком далеко проходившего корабля, сияли блеском стали, словно нежились после благополучного плавания по бурному океану. От дверей можно было также наблюдать как вдали, проскальзывая между огромными кораблями, в гавань входило множество лодок и суденышек. А за всем этим высился Нью-Йорк, глядя на Франца тысячеоконными громадами небоскребов. Да, в этом помещении стоило побывать.

     Большое помещение равномерно заполнялось сидящим на плотно придвинутых стульях собранием. На центральной низенькой трибуне речь держала молоденькая женщина.

     - Помнишь, Генька, три года назад мы с тобой таким же манером сюда пришли. Тогда Дубава с “рабочей оппозицией” к нам возвращался. Хороший был вечер. А сегодня опять с Дубавой драться будем, - донесся шепот слева, - послушаем, что Таля скажет.

     -…Правда, на дискуссию у нас ушло много сил, но зато молодежь, участвовавшая в ней, многому научилась. Мы с большим удовлетворением отмечаем тот факт, что в нашей организации разгром сторонников Троцкого налицо. Они не могут пожаловаться, что им не дали высказаться, полностью изложить свои взгляды. Нет, вышло даже наоборот: свобода действий, которую они у нас получили, привели к целому ряду грубейших нарушений партийной дисциплины с их стороны.

     Таля волновалась, прядь волос спадала на лицо и мешала говорить. Она рывком откинула голову назад:

     - Мы слыхали здесь многих товарищей из районов, и все они говорили о тех методах, которыми пользовались троцкисты. Здесь, на конференции, они представлены в порядочном количестве. Районы сознательно дали им мандаты, чтобы еще раз здесь, на городской партконференции, выслушать их. Не наша вина, если они мало выступают. Полный разгром в районах и в ячейках кое-чему научили их. Трудно сейчас вот с этой трибуны выступить и повторить то, что они говорили еще вчера.

     Из правого угла Талю прервал чей-то резкий голос:

     - Мы еще скажем.

     Лагутина повернулась.

     - Что же, Дубава, выйди и скажи, мы послушаем, - предложила она. 

     Дубава остановил на ней тяжелый взгляд и нервно скривил губы.

     - Придет время, – скажем! – крикнул он и вспомнил о вчерашнем тяжелом поражении в своем районе, где его знали. По залу пронесся ропот. Один не выдержал:

     -Что, еще раз думаете партию трясти?

     Дубава узнал голос, но даже не обернулся, только больно закусил губу и опустил голову. Таля продолжала:

     - Ярким примером, как нарушают троцкисты партийную дисциплину, может служить хотя бы Дубава. Он наш старый комсомольский работник, многие знают его, арсенальцы в особенности. Дубава – студент Харьковского коммунистического университета, но мы все знаем, что он уже три недели находится здесь вместе с Школенко. Что привело их сюда в разгар занятий в университете? Нет ни одного района, где бы он не выступал. Правда, Михайло? Кроме них, у нас целый ряд троцкистов из различных организаций. Все они когда-то здесь работали и сейчас приехали, чтобы разжечь огонь внутрипартийной борьбы. Знает ли партийная организация об их местопребывании? Конечно нет. Конференция ждала от троцкистов выступления с признанием своих ошибок.

     Таля пыталась толкнуть их на путь признания и говорила словно не с трибуны, а в товарищеской беседе:

     - Помните, три года тому назад в этом самом зале к нам возвращался Дубава с бывшей группой “рабочей оппозиции”. Помните его слова: “Никогда партийного знамени из рук своих не уроним”, и не прошло трех лет, как Дубава его уронил. Да, я заявляю – уронил. Ведь его слова ”мы еще, скажем” говорят о том, что он и его товарищи пойдут дальше.

     С задних стульев донеслось:

     - Пусть Туфта о барометре скажет, он у них за метеоролога.

     Поднялись возбужденные голоса:

     - Хватит шуточек!

     - Пусть ответят: прекращают они борьбу с партией или нет?

     -Пусть скажут, кто написал антипартийную декларацию!

     Возбуждение нарастало, председательствующий долго звонил. В шуме голосов слова Тали терялись, но вскоре буря улеглась, и Лагутину снова стало слышно:

     - Мы получаем с периферии письма от наших товарищей – они с нами, это нас воодушевляет. Разрешите мне прочесть отрывок письма. Оно от Ольги Юреневой, ее здесь многие знают, она сейчас заворготделом окружкома комсомола.

     Таля вынула из пачки бумаг листок и, пробежав его глазами, прочла:

     -“Практически работа заброшена, уже четвертый день все бюро в районах, троцкисты развернули борьбу с небывалой остротой. Вчера произошел случай, возмутивший всю организацию. Оппозиционеры, не получив в городе большинства ни в одной ячейке, решили дать бой объединенными силами в ячейке окрвоенкомата, в которую входят коммунисты окрплана и рабпроса. В ячейке сорок два человека, но сюда собрались все троцкисты. Мы еще не слыхали таких антипартийных речей, как на этом заседании. Один из военкоматских выступил и прямо сказал: “Если партийный аппарат не сдастся, мы его сломаем силой”.  Оппозиционеры встретили это заявление аплодисментами. Тогда выступил Металлический и сказал: “Как могли вы аплодировать этому фашисту, будучи членами партии?” Металлическому не дали говорить дальше, стучали стульями, кричали. Члены ячейки, возмущенные хулиганством, требовали выслушать Металлического, но, когда тот заговорил, ему вновь устроили обструкцию.  Металлический кричал им: “Хороша же ваша демократия! Я все равно буду говорить”. Тогда несколько человек схватили его и пытались стянуть с трибуны. Получилось что-то дикое. Металлический отбивался и продолжал говорить, но его выволокли за сцену, и, открыв боковую дверь, бросили на лестницу. Какой-то подлец разбил ему в кровь лицо. Почти вся ячейка ушла с собрания. Этот случай открыл глаза многим…”

     -Оппозиционерам уже жарко, - снова послышался шепот слева от Франца, - а тяжелая артиллерия еще не введена в действие. Троцкистов громит молодежь.

     На трибуну вскочил Туфта. В зале встретили его появление неодобрительным гулом, коротким взрывом смеха. Туфта повернулся к президиуму, хотел заявить протест против такой встречи, но в зале уже было тихо.

     -Тут кто-то называл меня метеорологом. Вот, товарищи большинство, как вы издеваетесь над моими политическими взглядами! – выпалил он в один мах. Дружный хохот покрыл его слова. Туфта с возмущением показал президиуму на зал.

     -Как ни смейтесь, а я еще раз скажу, что молодежь – это барометр. Ленин несколько раз об этом писал.

     В зале моментально стихло.

     -Что писал? – долетело из зала.

     Туфта оживился:

     -Когда готовилась Октябрьское восстание, Ленин давал директиву собрать решительную рабочую молодежь, вооружить ее и вместе с матросами бросить на самые ответственные участки. Хотите, я вам прочту это место? У меня все цитаты выписаны на карточках. – И Туфта полез в портфель.

     -Мы это знаем!

     -А что писал Ленин о единстве?

     -А о партийной дисциплине?

     -Где Ленин противопоставлял молодежь старой гвардии?

     Туфта потерял нить и перешел к другой теме:

     -Тут Лагутина читала письмо Юреневой. Мы не можем отвечать за некоторые ненормальности дискуссии.

     Теперь до Франца долетел шепот с права:

     -Пошли дурака богу молиться, он и лоб расшибет! – в бешенстве заметил кто-то. Другой так же тихо ответил:

     -Да! Этот болван провалит нас окончательно.

     Тонкий визгливый голос Туфты продолжал сверлить уши:                

     -Если вы организовали фракцию большинства, то мы имеем право организовать фракцию меньшинства!

     В зале поднялась буря. Туфта был оглушен градом возмущенных восклицаний:

     -Что такое? Опять большевики и меньшевики!

     -РКП не парламент!

     -Они для всех стараются – от Мясникова и до Мартова!

     Туфта взмахнул руками, словно пускаясь в плавь, и азартно зачастил словами:

     -Да, нужна свобода группировок. Иначе как мы – инакомыслящие – сможем бороться за свои взгляды с таким организованным, спаянным дисциплинированным большинством?

     В зале нарастал гул. Председатель поднялся и крикнул:

     -Дайте ему высказаться, это полезно знать! Туфта выбалтывает то, о чем другие молчат.

     Стало тихо. Туфта понял, что пересолил. Этого говорить, пожалуй, не стоило сейчас. Его мысль сделала скачек в сторону, и, заканчивая свое выступление, он засыпал слушателей ворохом слов:

     -Вы, конечно, можете исключить и запихать нас в угол. Это уже начинается. Меня уже выжили из губкомола. Ничего, скоро увидим, кто был прав. – И он выкатился в зал. Дубава попросил слово; оно было сейчас же дано. Когда он взошел на сцену, в зале наступила настоящая тишина. Холодом отчуждения повеяло на Дубаву от этого самого обычного перед речью молчания. У него уже не было пыла, с которым он выступал в ячейках. День за днем затухал огонь, и сейчас он, как залитый водой костер, обволакивался едким дымом, и этим было болезненное самолюбие, задетое неприкрытым поражением и суровым отпором со стороны старых друзей, и еще упрямое нежелание признать себя неправым. Он решил идти напролом, хотя знал, что это еще более отдалит его от большинства. Он говорил глухо и отчетливо:

     -Я прошу меня не прерывать и не дергать репликами. Я хочу изложить позицию целиком, хотя наперед знаю, что это бесполезно: вас – большинство.

     Когда он кончил, в зале словно разорвалась граната. Ураган криков обрушился на Дубаву. Словно удары хлыста по щеке, стеганули Дмитрия гневные восклицания:

     -Позор!

     -Долой раскольников!

     -Хватит! Довольно поливать грязью!

     Насмешливый хохот провожал Дмитрия, когда он сходил со сцены, и этот хохот убивал его. Если бы кричали возмущенно и яростно, это бы его удовлетворило. Но ведь его осмеяли, как артиста, взявшего фальшивую ноту и сорвавшегося на ней.

     -Слово имеет Школенко, - сказал председательствующий.

     Михаил поднялся:

     -Я отказываюсь от выступления.

     С задних рядов прогудел бас:

     -Прошу слова!

     -Товарищи! – твердо откроил слово новый оратор. – Товарищи! Мы девять дней слушали выступления оппозиционеров. Я скажу прямо: они выступали не как соратники, революционные борцы, наши друзья по классу и борьбе, - из выступления были глубоко враждебные, непримиримые, злобные и клеветнические! Нас, большевиков, попытались выставить сторонниками палочного режима в партии, людьми, предающими интересы своего класса и революции. Лучший, испытаннейший отряд нашей партии, отряд нашей партии, славную старую большевистскую гвардию, тех, кто выковал, воспитал РКП, тех, кого морила по тюрьмам царская деспотия, тех, кто во главе с товарищем Лениным вел беспощадную борьбу с мировым меньшевизмом и Троцким, тех попытались выставить как предателей партийного бюрократизма. Кто, как не враг, мог сказать такие слова? Разве партия и ее аппарат не одно целое? На что это похоже, скажите? Как бы мы назвали тех, кто натравливал бы молодых красноармейцев на командиров и комиссаров, на штаб – и это все в то время, когда отряд окружен врагами! Что же, если я сегодня слесарь, то я, по мнению троцкистов, еще могу считаться “порядочным”, но если я завтра стану секретарем комитета, то я уже “бюрократ” и “аппаратчик”?! Не чудо ли, товарищи, что среди оппозиционеров, ратующих против бюрократизма, за демократию, такие, например, лица, как Туфта, недавно снятый с работы за бюрократизм. Цветаев, хорошо известный своей “демократией”, или Афанасьев, которого губком трижды снимал с работы за его командование и зажим? Но ведь факт же, что в борьбе против партии объединились все, кого партия била. О “большевизме” Троцкого пусть скажут старые большевики. Сейчас, когда имя это противопоставили партии, необходимо, чтобы молодежь знала историю борьбы Троцкого против большевиков, его постоянные перебежки от одного лагеря к другому. Борьба против оппозиции сплотила наши ряды, она идейно укрепила молодежь. В борьбе против мелкобуржуазных течений закалялась большевистская партия и комсомол. Истерические паникеры из оппозиции пророчат нам полный экономический и политический крах. Наше завтра покажет цену тому пророчеству. Они требуют послать наших стариков к станку, а на их место поставить развинченный барометр вроде Дубавы, который борьбу против партии хочет выставить каким-то геройством. Нет, товарищи, мы на это не пойдем. Старики получат смену, но сменять их будут не те, кто при каждой трудности бешено атакует линию партии. Мы единство нашей великой партии не позволим разрушить. Никогда не расколется старая и молодая гвардия. В непримиримой борьбе с мелкобуржуазными течениями, под знаменем Ленина мы придем к победе!

     Языкастый слесарь с тремя классами начальной школы, но с университетски гладкой речью, отредактированной соответствующими органами, под яростный шум оваций сходил в зал.  

     Вдруг Франц ощутил порыв занять опустевшее место, некая сила подхватила его и, почти против воли вознесла на трибуну. Слова полились самостоятельно, собственную активность он стал наблюдать со стороны. Испросив разрешение у председателя, получил одобрение. Зал затих. Будто спала пелена какой-то обыденной тупости, слякотного ничтожества умишка, все время бормочущего дряхлой старухой, брюзжащего. Какой кочегар? Какая Америка? Кому вообще нужен этот многословный вздор выдуманного Франца Павки? Что это за описания корабля, хренова чемодана, набитого барахлом, глупых диалогов? Сидел больной аутизмом, выдумывая, высасывая из пальца, “трухой набивая наволочку мозгов”.

     -Товарищи! Самое дорогое у человека - это жизнь… Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества.

     Но от кого еще его надо освобождать кроме, как, от самого себя? Не какие ни будь буржуи устанавливают рабство, не законы, не порядки, а каждый из нас, везде и всегда! Мы превратили жизнь в идеал, собрали его в небольшой области нашего сознания, и начали рубить на право и на лево все то, что он не вмещает. А не вмещает он весь мир! И мы весь мир взрываем и корежим. Это мы, попы, капиталисты, комсомольцы, кулаки, коммунисты, меньшевики, кадеты, монархисты, ученые, артисты, обыватели и так далее – паразиты, людоеды.

      О чем здесь шел спор? О Троцкистах и троцкизме? Кто-нибудь знает, чем он плох? Наверное, кое-кто слышал о кремлевской борьбе Сталина с Троцким, из здесь сидящих. Я буду говорить об конфликтующих исторических тенденциях. Троцкий действительно всегда был сам по себе, не приставая к партиям, вступая лишь во временные союзы. По образованию, литературному таланту, ораторскому искусству, организационным способностям в двадцатом веке ему нет равных. Ленин лидировал в революции только в силу “наличия” у него партии. Без Ленина не было бы октябрьской революции; без Троцкого не удалось бы выиграть в гражданской войне; без Сталина СССР исчез бы еще до начала тридцатых годов. Лев Давидович часто заслуженно изображался карикатуристами бесом. Это очень точное сравнение, он гениален как дьявол. Но даже дьявол не может захватить этот мир. Он понимает опасность консервации советской власти в пределах границ СССР. С течением времени бушующий огонь революции погаснет, он уже гаснет. Партийный аппарат превращается в закрытую касту жрецов, заинтересованных в стагнации, перерождающихся в новых господ. При возобладании этой тенденции развития, для него теряет смысл все, прежде сделанное. Ведь цель то была – установить всеобщую справедливость. А что это за справедливость вокруг? Пародия на нее. В случае консервации начнется медленное вырождения, через несколько поколений размоется всякий смысл и “красна церковь” рухнет. Ведь вы же не отрежете, не выбросите пять шестых оставшейся суши? Влияние оттуда проберется через любые кордоны: радиостанции будут транслировать контрпропаганду на коротких волнах, очевидцы будут шепотом рассказывать о тамошней жизни, а молодежь высмеивать навязываемые ценности. Троцкий надеется предотвратить такой конец покорением мира средствами Красной Армии, но она слишком слаба для этого. Мировая война кончится быстрым поражением большевизма. Сталин избрал путь выжидания и накопления сил. В принципе он так же жаждет воплощения марксистских идей, как и его оппонент.

     Но главное, о чем я хотел сказать в другом. Вы приводите цитаты из классиков, раболепствуете перед ними средневековыми богословами от своего ничтожества. Вы нули, пустые места, по тому и присоединились к огромному движению, чтобы потеряться в нем, получить часть его силы.

     Товарищи, мужество рождается в борьбе. Мужество воспитывается изо дня в день в упорном сопротивлении трудностям, и трудности эти проистекают из сложности быть самим собой, личностью. Не сотвори себе кумира.  

     Закончив выступление, Франц ожидал ураган эмоций, исступленного возмущения, физической расправы. Вместо же этого, в наступившей тишине председательствующий задал вопрос человеку с бамбуковой тросточкой, сидящему в первом ряду:

     -Вы, господин Лещинский, кажется, хотели о чем-то спросить молодого человека?

     -Верно, - ответил тот, легким поклоном поблагодарив за внимание, - Как вас, собственно говоря, зовут?

     -Франц Павка.

     -Однако, - сказал тот, кого назвали господином Лещинским, и сперва было, отпрянул, улыбнувшись несколько недоверчиво. – Однако, - повторил господин Лещинский и не совсем уверенно шагнул к Францу, - в таком случае я – твой дядя, а ты – мой племянник. Я же все время это предчувствовал! – сказал он капитану-председателю, прежде чем обнять и расцеловать Франца, который принял случившееся без единого слова. Он чувствовал новую волну тупости, заволакивающего идиотизма, с которой не имел сил бороться.

     -Господа! – вскричал дядя, оказавшийся еще и американским сенатором. - Господа! Вопреки моему и своему желанию, вы стали участниками маленькой семейной сцены, и потому я не могу не дать вам объяснений, ибо, как я полагаю, только господин председатель, - тут они оба отвесили друг другу легкий поклон, - осведомлен полностью.

     “Сейчас мне нужно действительно следить за каждым словом”, - подумал Франц и, бросив взгляд в сторону, с радостью заметил, что кочегар мало-помалу начинает возвращаться к жизни.

     -Все долгие годы моего пребывания в Америке – слово “пребывание”, конечно, не очень-то годится для американского гражданина, которым я являюсь до мозга костей, - так вот, все эти долгие годы я живу в полном отрыве от моих европейских родственников; причины этого, во-первых, сюда не относятся, а во-вторых, рассказ о них чересчур для меня мучителен. Я даже побаиваюсь того мгновения, когда мне, возможно, придется раскрывать их моему любимому племяннику, причем, увы, не избежать откровенных слов о его родителях и их близких.

     “Вне всякого сомнения, это – мой дядя, - сказал себе Франц и стал слушать дальше.

     -В настоящее время родители – назовем вещи своими именами, – попросту выпихнули из дому моего дорогого племянника, как выбрасывают за дверь кошку, когда она досаждает. Я вовсе не хочу оправдывать то, что натворил мой племянник и за что понес такое наказание, но проступок его из тех, в самом имени которых уже содержится достаточное извинение.

     “Звучит неплохо, - подумал Франц, - но мне бы не хотелось, чтобы он рассказывал все. Впрочем, он и не может ничего знать. Откуда бы?

     - Итак, - дядя выставил перед собой бамбуковую тросточку и, немного склонившись, оперся на нее, благодаря чему, в самом деле, сумел устранить ненужную торжественность, которая иначе неминуемо завладела бы ситуацией, - итак, его соблазнила служанка, некая Лениниана Гоэлро, тридцатипятилетняя особа. Говоря “соблазнила”, я вовсе не хочу обидеть моего племянника, но очень трудно найти другое слово, столь же подходящее.

     -Франц, уже довольно близко подошел к дяде, обернулся, чтобы прочесть на лицах присутствующих, какое впечатление произвел дядин рассказ. Никто не смеялся, все слушали серьезно и терпеливо. Да, в конце концов, над племянником сенатора и не смеются при первом же удобном случае. Скорее уж можно было бы сказать, что кочегар слегка улыбнулся Францу, а это простительно, потому что в каюте Франц окружал тайной сей факт, который теперь стал публичным достоянием.

     -И вот эта Гоэлро, - продолжал дядя, - родила от моего племянника ребенка, крепкого мальчугана, получившего при крещении имя Индустрий, несомненно, в честь моей скромной особы, которая и была упомянута моим племянником вскользь, видимо, произвела на девушку большое впечатление. К счастью, скажу я. Ведь родители, чтобы не платить содержание и избежать вообще, любого, другого, скандала, могущего, затронуть и их, - подчеркиваю, я не знаю ни тамошних законов, ни иных обстоятельств его родителей, - ну так вот, во избежание выплаты содержания и скандала они отправили своего сына, моего дорогого племянника, в Америку, безответственно снабдив его весьма скудными средствами, и в результате, если бы не чудеса, которые в Америке еще и случаются, юноша, предоставленный самому себе, вероятно, тотчас же пропал бы где-нибудь в переулках нью-йоркского порта – но, к счастью, та служанка написала мне письмо, которое после долгих странствий третьего дня попало в мои руки, и вместе с подробным рассказом о случившимся и описанием моего племянника благоразумно сообщила также и название судна. Если бы я, господа, замыслил развлечь вас, я, пожалуй, мог бы зачитать вам отдельные выдержки из ее письма. – Он достал из кармана два огромных, исписанных убористым почерком листа почтовой бумаги и помахал ими. – Оно, безусловно, произвело бы впечатление, так как написано с несколько простодушной, однако же, неизменно доброжелательной хитринкой и с большой любовью к отцу ребенка. Но я не хочу ни развлекать вас более чем это необходимо для моего объяснения, ни тем паче оскорблять еще, быть может, сохранившиеся чувства моего племянника, который, если пожелает, может прочесть письмо в назидание себе в тишине своей уже поджидающей его комнаты. Хотя, скорее всего, Франц уже не питает никаких чувств к той девушке. В перипетиях все дальше отступавшего прошлого она сидит возле кухонного стола, опершись на крышку локтем. Она смотрит на него, когда он заходит в кухню взять стакан воды для отца или выполнить какое-то поручение матери. Иногда Лениниана в неловкой позе сбоку от буфета пишет письма, черпая вдохновение на лице у Франца. Иногда она прикрывает глаза рукой и тогда ничего кругом не слышит. Временами она становится на колени в своей тесной каморке рядом с кухней и молится перед деревянным распятием; Франц тогда робко посматривает на нее, проходя мимо, в щель приоткрытой двери. Иногда она снует по кухне и отскакивает назад, хохочет как ведьма, когда Франц попадается ей на пути. А то закрывает кухонную дверь, когда Франц входит, и держится за ручку до тех пор, пока он не просит впустить его. Иногда она достает вещи, которые ему вовсе не нужны, и молча сует в руки. Но однажды она говорит: “Франц” и, вздыхая и гримасничая, ведет его, ошеломленного неожиданным обращением, в свою комнатку и запирает дверь изнутри. Она обнимает его, едва не задушив, и просит раздеть ее, на самом же деле сама раздевает и кладет в постель, будто отныне хочет владеть им одна, ласкать его и ухаживать за ним до скончания века. “Франц! О, мой Франц!” – вскрикивает она, пожирая глазами своего пленника, тогда как он ничегошеньки не видит и чувствует себя неуютно в теплых перинах, которые она, похоже, нагромоздила специально для него. Затем она ложится рядом и начинает выпытывать у него какие-то тайны, но рассказывать ему нечего, и она, не то в шутку, не то всерьез, сердится, тормошит его, слушает, как бьется его сердце, прижимается грудью к его уху, предлагает послушать свое, но Франц наотрез отказывается, прижимается голым животом к его телу, щупает рукой внизу так мерзко и стыдно, что Франц высовывает голову и шею из подушек; затем она раз-другой толкает его животом – так, будто становится частью его самого, и, вероятно, поэтому он чувствует себя до ужаса беспомощным. Наконец после долгого прощания он в слезах возвращается в свою постель. Вот все, что произошло, и, однако же, из этого успели сделать целую историю.

     Францу стало стыдно за публикацию его интимных подробностей, но он успокаивал себя тем, что, быть может, так принято в Америке.

     - А сейчас, - воскликнул сенатор, - скажи мне откровенно, признаешь ты меня своим дядей или нет.

     - Ты – мой дядя, - сказал Франц и поцеловал ему руку, а тот в свою очередь поцеловал его в лоб.

     – Я очень рад, что встретил тебя, но ты заблуждаешься, полагая, что родители всегда отзываются о тебе плохо. Не говоря уж о том, что в твоей речи были и еще кое-какие погрешности, я имею в виду, в действительности дело обстояло не совсем так. Да ты и не можешь по-настоящему верно судить отсюда обо всех обстоятельствах, а, кроме того, я думаю, невелика беда, если даже присутствующие не вполне точно информированы о предмете, который вряд ли представляет для них большой интерес, - произнес сенатор, подведя Франца к явно сочувствующему председателю, и спросил: - Ну не замечательный ли у меня племянник?

     -Я счастлив, - сказал председатель с поклоном, свидетельствующим о военной выучке, - я счастлив, господин сенатор, познакомиться с вашим племянником. Для меня особая честь – послужить вам. Правда, публичное выступление, наверное, весьма утомительно, ну да ведь никогда не знаешь, что скажут. Мы, конечно, делаем все возможное, чтобы максимально облегчить выступление, гораздо, больше, например, чем парламентская демократия, но превратить такой демарш в сплошное удовольствие нам пока, увы, не удалось.

     -Мне это не повредило, - сказал Франц.

     -Ему это не повредило! – громко смеясь, повторил сенатор.

     -Боюсь только, мой чемодан потерян… - И тут Франц вспомнил все, что произошло и что еще оставалось сделать, осмотрелся: присутствующие, онемевшие от удивления и пиетета, замерли на своих местах, устремив на него взгляд. Первым после председателя, как ни странно, выразил свою радость Жухрай.

     - Сердечно вас поздравляю, - сказал он и пожал Францу руку, вложив в это пожатие и нечто вроде благодарности. Когда он хотел обратиться с аналогичной речью к сенатору, тот отпрянул назад, дав Федору понять, что он преступает границы дозволенного; матрос тотчас отказался от своего намерения.

     Остальные, однако, сообразили теперь, что надо делать, и вокруг Франца и сенатора началось столпотворение. Так и вышло, что Франц, получив поздравление даже от Дубавы, принял его с благодарностью. Последним, среди вновь воцарившегося спокойствия подошли Туфта и Таля.

     Сенатор был решительно настроен вкусить радость полной мерой и потому стремился запечатлеть в своей памяти и в памяти всех присутствующих даже малосущественные обстоятельства, к чему все отнеслись не только терпеливо, но и с интересом. Он сообщил, что на всякий случай занес особые приметы Франца, упомянутые в письме кухарки, в свою записную книжку. И вот во время несносных разглагольствований сопленыша он, чтобы отвлечься, вытащил записную книжку и забавы ради попытался сопоставить его внешность со служанкиным описанием, конечно же далеким от детективной точности.

     -Вот так находят племянников! – произнес он в заключении таким тоном, будто надеялся еще раз услышать поздравления.

     -Что же теперь будет с кочегаром? – спросил Франц, пропустив мимо ушей последнюю тираду дяди. Он полагал, что в новом положении может высказать все, что думает.

     -Кочегар получит то, что заслуживает, - сказал сенатор, - и что господин председатель считает нужным. Я полагаю, мы сыты кочегаром по горло; в этом, без всякого сомнения, со мной согласится любой из присутствующих.

     -Не в этом дело, речь ведь идет о справедливости, - возразил Франц. Он стоял между дядей и председателем и, по-видимому, в силу этого вообразил, что решение находится в его руках.

     Тем не менее кочегар, похоже, ни на что уже не надеялся. Он запихнул пальцы за брючный ремень, из-под которого от порывистых движений выбилась узорчатая рубашка. Его это ничуть не волновало; он пришел выплакать все свои беды – пускай напоследок полюбуются его лохмотьями, а там и за дверь выставят. Он прикинул, что председатель и слесарь, как самые активные среди присутствующих, окажут ему эту последнюю любезность.  В соответствии со своим намерением кочегар старался не смотреть на Франца, но, к сожалению, в этой враждебной комнате не оставалось иной отрады для его глаз.

     -Не пойми ситуации превратно, - сказал Францу сенатор, - речь, конечно, о справедливости, но одновременно и о дисциплине. То и другое, особенно последнее, находится здесь в ведении господина председателя.

     -Так и есть, - пробормотал Жухрай. Те, кто обратил на это внимание и расслышал его слова, удивленно улыбнулись.

     -Однако мы уже и так помешали господину председателю в его делах, которых у него по прибытии в Нью-Йорк, безусловно, накопилось очень много, и нам давно пора покинуть судно, а не то, чего доброго, эта пустячная перебранка двух антагонистов превратится по нашей милости в большой скандал. Впрочем, милый племенник, твои побуждения я вполне понимаю, но именно это дает право поскорее увести тебя отсюда.

     -Я тотчас же прикажу спустить для вас шлюпку, - сказал председатель, к удивлению Франца ни словом не возразив на заявление дяди, которое, несомненно, могло быть воспринято как самоуничижительное.

     “Время не ждет, - подумал Франц, - но я не могу ничего сделать, не причинив всем обиды. Не могу же я теперь оставлять дядю, когда он с таким трудом, наконец, нашел меня. Правда, председатель учтив, но это и все. На дисциплине его вежливость кончается, и дядя, безусловно, высказал его сокровенные мысли”.

     С такими мыслями он медленно подошел к кочегару, вытащил его правую руку из-под ремня и легонько пожал.

     -Почему ты ничего не говоришь? – спросил он. – Почему все это терпишь?

     Федя только наморщил лоб, будто подбирая нужные слова. И все смотрел на Франца и его руку.

     -С тобой поступили несправедливо, как ни с кем другим на корабле, я это точно знаю. – И Франц пошевелил пальцем руку Жухрая, а тот огляделся вокруг сияющим взором, будто на него снизошло блаженство, которого никто не смел у него отнять.

     -Ты должен бороться за справедливость, соглашаться или отрицать, иначе эти люди так и не узнают правды. Ты должен обещать мне, что послушаешься моего совета, ибо у меня есть причины опасаться, что я больше уже не смогу помогать тебе. – И тут Франц заплакал, целуя ладонь “братишки”; он взял эту шершавую, бессильную сейчас руку и прижал ее к щеке, как сокровище, с которым приходилось расставаться. Но тут рядом вырос дядя-сенатор и потащил его прочь – легонько, но настойчиво. 

     -Этот кочегар словно околдовал тебя, - сказал он и проникновенно взглянул на председателя поверх головы Франца. – Ты чувствовал себя одиноким, когда встретил его, и теперь ты ему благодарен, что весьма похвально. Но, хотя бы ради меня, не заходи слишком далеко и осознай свое нынешнее положение.

     За дверью раздался шум, послышались крики, казалось даже, кого-то грубо швырнули на дверь. Вошел порядком ошеломленный матрос в женском фартуке.

     -Там полно народу! – выкрикнул он, резко двинув локтем, словно все еще находился в толпе. Потом, наконец, опомнился и хотел стать во фрунт, но заметил фартук, сорвал его и бросил на пол с криком: - Какая мерзость! Они повязали мне женский фартук! - после чего, щелкнул каблуками и отдал честь председателю. Кто-то, было, засмеялся, но председатель строго сказал:

     - Не вижу причин для веселья, - и обращаясь к матросу, - В чем дело?

     - Шлюпка подана.

     -Теперь, уважаемый господин сенатор, будьте добры последовать вместе с племянником за этим матросом, он проводит вас к шлюпке. Я покорнейше прошу прощения за неуместные шутки, после рейса народ иногда как с цепи срывается. Мне ли говорить вам, какое удовольствие и какая честь для меня, господин сенатор, лично познакомиться с вами. Искренне надеюсь иметь в скором времени возможность возобновить нашу прерванную беседу о положении в американском флоте, которая, быть может, вновь будет прервана столь же приятным образом, как нынче.

     - Пока мне достаточно и одного племянника, - улыбаясь, сказал дядя. – А сейчас примите мою глубокую благодарность за вашу любезность и – будьте здоровы! Впрочем, не исключено, что мы, - он ласково обнял Франца, - коли отправимся в Европу, сможем вполне насладиться вашим обществом.

     -Я был сердечно рад, - сказал председатель. Они крепко пожали друг другу руки; Франц же успел, только молча и мимоходом подать руку председателю, потому что того уже осаждало человек пятнадцать, которые под водительством слесаря несколько смущенно, но все же очень шумно заполнили подступы к столу. Фартучный матрос попросил у сенатора разрешение идти первым и проложил дорогу для него и Франца в толпе кланяющихся людей. Казалось, что эти в целом добродушные люди воплощали в себе грубую силу. Среди них Франц заметил и Лену, девушку с камбуза, которая, весело ему, подмигнув, повязала брошенный матросом фартук, ведь он принадлежал именно ей.

     Следуя за матросом, они покинули канцелярию и свернули в маленький коридор, закончившийся через несколько шагов дверцей, от которой трап вел вниз, к приготовленной для них шлюпке. Матросы в шлюпке, куда тут же одним прыжком соскочил их вожатый, поднялись и отдали честь. Едва сенатор предупредил Франца, что спускаться надо осторожно, как вдруг тот еще на верхней ступеньке заплакал навзрыд. Сенатор правой рукой обнял племянника, крепко прижал его к себе, а другой рукой гладил по голове. Так они и спустились вниз – медленно, ступенька за ступенькой – и, прижавшись друг к другу, сошли в шлюпку, где сенатор выбрал для Франца хорошее сидячее место напротив себя. По знаку сенатора матросы оттолкнулись от борта и тотчас принялись усиленно грести. Не успели они отплыть на несколько метров, как Франц обнаружил, что они находятся с того борта, на который выходят окна канцелярии. Все три окна были заняты присутствующими, они дружелюбно кланялись и махали руками; дядя даже кивнул благосклонно, а один матрос умудрился, не прерывая ритм гребли, послать воздушный поцелуй. Похоже, Федора уже не было. Франц внимательно смотрел в глаза дяди, с которым почти соприкасался коленями, и у него зародилось сомнение, сможет ли этот человек когда-нибудь заменить ему Жухрая. А дядя отвел взгляд и смотрел на волны, бившиеся о борт шлюпки.

 

     Острая, беспощадная борьба классов захватила США. Все большее и большее число участников бралось за оружие, и каждая схватка рождала новых участников. Далеко в прошлое отошли спокойные для обывателя дни. Кружилась метель, встряхивала орудийными выстрелами добротные, нарядные домишки, и обыватели жались к стенам подвалов. Штат Нью-Йорк залила лавина банд разных цветов и оттенков: маленькие и большие батьки, разные бейсболисты, архангелы, рокеры, байкеры, хакеры, куклуксклановцы и нескончаемое число других бандитов. Бывшее офицерье, демократы и республиканцы – всякий решительный авантюрист, собравший кучку головорезов, объявлял себя атаманом, поднимал красное знамя и захватывал власть в пределах своих сил и возможностей.

     Из этих разношерстных банд, подкрепленных фермерством, создавал свои полки и дивизии “головной атаман Петлюра”. В эту парламентско-фермерскую муть стремительно врывались мафиозные итальянские отряды, и тогда дрожала земля под сотнями и тысячами “Мерседесов”, броневиков и мощных грузовиков. Насмерть перепуганный, обалделый обыватель, продирая утром заспанные глаза, открывая окна своих особняков, тревожно спрашивал:

     -Мистер Рейган, какая власть в городе?

     И мистер Рейган, подтягивая штаны, испуганно озирался:

     -Не знаю, мистер Рейган. Ночью пришли какие-то. Посмотрим: ежели евреев грабить будут, то, значит, петлюровцы, а ежели байкеры, то по слуху стразу определим. Вот я и высматриваю, чтобы знать, какой портретик повесить, чтобы не влипнуть в историю, а то, знаете, Джон Кеннеди, мой сосед, недосмотрел хорошо, да возьми и сожги крест в саду, а к нему как наскочат трое черномазых. Как глянут на крест, да на хозяина! “Мы, - говорят, - с тебя, сукина сына, куклукслановская морда, семь шкур сдерем”. Уж он, как ни оправдывался, ни кричал, – не помогло, вывели в расход.

     Замечая кучки вооруженных, шедших по шоссе, обыватель закрывал окна и прятался. Не ровен час…

     Сейчас хозяин города – полковник Голуба, “краса и гордость” Замисисипской плантаторской армии. Вчера его двухсоттысячный отряд головорезов торжественно вступил в город. Пан полковник ехал в открытом, великолепном, вороном лимузине и, несмотря на апрельское теплое солнце, был в кавказской бурке и в смушковой запорожской шапке с малиновой “китыцей”, в черкеске с полным вооружением: кинжал, сабля чеканного серебра.

     Красив пан полковник Голуб: брови черные, лицо бледное с легкой желтизной от бесконечных попоек. В зубах люлька. Был пан полковник до революции барменом, но скучна эта жизнь, не сравнить с атаманским положением, и выплыл бармен в мутной стихии, загулявшей по стране, уже паном полковником Голубом.

     В главном театре на Бродвее был устроен пышный вечер в честь прибывших. Весь “цвет” петлюровской интеллигенции присутствовал на нем: учителя, две поповские дочки – старшая, красавица Мерлин, младшая, Элизабет, мелкие предприниматели, конгрессмены, бывшие служащие мэрии, и кучка мещан, называвшая себя “вильными янками”, американские парламентские последыши.

     Театр был набит. Одетые в национальные костюмы, яркие, расшитые цветами, с разноцветными бусами и лентами, поповны и мещаночки были окружены целым хороводом звякающих шпорами старшин, точно срисованных со старых картины, изображавших переселенцев. Гремел полковой оркестр. На сцене лихорадочно готовились к постановке мюзикла “Нью-Йорк – Нью-Йорк”.  Не было электричества. Пану полковнику доложили об этом в штабе. Он, собиравшийся лично почтить своим присутствием вечер, выслушал своего адъютанта, хорунжего Бушэныцю, а по-настоящему – бывшего президента Буша-старшего, бросил небрежно, но властно:

     - Чтобы свет был. Умри, а монтера найди и пусти электростанцию.

     -Слушаю, пане полковнику.

     Хорунжий Бушэниця не умер и монтеров достал.

     Бушэниця сказал коротко:

     - Если до семи часов не будет света, повешу всех троих! – Он указал рукой на железную штангу. Эти кратко сформулированные выводы сделали свое дело, и через установленный срок был дан свет.

     Вечер был уже в полном разгаре, когда явился пан полковник со своей подругой, дочерью буфетчика, в доме которого он жил, пышногрудой, с ржаными волосами девицей. Богатый буфетчик обучал ее в Принстоне.

     Усевшись на почетное место, у самой стены, пан полковник дал знак, что можно начинать, и занавес тотчас же взвился. Перед зрителями мелькнула спина убегавшего со сцены режиссера.

     Во время спектакля присутствовавшие старшины со своими дамами изрядно накачались в буфете первачом, самогонным виски доставленным туда вездесущим Бушэницей, и всевозможными яствами, добытыми в порядке реквизиции. К концу спектакля все сильно охмелели. Вскочивший на сцену Бушэниця театрально взмахнул рукой и провозгласил:

     - Шановни доброди, зараз почнем танци.

     В зале дружно зааплодировали. Через час в театре шел дым коромыслом. Разошедшиеся старшины лихо отплясывали гопака с раскрасневшимися от жары местными красавицами, и от топота их тяжелых ног дрожали стены добротного, монументального строения.

     В это время со стороны Филадельфии в город въезжал вооруженный отряд конных. На околице застава, заметив движущуюся колонну, забеспокоилась и бросилась к пулемету. Щелкнул затвор. В ночь пронесся резкий крик:

     -Стой! Кто идет?

     Из темноты выдвинулись две темные фигуры, и одна из них, приблизилась к заставе, громким пропойным басом прорычала:

     -Я – атаман Колин Пауэл со своим отрядом, а вы – голубовские?

     -Да, - ответил вышедший вперед старшина.

     -Где мне разместить отряд? – спросил Пауэл.

     - Я сейчас спрошу по телефону штаб, - ответил ему старшина и скрылся в маленьком доме у дороги.

     -Через минуту выбежал оттуда и приказал:

     -Снимайте хлопцы, пулемет с дороги, давай проезд пану атаману.

     Пауэл натянул поводья, останавливая лошадь около освещенного театра, вокруг которого шло оживленное гуляние.

     - Ого, тут весело, - сказал он, оборачиваясь к остановившемуся рядом с ним есаулу. – Слезем, Олбрайт, и мы гульнем кстати. Баб подберем себе подходящих, здесь их до черта. Эй, Кенет, - крикнул он, - размести хлопцев по квартирам! Мы тут останемся. Конвой со мной. – И он грузно спрыгнул с пошатнувшейся лошади на землю.

     У в хода в театр Пауэла остановили часовые:

     -Билет?

     Но тот презрительно посмотрел на них, отодвинул одного плечом. За ним таким же порядком продвинулись человек двенадцать из его отряда. Их лошади стояли тут же, привязанные у забора.

     Новоприбывших сразу заметили. Особенно выделялся своей громадной фигурой Пауэл, в офицерском, хорошего сукна, френче, в синих гвардейских штанах и мохнатой папахе. Через плечо – маузер, из кармана торчит ручная граната.

     - Кто это? – зашептали стоявшие за кругом танцующих, где сейчас отплясывал залихватскую метелицу помощник Голуба. В паре с ним кружилась старшая поповна. Взметнувшиеся вверх веером юбки открывали восхищенным воякам шелковое трико не в меру расходившейся поповны.

     Раздав плечами толпу, Пауэл вошел в самый круг.

     Пауэл мутным взглядом вперился на ноги поповны, облизнул языком пересохшие губы и пошел прямо через круг к оркестру, стал у рампы, махнул плетеной нагайкой:

     -Жарь гопака!

     Дирижирующий оркестром не обратил на это внимания. Тогда Пауэл резко взмахнул рукой, вытянув его вдоль спины нагайкой. Тот подскочил как ужаленный. Музыка сразу оборвалась, зал мгновенно затих.

     -Это наглость! – вскипела дочь буфетчика. – Ты не должен этого позволить, - нервно жала она локоть сидевшего рядом Голуба.

     Голуб тяжело поднялся, толкнул ногой стоящий перед ним стул, сделал три шага к Пауэлу и остановился, подойдя к нему вплотную. Он сразу узнал Пауэла. Был у Голуба еще не сведенные счеты с этим конкурентом на власть в штате. Неделю тому назад Пауэл подставил пану полковнику ножку самым свинским образом. В разгар боя с красным полком, который не впервой трепал голубовцев, Пауэл, вместо того чтобы ударить большевиков с тыла, вломился в городишко, смял легкие заставы красных и, выставив заградительный заслон, устроил небывалый грабеж.  Красные в это время разнесли в пух и прах правый фланг голубовцев и ушли. А теперь этот нахал ворвался сюда и еще смеет бить в присутствии его, пана полковника, его же капельмейстера. Нет, этого он допустить не мог. Голуб понимал, что, если он не осадит сейчас зазнавшегося атаманишку, авторитет его в полку будет уничтожен.

     Впившись, друг в друга глазами, стояли они несколько секунд молча. Крепко зажав в руке рукоять сабли и другой, нащупывая в кармане наган, Голуб гаркнул:

     - Как ты смеешь бить моих людей, подлец?

     Рука Пауэла медленно поползла к кобуре маузера.

     - Легче, пане Голуба, легче, а то можно сбиться с каблука. Не наступайте на любимую мозоль, осержусь.

     Это переполнило чашу терпения.

     -Взять их, выбросить из театра и всыпать каждому по двадцать пять горячих! – прокричал Голуб.

     На пауэловцев, как стая гончих, кинулись со всех сторон старшины. Охнул, как брошенная об пол лампочка, чей-то выстрел, и по залу завертелись, закружились, как две собачьи стаи, дерущиеся. В слепой драке рубили друг друга саблями, хватали за чубы и прямо за горло, а от сцепившихся шарахались с поросячьим визгом насмерть перепуганные женщины. Через несколько минут обезоруженных пауэловцев, избивая, выволокли во двор и выбросили на улицу. Пауэл потерял в драке папаху, ему расквасили лицо, разоружили, - он был вне себя. Вскочив со своим отрядом на лошадей, он помчался по улице.

     Вечер был сорван. Никому не приходило на ум веселиться после всего происшедшего. Женщины наотрез отказывались танцевать и требовали отвезти их домой, но Голуб стал на дыбы.

     - Никого из зала не выпускать, поставить часовых, - приказал он. Бушэниця поспешно выполнял приказания. На посыпавшиеся протесты Голуб упрямо отвечал:

     -Танцы до утра, шановни добродийки и добродии. Я сам танцую первый тур вальса.

     Музыка вновь заиграла, но веселиться все же не пришлось. Не успел полковник пройти с поповной один круг, как ворвавшиеся в дверь часовые закричали:

     -Театр окружают пауэловцы!

     Окно у стены, выходившее на улицу, с треском разлетелось. В проломленную раму просунулась удивленная морда тупорылого пулемета. Она глупо ворочалась, нащупывая метавшиеся фигуры, и от нее, как от черта, отхлынули на середину зала.

     Бушэниця выстрелил в тысячесвечовую лампу в потолке, и та, лопнув, как бомба, осыпала всех мелким дождем стекла. Стало темно. С улицы кричали:

     -Выходи все во двор! – и неслась жуткая брань.

     Дикий, истерический крик женщин, бешеная команда метавшегося по залу Голуба, старавшегося собрать растерявшихся старшин, выстрелы и крики на дворе – все это слилось в невероятный гам. Никто не заметил, как выскочившим вьюном Бушэниця, проскочив задним ходом на соседнюю пустынную улицу, мчался к голубовскому штабу. Через полчаса в городе шел форменный бой. Тишину ночи всколыхнул непрерывный грохот выстрелов, мелкой дробью сыпали пулеметы. Совершенно отупевшие обыватели соскочили со своих теплых кроватей – прилипли к окнам.

     Постепенно выстрелы стихают, только на краю города, да на Брайтон бич отрывисто, по-собачьи, лают пулеметы. Бой утихает, брезжит рассвет…

 

     Слухи о погроме ползли по городу. Заползли они и в еврейские особняки, небоскребы уходящие в небо вселенскими столпами.  Погром начался на третий день после боя пауэловского отряда с голубовским.

     Разбитый и отброшенный от города, Пауэл убрался восвояси и занял соседнюю Филадельфию, потеряв в ночном бою две тысячи человек. Столько же не досчитались голубовцы. Убитых поспешно отвезли на кладбище и в тот же день похоронили, без особой пышности, потому что хвастать здесь было нечем. Погрызлись, как две бродячие собаки, два атамана, и устраивать шумиху с похоронами было неудобно. Бушениця хотел, было хоронить с треском, объявив Пауэла красным бандитом, но против этого был комитет. Ночное столкновение вызвало в голубовском полку недовольство, в особенности в конвое Голуба, где убитых насчитывалось больше всего, и, чтобы потушить это недовольство и поднять дух, Бушениця предложил Голубу “облегчить существование”, как он издевательски выражался о погроме. Он доказал Голубу необходимость этого, ссылаясь на недовольство в отряде. Тогда полковник, не желавший было сначала нарушать спокойствие в городе перед свадьбой с дочерью буфетчика, под угрозой Бушеници согласился. Правда, немного смущала пана полковника эта операция в связи с вступлением его в республиканскую партию. Опять же враги могут создать вокруг его имени нежелательные разговоры, что вот он, полковник Голуб, - погромщик, и обязательно будут на него наговаривать “головному” атаману. Но пока Голуб от “головного” мало зависел, снабжался со своим отрядом на свой риск и страх. Да “головной” и сам прекрасно знал, что за братия у него служит, и сам не раз денежки требовал на нужды директории от так называемых реквизиций, а насчет славы погромщика, то у Голуба она уже была довольно солидная. Прибавить к ней он мог очень немногое.

     Разбой начался ранним утром. Громадный город плавал в предрассветной серой дымке. Пустые улицы, как измокшие полотняные полосы, беспорядочно опутывали гигантски мегаполис. Снаружи казалось, что кварталы спали крепким предутренним сном, но семьи, одетые, готовые к начинающемуся несчастью сбивались в главной комнате. И только маленькие дети, не понимавшие ничего, спали безмятежным сном на руках матерей.

     Долго будил в это утро голубовского адъютанта Бушэницю, начальник голубовского конвоя Джезинский, черный, с цыганским лицом, с сизым рубцом от удара саблей. Тяжело просыпался адъютант. Никак оторваться не мог от дурацкого сна. Все еще его царапал когтями по горлу кривляющийся горбатый черт, от которого не было отбоя всю ночь. И, когда, наконец, поднял разрывающуюся от боли голову, понял: это его будят.

     -Да, вставай же, холера, - тряс его за плече цыган. – Поздно уже, пора начинать. Ты бы еще больше выпил.

     Бушэниця совсем проснулся, сел и, скривившись от изжоги, сплюнул горькую слюну.

     -Чего начинать? – вылупил он бессмысленные глаза.

     -Как – чего? Жидов потрошить. Не знаешь?

     Бушениця вспомнил: да, верно, он совсем забыл, вчера здорово выпили на хуторе, куда забрался пан полковник со своей невестой и кучкой собутыльников. Убрался из города Голубу на время погрома было удобно. Потом можно сказать, что произошло недоразумение в его отсутствие, а Бушэниця успеет все обделать на совесть. О, этот Бушэниця большой специалист по части “облегчения”!

     Он вылил ведро воды на голову, и к нему вернулась способность соображать. Он зашнырял по штабу, отдавая различные приказания. Конвой был уже на конях. Предусмотрительный Бушэниця, во избежание возможных осложнений, приказал выставить заставу, отделяющую Манхэттен от остальной части города. На всех дорогах установили пулеметные заслоны. Когда все приготовления были окончены, адъютант и адъютант адъютанта вскочили на лошадей. Уже трогаясь в путь, Бушэниця вспомнил:

     -Стой, забыл было. Давай пару грузовиков: мы Голубу приданое пристараемся. Го-го-го…Первая добыча, как всегда, командиру, а первая баба, ха-ха-ха, мне, адъютанту. Понял, балда стоеросовая?

     Тот блеснул на него желтоватым глазом:

     -Всем хватит.

     Тронулись по шоссе. Впереди – адъютант и его адъютант, сзади – беспорядочной ватагой конвойники.

     Дымка рассвета прояснилась. У пятиэтажного мраморного, величественного здания с портиком, с крупными золотыми буквами по фронтону “Торговый дом Ротшильдов” Бушэниця натянул поводья. Серая тонконогая кобыла его беспокойно ударила копытом по камню.

     -Ну, с божьей помощью отсюда и начнем, - сказал Бушэниця, соскакивая на землю.

     -Эй, хлопцы, слазь с коней! – обернулся он к обступившему его конвою. – Представление начинается, - пояснил он. – Хлопцы, по черепкам никого не стукать, на то будет еще час; баб тоже, если не велика охота, до вечера продержитесь.

     Один из конвойников, оскалив крепкие зубы, запротестовал:

     -Как же так, пане хорунжий, а ежели по доброму согласию?

     Кругом заржали. Бушэниця посмотрел на говорившего с восхищенным одобрением:

     -Ну конечно, если по доброму согласию, валяйте, этого запретить никто не имеет права.

     Пройдя к закрытой двери, Бушэниця с силой толкнул ее ногой, но крепкая дубовая дверь даже не дрогнула. Начинать надо было не отсюда. Адъютант завернул за угол, направился к двери, ведущей в квартиру Ротшильда, придерживая рукой саблю. За ним двинулся Джезинский. В доме сразу услыхали стук копыт по мостовой, и, когда топот затих у центрального входа и сквозь стену донеслись голоса, сердца словно оторвались и тела как бы замерли. В доме было трое.

     Богатый Ротшыльд еще вчера удрал из города со своим семейством, а в доме оставил стеречь добро прислугу Риву, тихую забитую девятнадцатилетнюю девушку. Чтобы ей не страшно было в пустой квартире, он предложил привести своих стариков – отца с матерью – и всем троим ждать до его возвращения. Хитрый коммерсант успокаивал слабо возражавшую Риву, что погрома, может быть, и не будет, что им взять с нищих? А он уже ей, Риве, по приезде подарит на платье.

     Все трое в мучительной надежде прислушивались: авось проедут мимо, может, они ошиблись, может, те остановились не у их дома, может это показалось. Но, как бы опровергая эти надежды, глухо ударили в двери. Старый, с серебряной головой, с детски испуганными голубыми глазами Пейсах, стоявший у двери, ведущей в магазин, зашептал молитву. Он молился всемогущему Иегове со всей страстностью убежденного фанатика. Он просил его отвратить несчастье от дома сего, и стоявшая рядом с ним старуха не сразу разобрала за шепотом его молитв шум приближающихся шагов. Рива забилась в самую дальнюю комнату, за большой дубовый буфет. Резкий, грубый удар в дверь отозвался судорожной дрожью в теле стариков.

     -Открывай! – Удар резче первого, и брань озлобленных людей.

     Но нет сил поднять руки и откинуть крючок. Снаружи часто забили прикладами. Дверь запрыгала на засовах и, сдаваясь, затрещала. Дом наполнился вооруженными людьми, рыскавшими по углам. Начался грабеж. Когда грузовики были нагружены доверху, Джезинский отправился на квартиру Голуба и, уже возвращаясь в дом, услыхал дикий крик.

     Бушэниця, предоставив своим потрошить конторы, взрывать сейфы, вошел в комнату. Обведя троих своими зеленоватыми рысьими глазами, сказал, обращаясь к старикам:

     -Убирайтесь!

     Ни отец, ни мать не тронулись. Бушэниця шагнул вперед и медленно потянул из ножен саблю.

     -Мама! – раздирающе крикнула дочь.

     Этот крик и услышал Джезинский. Бушэниця обернулся к подоспевшим товарищам и бросил коротко:

     -Вышвырнете их! – Он указал на стариков. И, когда тех с силой вытолкнули за дверь, Бушэниця сказал подошедшему Джезинскому: - Ты постой здесь за дверью, а я с девочкой поговорю кое о чем. 

     Когда старик Пейсах кинулся на крик к двери, тяжелый удар в грудь отбросил его к стене. Старик задохнулся от боли, но тогда в Джезинского волчицей вцепилась вечно тихая Тойба:

     -Отпустите, что вы делаете?

     Она рвалась к двери, и Джезинский не мог оторвать ее судорожно вцепившиеся в жупан старческие пальцы.  Опомнившийся Пейсах бросился к ней на помощь:

     -Пустите, пустите!.. О, моя дочь!

     Они вдвоем оттолкнули Джезинского от двери. Он злобно рванул из-за пояса наган и ударил кованой рукояткой по седой голове старика. Пейсах молча упал. А из комнаты рвался крик Ривы.

     Когда выволокли на улицу обезумевшую Тойбу, улица огласилась нечеловеческими криками и мольбами о помощи.

     Крики в доме прекратились. Выйдя из комнаты, Бушэниця, не глядя на Джезинского, взявшегося уже за ручку двери, остановил его:

     -Не ходи – задохлась: я ее немного подушкой прикрыл.

     И, шагнув через труп Пейсах, вступил в темную густую жижу.

     -Неудачно как-то началось, - выдавил он, выйдя на улицу.

     За ним молча следовали остальные, и от их ног на полу комнаты и на ступеньках оставались кровавые отпечатки.

     А в городе уже шел разгром. Вспыхивали короткие волчьи схватки среди не поделивших добычу громил, кое-где взметывались выхваченные сабли. И почти всюду шел мордобой. Из пивной выкатывали на мостовую дубовые десятиведерные бочки.

     Потом ползли по домам. Никто не оказывал сопротивления. Рыскали по комнатушкам, бегло шарили по углам и уходили навьюченные, оставив сзади взрыхленные груды тряпья и пуха распоротых подушек и перин. В первый день было лишь две жертвы: Рива и ее отец, но надвигавшаяся ночь несла с собой неотвратимую гибель.

     К вечеру вся разношерстная шакалья стая перепилась досиня. Замутевшие от угара погромщики ждали ночи.

     Темнота развязала руки. В черной темени легче раздавить человека: даже шакал и тот любит ночь, а ведь и он нападает только на обреченных. Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней. Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез! И, кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой, с нечеловеческой мукой о несмываемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не передать, с тоской о невозвратно погибших близких. Безучастные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно запрокинув руки, юные девичьи тела – истерзанные, замученные, согнутые.

     И только у самой гавани, в спортивном клубе восточных единоборств Стивена Сигала, шакалы, бросившиеся на его молодую жену Сарру, получили жестокий отпор. Атлет, налитый силой, со стальными мускулами молотобойца, не отдал своей подруги. В жуткой короткой схватке в холле разлетелись, как гнилые арбузы, две мародерские головы. Страшный в своем гневе обреченного, супермен яростно защищал две жизни, и долго трещали сухие выстрелы у побережья, куда сбегались почуявшие опасность голубовцы. Расстреляв все патроны, Сигал последнюю пулю отдал Сарре, а сам бросился навстречу смерти со штыком на перевес. Он упал, подкошенный свинцовым градом на первой же ступеньке, придавив землю своим тяжелым телом.

     На вместительных фургонах появлялись в городе крепкие фермеры из окрестных ферм, нагружали их тем, что облюбовали, и, сопровождаемые своими сынами и родственниками из голубовского отряда, спешили обернуться два-три раза.

 

     В такое неспокойное время сходили на берег Франц и его дядя. Впрочем, последние недели волнения улеглись, установился порядок, тишина. Налаживалась обычная жизнь.

     В доме дяди Франц быстро привык к своему новому положению. Его комната располагалась на шестом этаже здания, пять нижних этажей, которого плюс трехэтажное подземелье занимало дядино предприятие. Свет, заливавший его комнату через два окна и балконную дверь, снова и снова изумлял Франца, когда по утрам он выходил из своей маленькой спальни. Где бы ему пришлось обитать, ступи он на землю этой страны ничтожным бедным эмигрантом? Да, по всей вероятности, - дядя, хорошо знакомый с законами об иммиграции, был в этом уверен почти на сто процентов, - Франца вообще не впустили бы в Соединенные Штаты, а отправили бы домой, не заботясь о том, что родины у него больше нет. Ведь на сочувствие здесь рассчитывать нечего, и все, что Франц читал по этому поводу об Америке, вполне соответствовало истине; пожалуй, только счастливцам выпадает здесь наслаждаться счастьем в окружении столь же беспечных собратьев.

     Узкий балкон протянулся во всю длину комнаты. Но то, что в родном городе Франца оказалось бы, вероятно, самым высоким наблюдательным пунктом, здесь давало возможность обозревать одну только улицу – прямая, зажатая между двумя рядами точно срезанных по линейке зданий, она как бы убегала вдаль, где из густой дымки выступала громада кафедрального собора. Утром, вечером и в часы ночных сновидений на этой улице не прекращалось оживленное движение, представившееся сверху в виде клокочущей мешанины сплюснутых человеческих фигурок и крыш всевозможных экипажей, над которой висела еще и безумная, многообразная мешанина грохота, пыли и вони, и все это было залито и пронизано резким светом, который шел буквально отовсюду, рассеивался и возвращался снова, - одурелому глазу он казался несколько материальным, будто над улицей каждую секунду вновь и вновь изо всех сил раскалывали накрывающее ее стекло.

     В комнате стоял превосходный американский письменный стол – именно такой, о котором долгие годы мечтал его отец и пытался на различных аукционах купить что-либо подобное по доступной цене, но при его скромных доходах это ему так и не удалось. Само собой, стол этот был, не сравним с теми якобы американскими столами, которые попадаются на европейских аукционах. В верхней его части была чуть не сотня ящичков всевозможного размера, и сам президент Соединенных Штатов нашел бы тут надежное место для каждого официального документа; кроме того, сбоку имелся регулятор, и при необходимости и желании поворотом рукоятки возможны были различные перестановки и переустройства отделений. Тонкие боковые стенки медленно опускались, образуя донышко или крышку нового отсека; с каждым поворотом рукоятки вид бюро совершенно изменялся, медленно или невообразимо скоро – смотря как двигаешь рукоятку. Это было новейшее изобретение, но оно весьма живо напомнило Францу вертеп, который на родине показывали удивленным детям во время рождественских базаров, и тепло закутанный Франц частенько стоял перед ним, наблюдая как старик вертепщик вращает рукоятку игрушки и на крохотной сцене появляются три волхва, загорается звезда и скромно течет жизнь в священном хлеву. И всегда ему казалось, что мать, стоявшая позади, не слишком внимательно наблюдает  за этими событиями; он тянул ее к себе и громкими возгласами привлекал ее внимание ко всяким малоприметным деталям, например к зайчишке, который в траве на переднем плане то вставал на задние лапки, то снова пускался наутек; в конце концов, мать зажимала ему рот и впадала в прежнюю рассеянность. Конечно, стол был сделан не ради таких воспоминаний, но в истории его изобретения, вероятно, присутствовало что-то смутно похожее на воспоминания Франца. Дяде в отличие от Франца этот стол ничуть не нравился, он просто хотел купить племяннику порядочный письменный стол, а все они были теперь снабжены таким новшеством; мало того, хитрую эту штуковину можно было без больших затрат приспособить и к столу устаревшей конструкции. Так или иначе, дядя не преминул посоветовать Францу пользоваться регулятором как можно реже; дабы усилить действенность совета, дядя заявил, что починка его стоит дорого. Нетрудно было догадаться, что подобное замечание – всего лишь уловка, хотя, с другой стороны, следовало отметить, что регулятор очень легко было заблокировать, что дядя, однако, не сделал.

     Естественно, изучение английского языка было самой первой и самой важной задачей Франца. Молодой преподаватель коммерческого колледжа приходил в семь утра, когда Франц уже сидел с тетрадями за письменным столом или расхаживал взад-вперед по комнате заучивая что-либо наизусть. Франц прекрасно понимал, что английским нужно овладеть как можно скорее, вдобавок это самый удобный случай порадовать дядю своими быстрыми успехами. И действительно, если поначалу общение с дядей на языке его новой родины сводилось к приветственным и прощальным фразам, то в скором времени все большая часть беседы шла на английском, отчего, естественно, между ними начинали устанавливаться доверительные отношения. Первое американское стихотворение, описание пожара, которое Франц однажды вечером продекламировал дяде, доставило тому глубокое удовлетворение. Они оба стояли тогда у окна в комнате Франца; дядя, поглядывая на меркнущий небосвод, медленно отбивал хлопками ритм стиха, а Франц стоял подле него и с застывшим взглядом одолевал трудные строфы.

     Чем свободнее Франц владел английским, тем настойчивее дядя высказывал желание начать знакомить его с производством на предприятии. Франц устроился в контору заниматься канцелярскими делами. Постепенно он завел привычку вести дневник, а так же, пытался писать прозу. Вечер за вечером, месяц за месяцем он корпел над листами, окружаемый болезненными образами, купаясь в стилистических длиннотах. На работу он ходил механически, по обязанности.

 

     “Наконец-то после пяти месяцев жизни, в течение которых я не смог написать ничего такого, чем был бы доволен, и которые никто и ничто не в силах мне возместить, хотя все обязаны бы это сделать, я надумал снова поговорить с самим собой. На это я еще способен, если действительно задаюсь такой целью, здесь еще можно что-то выбить из той копны соломы, в которую я превратился за эти пять месяцев и судьба которой, кажется, в том, чтобы летом ее подожгли, и она сгорела быстрее, чем зритель успеет моргнуть глазом. Пускай бы это случилось со мной! И пусть хоть десять раз случится – я ведь не сожалею о времени, даже злополучном. Мое состояние – не состояние “несчастного”, но это и не счастье, не равнодушие, не слабость, не усталость, не интерес к чему-то, - тогда что же оно такое? То обстоятельство, что я не знаю этого, связано, с моей неспособностью писать. А ее я, кажется, ощущаю, не зная причин. Все вещи, возникающие у меня в голове растут не из корней своих, а откуда-то с середины. Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля. Пожалуй, кое-кто это умеет, например японские акробаты, взбиравшиеся по лестнице, которая стоит не на земле, а на поднятых вверх ступнях полулежащего человека, и не прислонена к стене, а вздымается вверх прямо в воздух. Я этого не умею, не говоря уже о том, что под моей лестницей нет даже тех ступеней. Конечно, это еще не все, и такая задача еще не заставит меня заговорить. Но каждый день на меня должна быть направлена, по меньшей мере, одна строка, как направляют теперь подзорные трубы на кометы. И еще – я должен оказаться перед настоящей фразой, захваченный этой фразой как-то случилось со мной, например, в последнее рождество, когда дело дошло до того, что я едва мог владеть собой, и когда, казалось, я действительно был на последней ступеньке своей лестницы, которая, правда, спокойно стояла на земле у стены. Но что за земля, что за стена! И все же та лестница не упала – так прижимали ее к стене мои ноги, так держали ее мои ноги на земле.

     Сегодня, например, я совершил три дерзости – по отношению к кондуктору, по отношению к одному из моих начальников; так, их только две, но они мучают меня, словно боль в желудке. Они были бы дерзостью со стороны любого человека, тем более с моей. Итак, я вышел из себя, сражался в воздухе, в тумане, и вот что самое скверное: никто не заметил, что я и по отношению к моим спутникам совершил дерзость, сделал, должен был сделать именно как дерзость настоящую гримасу, за которую необходимо нести ответственность; но самое скверное, что один из моих знакомых воспринял мою дерзость не как черту характера, а как самый характер, обратил мое внимание на эту дерзость и восхитился ею. Почему я вышел из себя? Теперь я, правда, говорю себе: смотри, мир позволяет тебе бить его, кондуктор и начальник остались спокойными, когда ты выходил, начальник даже поклонился. Однако это ничего не значит. Ты не можешь ничего достичь, выходя из себя. Но что еще ты потеряешь, оставаясь в очерченном тобой круге? На это я отвечу следующее: я лучше позволю избивать себя в этом круге, чем самому избивать кого-то вне его. Но где, черт возьми, этот круг? Некоторое время я видел его на полу, словно мелом нарисованным, теперь же он лишь витает вокруг меня, да и не витает даже.

 

     Я часто думаю, об этом и каждый раз прихожу к выводу, что мое воспитание во многом очень повредило мне. Это упрек относится ко множеству людей, правда, они стоят здесь рядом и, как на старых групповых портретах, не знают, что им делать: опустить глаза им не приходит в голову, а улыбнуться они от напряженного ожидания не решаются. Здесь мои родители, кое-кто из родственников, из учителей, кухарка, которую я запомнил, некоторые девушки из школы танцев, некоторые посетители нашего дома прежних времен, некоторые писатели, преподаватель плавания, билетер, школьный инспектор, затем люди, которых я лишь однажды встречал на улице, и какие-то еще, которых я сейчас не могу припомнить, и такие, которых никогда больше не вспомню, и, наконец, такие, на уроках которых я, чем-то, отвлекшись тогда, вообще не обратил внимания, - короче, их так много, что надо следить, как бы не упомянуть дважды одного и того же. И к ним всем я обращаю свой упрек, знакомлю их тем самым друг с другом и никаких возражений не приемлю. Ибо воистину я уже слышал их предостаточно, и, так как большинство этих возражений я не сумел оспорить, мне ничего другого не остается, как включить и их в счет и сказать, что, как и мое воспитание, эти возражения тоже во многом очень повредили мне.

     Может быть, подумают, будто я воспитывался где-то в глуши? Нет, я воспитывался в городе, в самом центре города. Не в руинах, к примеру, не в горах и не на берегу озера. Мои родители и их присные до сих пор были хмуры из-за моего упрека, но вот они легко отстранили его и улыбаются, потому что я снял с них мои руки и приложил их ко лбу и думаю: мне бы быть маленьким обитателем руин, вслушивающимся в гомон галок, осененным их тенью, освежающимся под холодной луной, - пусть вначале я и был чуть слаб под грузом добрых качеств, которые должны были бы буйно, как сорная трава, разрастись во мне, обожженном солнцем, сквозь развалины пробивающимся со всех сторон и светящим на мое свитое из плюща ложе.

    

     Своим выводам из моего нынешнего, уже почти год длящегося состояния я просто не верю – для этого мое состояние слишком серьезно. Я даже не знаю, могу ли я сказать, что это состояние не ново. Во всяком случае, я думаю: состояние это ново, подобные у меня бывали, но такое – еще никогда. Я словно из камня, я словно надгробный памятник себе, нет даже щелки для сомнения или веры, для любви или отвращения, для отваги или страха перед чем-то определенным или вообще, - живет лишь шаткая надежда, бесплотная, как надпись на надгробиях. Почти ни одно слово, что я пишу, не сочетается с другим, я слышу, как согласные с металлическим лязгом трутся друг о друга, а гласные подпевают им, как негры на подмостках. Сомнения кольцом окружают каждое слово, я вижу их раньше, чем само слово, да что я говорю! – я вообще не вижу слова, я выдумываю его. Но это еще было бы не самым большим несчастьем, если бы я мог выдумывать слова, которые развеяли бы трупный запах, чтобы не ударял сразу в нос мне и читателю.

     Когда я сажусь за письменный стол, что чувствую себя не лучше человека, падающего и ломающего себе обе ноги в потоке транспорта на главной авеню. Все экипажи тихо, несмотря на производимый ими шум, устремляются со всех сторон во все стороны, но порядок, лучший, чем его мог бы навести полицейский, устанавливает боль этого человека, которая закрывает ему глаза и опустошает площадь и улицы, - не поворачивая машин обратно. Полнота жизни причиняет ему боль, ибо он ведь тормозит движение, но и пустота не менее мучительна, ибо она отдает его во власть боли.

 

     То, что я так много забросил и повычеркивал, – а это я сделал почти со всем, что вообще написал в этом году, - тоже очень мешает мне при писании. Ведь это целая гора, в пять раз больше того, что я вообще когда-либо написал, и уже одной массой своей она прямо из-под пера притягивает к себе все, что я пишу.

 

     Сегодня я не решаюсь даже делать себе упреки. Прозвучи они в этот пустой день, они имели бы отвратительное эхо.

 

     У меня нет больше сил написать хоть одну фразу. Да если бы речь шла о словах, если б можно было, прибавив одно слово, отвернуться в спокойном сознании, что это слово целиком наполнено тобою.

 

     Так как я, кажется, вконец измотан – в последний год я был бодр не больше пяти минут, - мне предстоит каждый день желать исчезнуть с лица земли или, хотя и это не дало бы мне ни малейшей надежды, начать все сначала малым ребенком. Внешне мне будет легче, чем тогда. Ибо в те времена я лишь смутно стремился к изображению, которое было бы каждым словом связано с моей жизнью, которое я мог бы прижать к груди и которое сорвало бы меня с места. С какими муками (правда, ни в какое сравнение не идущими с нынешними) я начинал! Каким холодом целыми днями преследовало меня написанное! Но так велика была опасность и так ничтожны были даваемые ею передышки, что я совсем не чувствовал этого холода, что, конечно, в целом не очень-то уменьшало мое несчастье.

     Однажды я задумал роман, в котором два брата враждовали друг с другом; один из них уехал в Америку, между тем как другой остался в Европе. Я только время от времени записывал строчку-другую, потому что сразу же уставал. Вот так однажды в воскресенье, когда мы были в гостях у дедушки с бабушкой и наелись особенно мягкого хлеба с маслом, которым там всегда угощали, я начал писать что-то про ту тюрьму. Вполне возможно, что я занялся этим главным образом из тщеславия и шуршанием бумаги по скатерти, постукиванием карандаша, рассеянным рассматриванием круга под лампой хотел возбудить в ком-нибудь желание взять у меня написанное, прочесть его и восхититься мною. В нескольких строчках был описан преимущественно коридор тюрьмы, главным образом тишина и холод; было сказано и сочувственное слово об оставшемся брате, ибо это был хороший брат. Возможно, меня охватило ощущение невыразительности описания, но с того дня я никогда больше не обращал особого внимания на такие ощущения, когда сидел за круглым столом в знакомой комнате среди знакомых, к которым привык),я робость была столь велика, что среди привычного я уже бывал наполовину счастлив), ни на минуту не забывая, что я молод и нынешний покой не про меня – мне предначертано великое. Дядя, любивший поиздеваться, наконец, взял у меня листок, который я слабо попытался удержать, бросил на него беглый взгляд и вернул обратно, даже не посмеявшись; он сказал остальным, которые следили за ним глазами: “Обычная чепуха”, мне же не сказал ни слова. Я, правда, остался на месте, по-прежнему склонившись над своим, стало быть, никчемным листком, но из общества я был изгнан одним пинком, дядин приговор отозвался в моей душе уже почти во всем действительном значении, в самом чувстве семьи мне раскрылся весь холод нашего мира, я должен согреть его пламенем, на поиски которого я еще только собираюсь отправиться.

 

     Молодые, аккуратные, хорошо одетые юноши рядом со мной в галерее напоминают мне юность и потому производят отталкивающее впечатление”.

 

     Франц чувствовал, что сходит с ума, или уже сошел, или всегда был безумен. “Кто я!?” вопрошал он, путаясь в сознании. “Может быть я Николай Островский, пишущий “Как закалялась сталь”, или Франц Кафка чахнущий над бумагой и жизнью. Может быть, это одно и то же? Но Островский не мог написать свой знаменитый роман! Как, может написать сложный, профессиональный роман, с блестящими описаниями природы, панорамой событий, философией человек не закончивший и трех классов? Пусть даже он гениальный, но за короткую жизнь, наполненную войной, строительством, работой, отрывочным чтением при полном отсутствии литературного опыта, откуда взяться мастерству? Принадлежащий боле менее его перу роман “Рожденные бурей” совершенно детский, наивный. Не всякому человеку с полным высшим образованием под силу создать на бумаге серьезную философию, не запутаться в смысле. А тут, мы имеем “красное евангелие”, насыщенное чудесами, которых не было, но которые выдуманы, для пленение сознания последователей сладкой сказкой. Вероятнее всего, после посылки Островским рукописи “Рожденных бурей” ленинградским писателям, те заинтересовались самим автором, выделили лучших профессионалов которые, со слов накатали книгу. 

     Верчусь ли я белкой в колесе идей, или занимаюсь всю жизнь самокопанием, самопознанием бездельника – я одинаково глуп и туп. Дело не во всем этом, оно в чем-то другом, в понимании себя. Кто я, если содрать с меня пассивную и активную личины? Кто скрывается за ними?”.

 

     Били по дверному засову, визжал замерзший замок, раздавались голоса. Алексей открыл глаза. Отец Арсений еще молился. Мать в светлой одежде благословила его и Арсения и, медленно вышла. Ослепительный свет постепенно исчезал, и, наконец, карцер стал темным, по-прежнему холодным, мрачным. 

     -Вставайте, Алексей! Пришли, - сказал Арсений. Алексей встал. Входили начальники лагеря, главный врач, начальник по режиму и начальник “особого отдела”. Кто-то из лагерной администрации говорил за дверью: “Это недопустимо, могут сообщить в Москву. Кто знает, как на это посмотрят. Мороженые трупы – не современно”.

     В карцере стояли: старик в телогрейке, парень в разорванной одежде с кровоподтеками и синяками. Выражение лица того и другого было спокойным, одежда покрылась толстым слоем инея.

     -Живы? – с удивлением спросил начальник лагеря. – Как вы тут прожили двое суток?

     -Живы, гражданин начальник лагеря, - ответил отец Арсений.

     Стоящие удивленно переглянулись.

     -Обыскать, - бросил начлага.

     -Выходи, - крикнул один из пришедших надзирателей.

     Старик и Алексей вышли из карцера. Обыскали. Сняв перчатку, врач засунул руку под одежду освобожденных и задумчиво, ни к кому не обращаясь, проговорил:

     -Удивительно! Как могли выжить! Действительно теплые.

     Войдя в камеру, и внимательно осмотрев ее спросил:

     -Чем согревались?

     - Верой в Бога, - ответил поп.

     -Фанатики. Быстро в барак, - раздраженно буркнул начлага.   

 

Глава 4

Российская трагедия

 

 

     23 февраля поздно ночью Чапаев вернулся в Багаевскую, в штаб. Не тревожил безмятежный сон штабных, прошел к себе на квартиру. Хватило сил стащить оружие да шинель с папахой. Повалился спиной на кровать, разбитый, но с томительно-сладким чувством пахаря, переворачивающего лемехом свою деляну; не до Анки. Засыпая, подумал, что завтра с утра проскочит в Мелекесс. Сестра два письма прислала – соскучилась.  Не слыхал ни шагов, ни скрипа двери…

     - Именем Республики вы арестованы, Чапаев!…

     Франц Павка, член Реввоенсовета армии. Забытый в лампе свет бил ему в глаза – холодные, скользкие, как уральский лед. Кобура на боку порожняя: наган в руке. Не наставлял, будто ховал его за галифе.

     Василий приподнялся на локти. С недоумением и вместе с каким-то любопытством глядя, как судорожно срывал с гвоздя у двери его оружие начальник особого отдела Лаврентий Берия…

 

     Судьба комдива Чапаева решалась не на Урале – в Москве, на Манежной, в гостинице “Националь”, где размещалось военное ведомство, возглавляемое Троцким.

     Затянутый в потертый хром, Троцкий неделями разъезжал по фронтам. Возвращался полный самых противоречивых впечатлений и планов. В махровом французском халате, мягких туфлях, утопал в кресле с головной болью, изжогой, с разламывающейся поясницей. Донимала тревога. И дело не только в том, что накопилось слишком много недовольных, смещенных им с командных и политических должностей в армии. Причина для не проходящего чувства тревоги была много существенней.

     Гражданская война обрела невиданный размах. К весне 20-го под ружье встало около трех миллионов! И - кого? Крестьян, мужичья… В этом отношении Троцкий особенно отмечал Восточный фронт. Неприязнь к казачеству, особенно уральскому, перерождалась в страх. Дикая степная вольница никому не хочет подчиняться, никого не признает, кроме своих вожаков. Бесило Троцкого то, что слава их, а значит тщеславие, невероятно росла, что становились они неуправляемыми. На Украине – Примаков, Щорс, на дону Буденный, на Урале Чапаев.

     Терпеливо взвешивал Троцкий возникающую опасность измены. Прошлым летом на Украине со Щорсом закончилось само собой. Теперь вот вовремя обезвредили Чапаева.

     Обычно Троцкий дорожил своим вечерним уединением. Не назначал встреч, не велел связывать себя с непрошеным телефонным звонком. Одной живой душе, кроме семьи,  доступен он в эти часы - ярко-рыжему легавому с позолоченной цепью-ошейником. Друг старый, верный и молчаливый. Думать не мешает; можно и говорить в слух перед трюмо (давняя привычка, с эмиграции – во Франции брал частые уроки ораторского искусства). Свернувшись клубком у ног, легавый дремал, отзываясь на каждый шорох мохнатыми ушами.

     Сегодня Троцкий изменил своему порядку. С утра напрашивался Михалков, председатель Реввоентрибунала. Время для приема нарочно не выкроил за весь день. Поздним вечером вызвал не самого, а заместителя, Фадеева. Лампу не включал. Отдернул тяжелую гардину с балконной стеклянной двери – впустил голубой лунный свет.

     Усаживаясь, Фадеев поспешно прикидывал: зачем понадобился в неурочный час? Удивил необычный прием в потемках.

     - Михалков хотел со мной встретиться. Что там?

     -Посоветоваться… Смилга тревожится, просит предупредить печать не ляпнуть чего о “подвигах” Чапаева. Может получиться конфуз. Сам он вызвался сообщить через печать об аресте.

     -А Михалков?

     -Сказал, если будет давать такое сообщение, то должен найти мотив, который объяснил бы, как вышло, что поначалу честный красный командир стал впоследствии мятежником, иначе у читателя может возникнуть недоумение.

     Тревоги Смилги – пустое по сравнению с тревогой его, Троцкого. И Михалков, и Смилга, знал он, смотрят разными глазами на предстоящий процесс в Екатеринбурге. Председатель Реввоентрибунала настойчиво добивался от следствия фактов соучастия комдива в убийстве комиссара. Только это, по его мнению, дает право на суд. Смилгу, напротив, занимает не скрупулезность в уточнении фактов, которые бы уличали Чапаева в кровавых преступлениях, а его склонность к мироновщине, махновщине. Смилга заваливал тревожными докладами. И половине этих докладов он, Троцкий, обычно не верил. Но случай с Чапаевым был особый.

     Заглядевшись на багровый шар луны, зацепившийся за ажурный золотой крест кремлевского собора, Троцкий, наконец, нарушил молчание:

     -Так что вас, Фадеев, беспокоило в переговорах Михалкова со Смилгой?

     -Волокита вокруг этого дела, Лев Давидович. Затеяли повторный допрос свидетелей…

     - М-да…

     -Как вам известно, Лев Давидович, судебное разбирательство будет вести РВТ Восточного фронта. Главным обвинителем выступает Смилга.

     -Опыта у Смилги предостаточно… Каково мнение у РВТР? – спросил Троцкий, нетерпеливо прихлопывая по деревянным подлокотникам кресла. Лунный свет высинил ему лицо.

     -Процесс ожидается не из легких, Лев Давидович. Единственная улика, послужившая для ареста штаба дивизии во главе с комдивом… убийство военкома. Предварительное дознание не подтвердило выводов следственной комиссии, созданной Смилгой. За месяц работы РВТ Восточного фронта не выяснил фактических обстоятельств убийства. Произошло же убийство якобы в тот момент, когда между Фурмановым и Чапаевым установились доверительные взаимоотношения, наладилась политработа и сам военком стал поддерживать Чапаева. Конечно навряд ли при такой обстановке у Чапаева могла быть какая-либо заинтересованность в убийстве...

     -Полагаю, это выводы Михалкова?

     -Да. Он хотел с вами поделиться.

     -И Смилга поддерживает его?

     -Не сказал бы… Смилга жаждет открытого процесса, громкой обвинительной речи. Его занимают идеи профилактики. Не исключено, что и сейчас, как с Мироновым, он хотел бы нагнать страху, а потом пощадить их головы…

     -Гм, в такое время нельзя бесконечно ковыряться в уликах. Как, в полевой обстановке отличить дезертира или предателя от героя, если решение о дезертирстве, предательстве принимается мгновенно? Мы просто знаем это и все. Дело мировой революции на столько важно, что пусть будут осуждены десять невинных, чем уйдет один предатель. Не можем мы прощать бесконечно, это оказывает разлагающее влияние. Нужен показательный процесс с приведением приговора. Что вы, Фадеев, думаете?

     -Не думал, Лев Давидович… Может, создать выездную сессию? Главным обвинителем пойдет Юлианов…

     Нет, Фадеев имеет свою точку зрения. Конечно же, выездную сессию! Возглавит ее сам Фадеев. К этому нужен хороший обвинитель; Юлианов… не то. Нужна фигура. А ведь есть… Павка! Арест Чапаева он провел блестяще. Пусть с таким же блеском и ставит точку на этом деле. Эка досада! Третьего дня только направил Павку членом РВС в Конную армию. Изнутри приглядеться… Рога ломать кое-кому и там. После Польши, разумеется. Придется отозвать…

     -Подумайте. Тогда сессию возглавлять вам.

 

     К зданию театра стекались горожане, военные. Здесь должен был состояться судебный процесс над Чапаевым и его штабом. Суд именовался открытым, однако в театр пропускали строго по пропускам.

     Вот-вот должна подкатить тюремная будка. Объявленное время суда подходило. Толпа волновалась; вкрался слух: доставили мол, с черного хода, и суд уже идет…

     Из облезлой тюремной будки Чапаев вылез последним. Смотреть больно от весеннего солнца. Дворик тесный, захламленный деревянными крашеными обломками, рваными полотнами декораций. Мордастый, белоглазый парень в шлеме, начальник охраны, с порожек подавал знаки конвою поторапливаться.

     Чапаев взглянул поверх ржавой крыши в дурманящую полуденную голубень. Защемило от жалости и обиды; вон той ласточкой – в простор бы… От срама, позора. Третий месяц! А что предстоит еще испытать?

     В узкую дверцу Чапаев протиснулся первым; за ним вошел Абрамов, потом Блехерт, Колпаков, Ямковой, Носов; замыкал Кравченко. Поплутав по темным пыльным проходам между кулис, очутились на сцене – месте судилища.

     Зал битком. Рябит от кирпично-бронзовых лиц. Не моргают и будто не дышат. На середине сцены – стол, покрытый красным сукном; три обтрепанных кресла. По бокам столики. Оба уже заняты. За дальним – Павка; с ним в паре, тоже в защитном, какой-то сытый, бритый наголо. За ближним – трое. В военном узнал по худой спине председателя исполкома Знаменского; в штатском – защитники, Резник и Кучерена. На днях побывали они у него в камере. Тут же, рукой дотянуться, у приспущенной темной драпировки – длинная крестьянская лавка. Обескураженный, не сразу сообразил, что Знаменский, обернувшись, указывает ему взглядом на эту лавку. Болезненное, вымученное в лице своего добровольного защитника кольнуло болью. Знаменский, будто угадав его мысли, шевельнул воспаленными веками: крепись мол. В правом и левом проходах между кресел группы поддержки защиты и обвинения, состоящие из молоденьких девушек в коротеньких шортиках и маечках, размахивали разноцветными тряпочками. В партере бесновались парижские женщины – белые чепцы, требовавшие смертной казни. При входе в зал шло активное заключение ставок; ставили три к одному против Чапаева. Это был плохой знак.

     Явился суд-тройка. Председательское место занял Фадеев, слева и справа от него члены суда – М. Шолох и А. Толстов; у торца стола пристроился секретарь суда В. Катаев.

     Целовальник Фадеев, не заглядывая в бумажку, объявил:

     -Слушается дело по обвинению бывшего командира дивизии и его штаба в контрреволюционных выступлениях. Свидетелями выступают Жлоба, Фрунзе, Щаденко, Лебедев, Жуков, Пискарев. Из названных свидетелей присутствует только Жуков. Со стороны обвинения по этому поводу возражений не имеется…

     Поднялся Знаменский. Заговорил негромко, с хрипотцой:

     -От имени защиты считаю долгом довести до сведения, что при отсутствии свидетелей заслушать настоящее дело очень трудно. Нужно выяснить причины неявки, иначе…

     Фадеев перебил:

     -Ввиду данных свидетелями в предварительных сессиях полных и определенных показаний и ввиду трудности доставить их в ближайшее время суд постановляет: дело без свидетелей продолжать. Слово для оглашения обвинительного акта представляется члену суда, дьяку, товарищу Шолоху.

     Чапаев слушал Шолоха неподвижно, лишь изредка обводя тяжелым взглядом сидящих в зале.

     -Подсудимый Чапаев, признаете ли вы себя виновным?

     Чапаев расслышал вопрос, но не сразу воспринял, что это относится к нему. Подтолкнул его Абрамов.

     -Нет… не признаю.

     -Дайте объяснение, почему препятствовали политической работе, а дивизии и всячески старались оградить себя от политического контроля?

     Бог ты мой, сколько раз он слышал это обвинение! Как, как растолковать этим людям, что горько-прегорько слышать подобные обвинения. Эх, Фурманова бы сейчас сюда, он бы их вразумил… Казалось, что и у него, Чапаева, сколько угодно доказательств, что ему пришивают подобное совсем зря. Но вот пропали слова. Сказал первое, что пришло в голову:

     -В политотделе дивизии существовал особый отдел. Каким образом я мог оградить себя от политического контроля, если был военный комиссар дивизии… Никакой антисоветской пропаганды не вел, никакой антикоммунистической агитации в моих частях не было. В крови горячечной подымались мы… Глаза незрячие открывали мы…

     Все это говорил он машинально, лишь бы отрицать, отрицать и еще раз отрицать нелепые обвинения.

     -Вы устраивали попойки?

     -В выпивках не участвовал. Я не пью. – В зале раздался дикий гогот. Чапаев помолчал, пробегая в памяти слова обвинения. Наворочали, дай бог. Разводя в истинно трагическом недоумении руками, спросил: - Поощрял грабежи, бандитизм? Грабежи и мародерство мною осуждались и карались со всей решительностью. О расстреле пленных. Были случаи, когда дивизия заходила в тыл противника… Связи с фронтом мы тогда не имели. И если расстрелы… Я не считаю преступлением. Это были боевые операции, это была война, и я, пользуясь властью начальника, должен был для исполнения боевых задач расстрелять тех или иных пленных. Относительно унижения доблести командиров прошу ответить, где и кого унизил. Откомандировал коммунистов-работников? Никого я не откомандировывал. Если я откомандировал начальника штаба Качалова, то только потому, что он не умеет работать. Покушался на жизнь Захарова?.. Я Захарова никогда не видел, и о его ранении ничего не знаю. – Все в том же трагическом недоумении задал самый страшный для себя вопрос: - Убил комиссара дивизии Фурманова? Я не понимаю, кто его убил…

     -Вы заявляли, что перейдете к белым. Был такой случай или нет? – спросил Фадеев.

     -Такого случая не знаю. Здесь указывается восемнадцатый год, обвинение предъявлено в двадцатом. Эти два года революции я дрался за Советскую власть, мои войска находились на Урале, взяли Уральск.

     -Может быть, вспомните?

     -Не могу вспомнить того, чего не было.

     -Помните случай на станции Крыленко? Вы в разговоре не только ругали того или иного коммуниста лично…

     У Чапаева возникло ощущение, что его берут за горло, припирают к стенке. Эх, разговоры, разговоры, мало ли, что он мог сболтнуть сдуру. Но главный разговор он вел саблей, рубил врагам головы. Почему не учитывают? Как же так?

     А чем он, Чапаев, лучше своих врагов? Тем, что он сам определил правду? Тогда каждый сильнейший ее определяет, и определили вот эти, за столом. Все теперь решают, кто к делу революции ближе, кто коммунистичнее, а это все равно, что, определять, чья тень на стене реальнее. Происходящее логически вытекает из чапаевского прошлого.  Разве довод о безудержности его героических преступлений может оправдать? Не правый суд над неправым делом, вот итог их совместной деятельности, итог Советской власти.

     Поборов желание широко развести руками, сказал:

     -Никогда не говорил против Советской власти.

     Фадеев выставил ладонь: сядьте.

     -Подсудимый Абрамов, признаете себя виновным в предъявленных обвинениях?

     Абрамов встал медленно – весь достоинство. На лице вежливая почтительность к судье и вместе с тем горечь унижения.

     -Нет. Борюсь за Советскую власть с первых дней Октябрьской революции, пришел добровольно в Красную Армию. Воевал на Северном и Южном фронтах, а теперь на Восточном меня почему-то сочли контрреволюционером. Не знаю, чем я мог препятствовать политической работе в дивизии…

     -Подсудимый Блехерт, признаете вы себя виновным?

     Блехерт, оставив хромую ногу, исподлобья затравленно оглядел зал. Во взгляде безмерная усталость обреченного человека, казалось, весь его вид говорил: скорее бы все это кончилось. Ответил вяло, будто уже и сам не верил, что сможет убедить.

     -По четвертому пункту признаю… В том, что пил. Никакой антисоветской пропаганды не вел. В антикоммунистической пропаганде не признаю себя виновным, в убийстве Фурманова – тоже нет.

     Фадеев, кивнув Шолоху, поднял Носова.

     Дороня ощупал пуговицы на френче, не отрывая от пола взгляда. Испуганный, замордованный неразрешимыми противоречиями драматических обстоятельств, в которые поставила его жизнь, он, казалось, готов был упасть на колени, заплакать.

     -Вины за собой не имею.

     -Где вы работали?

     -Организовал военный контроль на станции Ремонтная. Был вызван Фрунзе и Сталиным назначен начальником особого отдела по реквизиции и конфискации… Когда в Евпатории у богачей реквизировал тридцать пудов золота и серебра и доставил куда следует, я не был грабителем. А теперь меня зачислили в грабители… Когда Анисимов прибыл в дивизию… он меня хорошо знал по совместной работе в Екатеринбургской области и спросил, как протекает работа в дивизии, я сказал, что не могу лгать, что политработа идет слабо. Анисимов скоро сам убедился, что политработа идет туго, нет хороших политкомов… Анисимов поручил мне следить за товарищем Чапаевым: не думает ли комдив идти против Советской власти? – Носов глядел на бывшего комдива, и было в его взгляде что-то такое, будто он чему-то ужаснулся. Закончил мысль клятвенно: - Нет, я никогда не слыхал, чтобы Чапаев ругал Советскую власть. Никогда. Он с первых дней революции начал бороться…

     -Говорите о себе.

     -Я кончил.

     Почувствовав острый приступ жалости к товарищу по беде, Чапаев подумал: “Эх, Дороня, Дороня, так кто же ты мне, враг или друг? Может, и смертный час нам вместе придет, а я так и не пойму, кто ты есть?..”

     -Ямковой, признаете вы себя виновным?

     Ямковой заговорил сидя. Опираясь на колени, тяжело отрывался от скамьи.

     -Меня обвиняют, что я, будучи коммунистом, знал о “преступных замыслах” штаба Чапаева и не сообщил куда следует… Я не знаю, кто у нас говорил против Советской власти. Нас в тыловом штабе восемь коммунистов. Никто не мешал нам работать. Мы всегда старались поддержать идеи коммунизма и агитировать за них.

     Тройка за судейским столом посовещалась. Фадеев пристукнул карандашом.

     -Обращаюсь к защите, есть ли у нее какие-нибудь заявления?

     Поднялся Знаменский.

     -В обвинении имеется указание, что расстреляли пленного генерала Ивановского. В Екатеринбурге находится некто Долгополов, который говорит, что он сам расстрелял его. Я полагаю, для разъяснения обстоятельств дела он должен был быть доставлен сюда в качестве свидетеля.

     Оживились обвинители. Голос подал Юлианов.

     -Я возражаю, поскольку Чапаев признал, что расстреливал пленных, мотивируя боевой обстановкой. Для этого не нужно свидетелей.

     Просьбу защиты о вызове свидетеля Долгополова для допроса суд не удовлетворил: убийство генерала Ивановского не выделено в самостоятельное обвинение, а является его частью.

     -Не убийство – ликвидация белого генерала, - уточнил Знаменский.

     Фадеев, не отозвавшись на поправку, продолжал допрос:

     -Чапаев, чем вы лично объясните жалобы на вас политработников?

     -Ничем не объясню. Может быть, за приказы… чтобы все политкомы были всегда впереди своих войск, чтобы они подавали пример храбрости.

     -Значит, жалобы вы объясняете строгим отношением к ним?

     -Да.

     -Вы помните обеды, на которых присутствовал Лебедев? Какие разговоры вели с ним относительно Советской власти?

     Чапаев в мучительном напряжении поморщил лоб, не в силах найти ответ на самый каверзный вопрос, который все время повторялся в различных формах. Опять про разговоры! Лучше бы и не было у него языка… Ответил уже озлобленно:

     -Я первый поднимал знамя на Урале и считаю себя с 1917 года революционером…

     -Дайте прямой ответ на вопрос.

     -Говорю, как революционер, стоящий перед революционным судом… С Лебедевым я совершенно не говорил о Советской власти. Это может подтвердить Абрамов, он присутствовал за обедом. Я взял оружие в руки за рабочий класс, за угнетенных, жертвовал кровью ради Советской власти…

     -Может быть, помните поездку к Фрунзе 10 января?

     -Хорошо помню.

     -Что это были за тучи, о которых вы говорили?

     И опять наморщился лоб Чапаева в непосильном напряжении. “Тучи… какие там еще тучи? Ну, говорил про тучи беляков…”

     -Разговор был оперативного характера, чтобы вместе разбить белы части. Надвигался на нас противник в большом количестве, двадцать пять тысяч. А у меня в дивизии было всего три с половиной…

     Допрос перенял Шолох.

     -Почему на одном митинге вы не дали говорить комиссару?

     -Это было на совещании…

     -Почему вы не ответили на его вопрос: “Признаете ли вы Советскую власть?”

     Чапаев горестно усмехнулся, с острой досадой поскреб подбородок, хотел сказать, что, мол, это и дураку понятно: раз воюю за Советскую власть, значит, на деле, а не на словах признаю. Однако унял себя, ответил сдержанно:

     -Я ему сказал, что если бы не признавал Советской власти, то не служил бы в Красной Армии.

     -Да, я сам формировал дивизию! – изумленно вскинув брови, ответил подсудимый.

     -Не говорили ли вы, что жиды засели в тылу и пишут приказы?

     Чапаев конфузливо понурился. Ответил упавшим голосом, чувствуя себя совершенно беззащитным:

     -Когда мне на митинге был задан вопрос, почему с нами нет евреев, я сказал, что они не способны служить в коннице.

     -В каких отношениях вы были с Фурмановым?

     Лицо бывшего комдива на миг посветлело, но тут же скорбно склонил голову:

     -В самых лучших.

     -В какой вы партии?

     -Коммунист.

     -В какой организации вы первоначально зарегистрировались?

     -Меня зачислил товарищ Фурманов.

     -Вы сейчас же внесли членский взнос или после?

     -Нет, после.

     Шолох откинулся на спинку кресла.

     -Кто поднес вам золотое оружие? – спросил Фадеев.

     -Эскадрон.

     Поднял руку Павка, поблагодарил за предоставленное слово.

     -Что вас побудило вступить в партию коммунистов?

     Чапаев какое-то время разглядывал Павку тем отрешенным взглядом, когда взор больше обращен внутрь себя.

     -Я признал, что коммунистический строй основан на самом твердом фундаменте, и записался в партию.

     -Почему же вы ругали раньше коммунистов?

     -Если я поругался с коммунистом Ивановым или Петровым, то это не значит, что я ругал партию, - опять закипая обидой и злостью, ответил подсудимый.

     Слово перехватила защита.

     -Какие были у вас отношения с Пискаревым? – спросил Резник.

     -Когда он был назначен в дивизию и приехал в часть, то напился пьяным. Я не донес на него. А он ложно донес, что я пил с комиссаром Партизанской бригады.

     -Производили ли вам экзамен политической грамотности? – спросил защитник Кучерена.

     -Нет.

     -Много ли вы прочитали книг?

     -У меня не было времени читать.

     -Пытался кто-нибудь из партизанских комиссаров просветить вас в политическом отношении?

     -Нет, так как и им некогда было этим заниматься.

     -Говорили ли вам комиссары, что вы сумбурный и способны на все?

     -Нет.

     -Как вы объясните, что вас полтора года терпели в армии?

     -Не знаю… С восемнадцатого года я считался контрреволюционером, но получал ордена, награды и пришел со своей дивизией в Уральск.

     -Поздравляли ли вас с этим политкомы?

     Чапаев слабо улыбнулся, ответил не без самодовольства:

     -Приезжал член Реввоенсовета и поздравлял. Об этом был даже приказ.

     -Вы давно женаты?

     -Еще до службы…

     -Какое количество войск было у вас в начале?

     -Три с половиной тысячи.

     -Как вы объясните неудачу под хутором Веселым?

     -Стратегическими условиями, - подавленно, однако с достоинством ответил подсудимый. – Я получил 25 января приказ занять хутор Мечетский… Я занял его, продвинулся дальше, но соседние части не поддержали меня, и я потерпел неудачу.

     -Что вас заставило войти в Уральск днем раньше, чем было приказано?

     Чапаев самолюбиво усмехнулся:

     -Куй железо, пока горячо, Если бы я не вошел в Уральск, противник мог бы сгруппироваться и нанести поражение.

     -Называли ли вы евреев жидами?

     И опять выражение конфузливой беспомощности отразилось на лице Чапаева.

     -Я так называл не только евреев, но и русских.

     Смех в зале обидел и смутил Василия. Потирая занывшую руку, поймал на себе напряженный взгляд Знаменского. Не понравился смех и Фадееву. Сердито выстукивая карандашом, он спросил:

     -Почему, когда явился Фурманов, вы говорили, что не признаете, и не принимали его?

     -Ничего подобного не было, - поспешно, почти с негодованием отверг подсудимый. – И в приеме не отказывал, и не говорил, что его не признаю.

     -Почему вы мешали работать… Не давали работать политическому комиссару?

     -Ничего подобного, наоборот…

     -Имеет ли защита вопрос?

     Знаменский утвердительно кивнув, встал.

     -Скажите, подсудимый, в каких отношениях вы были с Фурмановым? – спросил он.

     -Когда прибыл Фурманов, я сразу сказал начальнику штаба Абрамову, что это один из лучших комиссаров, который попал в нашу часть. Фурманов сказал, что он приехал не контролировать меня, а совместно работать. Никаким доносам, сказал он, верить не буду.

     Фадеев, хмуро окидывая гудевший зал, спросил:

     -Скажите, у вас в вашей части принимали таких… которые не хотели подчиняться?

     -Я принимал дезертиров.

     Павка все смотрел и смотрел на Чапаева, словно прикидывая, с какой стороны к нему вернее всего подступиться, как расценить его поведение. Раскалывается? Не похоже. До сих пор он ни на мгновение не почувствовал себя виноватым. Отчего это? Если он убил Фурманова, – то должно же хоть что-то дрогнуть в его косматой душе. Значит, выходит, настолько черствый, толстокожий, что раскаяние ему не ведомо? Может, привычка к запаху крови? Смерть человеческая стала настолько привычной, что не вызывает никаких эмоций. А надо, надо, чтобы этот человек, с сердцем, обросшим щетиной, вдруг сам ужаснулся содеянного. Вот тогда бы суд оправдал свое назначение – показательный.

     Уткнувшись белыми кулачками в стол, Павка наклонился в сторону подсудимого, спросил:

     -Как вы относитесь к Жлобе?

     Чапаев с усилием потер пятерней лоб, как бы стараясь этим жестом привести все в порядок в затуманенной голове.

     -Да как отношусь… Воюет Жлоба. За Советскую власть воюет. И не желаю ему вот такого тяжкого, какое переживаю сейчас сам…

     -Как оцениваете его способности военачальника? Почему третировали? Почему отстранили от командования бригадой?

     -Командир должен требовать подчинения… иначе какой он командир. Жлоба не всегда подчинялся. Вместо этого сколачивал возле себя недовольных. Надо воевать с Колчаком, а они со мною воюют… Вот и сами посудите, как было все это сносить. Другой раз света белого не хотелось видеть. Обида душила… Я доносов на Жлобу не писал. Антисоветчиком его не оскорблял. Дай бог ему беззаветно воевать за Советскую власть и дальше, как настоящему революционеру.

     -А теперь ответьте на такой вопрос… - Павка сделал бесконечную паузу. – Как вышло, что Фурманов из штаба уехал без должной охраны? И почему поиски его были у вас такими неактивными, почему вы сами не назначили немедленно следственную комиссию?

     Теперь уже Чапаев бесконечно долго молчал, низко опустив голову.

     -Подсудимый, я у вас спрашиваю?

     И вдруг Чапаев круто повернулся к Носову. Тот, вскину голову, подался на лавке: он понял, что хотел сказать ему Чапаев. Да, если бы он, Носов, выполнил приказ комдива – возможно, тяжкого этого суда и не было бы.

     Зал и судьи замерли. Чапаев почувствовал это. Отвернувшись от Носова,  медленно обвел каким-то невидящим взглядом судей, все так же слепо глянул в зал и тихо сказал в пустое пространство перед собою, словно обращаясь не к тем, кто его допрашивал, а к кому-то другому:

     -Башку с меня за это снять мало. Я, я должен был сам…

     -Так вы что… признаете себя виновным? – с какой-то неприличной поспешностью, отчего по залу прокатился гул возмущения, спросил Юлианов.

     Павка едва не выругался вслух: “Болван! Ох, какой болван, все мне испортил. Теперь клещами из Чапаева не вытащишь признание после вопроса в лоб…”

     А Чапаев до болезненности в лице крепко зажмурился, оскалив сжатые зубы, затем медленно опустил голову, ссутулился, словно был уже больше не в силах нести невиданную тяжесть своего трагического недоумения, сказал все так же тихо:

     -Эх, граждане судьи, неужели непонятно вам… кто-то рубил, стрелял моего военкома, а метил в меня. А вы вот сейчас дорубываете. Давайте уж поскорее, что ли… - Василий обречено махнул рукой, хотел, было сесть: подкашивались ноги, но устоял.

     -Вы оскорбляете суд! – возмущенно воскликнул Юлианов, стремительно, как пику, выбрасывая палец в сторону подсудимого.

     Чапаев часто-часто мигал скорбными глазами, горестно кривился, уже смутно различая суть вопросов. Начал отвечать невпопад, путано, не замечая, насколько обеспокоил своих защитников.

     Да, было видно, что этот человек, наконец, сломлен, что он почти в прострации, бредет как слепой к тому пределу, за который уже нет для него никакой надежды.

     “А как же он выдержит речи обвинителей?” – с болью думал Знаменский, угрюмо наблюдая за торжествующим Юлианом.

     Павка не торжествовал. Не таким он ожидал нравственной победы над подсудимым. Судя по реакции зала, Чапаев произвел впечатление, что он искренне скорбит по гибели военкома Фурманова.

     Гул нарастал. Фадеев, поднявшись, громко предупредил:

     -Кто не может спокойно сидеть, прошу оставить зал.

 

     После перерыва первым Фадеев поднял Блехерта.

     -Подсудимый Блехерт, вы лично признавали Совет подходящей формой правления или же полагали, что лучше пропорциональное представительство?

     Блехерт уязвлено поморщился, ответил в глубоком отчуждении:

     -Если бы не признавал, не оставался в Москве, а был бы в армии Колчака.

     -Какой партии принадлежите?

     -Беспартийный.

     -Чем занимались родители?

     -Отчим генерал.

     -Считали ли Чапаева хорошим стратегом?

     -Да, я считаю, - с подчеркнутой уважительностью ответил подсудимый.

     -И сейчас считаете?

     -Да.

     Дальше задержались на Абрамове. Допрос его начал Шолох.

     -В каком чине вы были в царской армии?

     -Штабс-капитан.

     -Чем занимались до поступления на службу?

     -Народный учитель, - замедленно ответил Абрамов, как бы невольно припоминая те годы, когда он сам задавал вопросы в классе.

     -В Красную Армию пошли добровольцем или мобилизованы?

     -Доброволец, с первых дней революции, - без особой аффектации, но и не без гордости ответил подсудимый.

     -Ваш чин мобилизован. Каким образом вы могли поступить добровольцем?

     Абрамов предупредительно наклонился, мол, понимаю, всю резонность этого вопроса.

     -Я два раза ранен, один раз контужен, принадлежу к 4-й категории.

     -Чем занимались родители?

     -Крестьяне.

     -Как велик земельный надел?

     -Двенадцать десятин.

     -Ваша партийность?

     -Сочувствующий.

     -Зарегистрированы?

     -В начале восемнадцатого я зарегистрировался при местных партийных работниках.

     -Что заставило вас вступить в армию?

     -Я считаю, что мои интересы тесно связаны с Советской Россией.

     Впервые подал голос третий член суда, Лешка Толстов.

     -Почему конфисковали газету?

     -В газете было сказано о взятии 1-й бригадой Уральска, между тем брали и другие части. Все оперативные сводки должны исходить из штаба дивизии. Среди войска, среди бойцов недовольство, когда замалчивают об их заслугах.

     -В каких частях до поступления в дивизию служили? – спросил Павка.

     -Был командиром полка, был помнаштаба 3-й дивизии, работал в штабе 10-й армии, был в распоряжении командарма.

     Председатель огласил показания отсутствующих свидетелей.

     Павка всей кожей ощутил гнетущую тишину зала. Да, не в пользу обвинения эти показания, жидковато получается. И это хорошо понимает защита. Не выдержав взгляда защитника, Павка внес предложение:

     -Я бы просил допросить в качестве свидетеля начальника политотдела Восточного фронта…

     Фадеев кивком поблагодарил – помощь кстати.

     -Защита против этого ничего не имеет? – спросил он.

     -Против допроса свидетелей защита вообще не возражает, - со значением ответил Резник.

     Суд постановляет допрос допустить.

     -Прежде всего, допросим Жукова. Свидетель Жуков!

     Жукова вытолкнули из-за кулис. Крутил овчинную шапку, озираясь и неловко переставляя ноги в грязных сапогах. Обросший, без пояса, в мятом, расхристанном френче.

     У Чапаева зашлось сердце, – что делает неволя с человеком… Исподволь оглядел свои сапоги: нет, еще утром оттирал их полой шинели. “Эх, Жуков, Жуков, разудалый глава моих ординарцев, что же ты сейчас тут скажешь?”

     -Свидетель Жуков, в родственных отношениях с подсудимым не находитесь?

     Жуков кинул быстрый взгляд на Чапаева и ответил не своим голосом, вмиг перехваченным хрипотцой:

     -Нет.

     -Кто вы, крестьянин, рабочий?

     -Казак.

     -Что вы знаете по делу? Давали лошадей и сколько?

     -Сначала готовил несколько. Но военком отказался. Одну взял себе.

     -Ординарец поехал?

     -Нет. Военком приказал ему остаться со своими мореными лошадьми.

     -Хороший человек Фурманов?

     -Хороший.

     -Кто его убил?

     -Не знаю.

     -Политическая работа в штабе велась? – спросил защитник Кучерена.

     -Велась.

     -Кто занимался политработой?

     -Все штабные.

     -Во время работы ругали Советскую власть?

     -Нет, я ничего не могу сказать.

     -Эсеровские лозунги слышали там?

     -Нет.

     -Замечали, что штабная компания была тесная?

     -Нет.

     -Замечали, что там какие-то тайны ведутся?

     -Все открыто было.

     -Слышали, что Чапаев призывал красноармейцев к восстанию против Советской власти?

     -Нет, не слышал.

     -Больше вопросов не имею.

     -Поднялся Юлианов. Встал против свидетеля, заглядывая ему в глаза.

     -Вы знаете, что такое политическая работа?

     -Нет.

     -Почему вы ответили, что политработа велась?

     Жуков пожал плечами, вытер руками вспотевшее лицо, было видно, что он почувствовал себя загнанным в угол. И совсем уже охватило его смятение, когда обвинитель вдруг заявил накаленным от гнева голосом:

     -Как видите, свидетель совершенно откровенно покрывает преступников, дело которых мы слушаем. Я предлагаю посадить его вместе с ними на скамью подсудимых!

     Жуков, озирая смятенно людей в зале, бросил вопрошающий взгляд в сторону подсудимых, дескать, вы что-нибудь понимаете? Пот заливал ему глаза, и он время от времени тер их огромными, задубелыми кулаками.

     Чапаев поначалу слушал Жукова оцепенело, выставив в его сторону ухо, как это делают глухие: не на болтает ли этот забубенный казачишка какой-либо бузы, не потрафит ли чем обвинителям? И по мере того, как тот своими односложными ответами приводил в заметное раздражение обвинителей, расковывался, мягчел глазами, совестливо укорял себя: “Это ж надо, плохо так подумать о славном казаке, боялся, иудой повернется. Да нет, какой он иуда. Добрый. Честный мужик, дай бог ему здоровья…”

     А теперь, после гневных слов обвинителя, Чапаев изумленно распахнул глаза: вот это повернул, на всем скаку повернул, того и гляди, смахнет голову малому. Да как же так можно?

     Наблюдая за смятением Жукова, Василий чувствовал, как что-то осунулось в нем самом, будто камень с вершины горы тронулся, сначала потихоньку, а потом покатился, увлекая за собой другие камни. И это уже похоже на обвал. Нет, надо взять себя в руки, надо остановить обвал, под которым может быть погребенной всякая надежда на более или менее благополучный исход, не может быть, чтобы тут возымели верх только те, у которых такая злая воля. Вон председатель Екатеринбургисполкома Знаменский. Как-никак большой человек. И уж куда какой коммунист; сам вызвался в защитники.

     Храбрый был Василий Иванович, когда крошил беляков, а как самому пришла очередь умирать, испугался. Не страх это был за сохранность собственной жизни, а удивление самозванного бога, обнаружившего свои иллюзии.

     Изумило заявление обвинителя и защиту. Резник развел руками:

     -Просто не могу сообразить, что сказать по этому поводу. Свидетель может не только лгать, свидетель может ошибаться, может многое забыть… Я не представляю себе, чтобы высший суд Республики мог вдруг посадить человека на скамью подсудимых без обвинительного акта, без всяких данных к этому.

     Сторону защиты взял Павка. Выходка Юлианова его взбесила: “Вот болван! Неужели он не понимает, что показательный революционный суд и тени не должен иметь этакой скорой расправы”. Сказал назидательно:

     -Если представляется обвинение в яркой и определенной форме, если человек был объединен единой волей, эта воля должна была реализоваться. Тогда он может называться сообщником и соучастником. Но этого не было.

     Суд постановил в ходатайстве обвинения отказать. Фадеев вызвал свидетеля Балашова, начполитотдела Восточного фронта.

     -Что вы знаете по поводу Фурманова?

     -Я его знаю как старого партийного работника. Он был откомандирован в дивизию Чапаева, когда здесь потребовались политработники. На него можно было положиться. Мы старались послать человека, который, во всяком случае, не создал бы обостренных отношений, сумел бы вести политработу.

     Слово попросил Резник.

     -Какую вы должность занимали?

     -Начальник политотдела Восточного фронта.

     -Вы получали все донесения из штаба Чапаева о политработе?

     -Никаких докладов не было.

     -Доклад о политработе дивизии должен доходить до вас?

     -Должны быть сведения о политработе разных мелких единиц.

     -Но ведь эти доклады имеются в деле. Почему они не проходили через политотдел Восточного фронта?

     -Они проходили через 9-ю армию. Политотдел армии в случае необходимости может представить в политотделе фронта.

     -Так что вам не известно, в каком состоянии находилась политработа в дивизии Чапаева, хорошо она велась или нет?

     -Известно было, что там недостаток политических работников.

     -А те, которые были, соответствовали своему назначению?

     -Этого, кажется, не было… Потому Фурманов и был послан… наладить политическую работу.

     -Вам известно, что Фурманов об особом отделе при дивизии Чапаева отзывался вполне отрицательно?

     -Неизвестно.

     -Не знаете, в каких отношениях думал себя держать Фурманов с Чапаевым? – опередил Юлианов Резника.

     -Он в своей работе решил пойти на ряд уступок по отношению к Чапаеву.

     -Он так и выразился, что необходимы уступки?

     -Да, он сказал, если будет обострение… Что он, во всяком случае, пойдет на уступки.

     Свидетелем опять завладел Резник.

     -Вы располагали сведениями о том, что у Чапаева нормально проходит политработа, или были сведения, что комдив чинит препятствия?

     -Было впечатление, что он не препятствует политработе.

     -А разве вы не могли послать от Восточного фронта людей, чтобы узнать, что там делается? – спросил Кучерена.

     -Фурманов был послан.

     После перерыва слово взял Резник.

     -Суду предстоит выслушать заявления подсудимых, прения сторон, последнее слово подсудимых. Мы долго уже работаем. Все чувствуем значительную усталость, подсудимые с 12 часов дня ничего не ели. Не в интересах защиты, а исключительно в интересах правосудия я, от имени защиты прошу перенести судебное заседание на завтрашний день к 5 часам вечера. Нам предстоит выполнить очень тяжелый долг.

     -Поддерживаю требование защиты, - заявил Павка.

     -Я думаю, судебный процесс в достаточной мере освещен, - возразил Юлианов. – Переносить на завтра, потерять еще один вечер… Я считаю нецелесообразным.

     Однако суд удовлетворил ходатайство защиты.

 

     На второй день заседание началось, как и было намечено, в 5 часов пополудни. Намного поприбавилось людей: забили проходы, стояли у стен. С напряжением ждали самого главного – прения сторон. Кто осилит: обвинение или защита?

     Вчерашний ход Павки – вызов из зала начальника политотдела Восточного фронта в качестве свидетеля – не дал обвинению желаемого. Напротив, показания Балашова оказались кстати защите. Резник поставил в своем блокноте восклицательный знак. А Знаменский решил по примеру Павки тоже выкликнуть из зала свидетеля. Вчера в фойе мелькнуло знакомое лицо военкома, инженера-путейца Клименко, сослуживца по 10-й. Что-то не видать его нынче… Пришел ли? Да. Здесь! У стенки стоит.

     На обращение Фадеева, имеет ли обвинение или защита дополнить чем-либо судебный материал, Знаменский с готовностью отозвался:

     -В зале находится военком 10-й армии товарищ Клименко. Он может подтвердить факт затребования Чапаевым политических работников из Реввоенсовета 10-й армии.

     Фадеев, обменявшись озабоченным взглядом с Шолохом, шевельнул плечами, сказал нехотя:

     -Хорошо, пусть свидетель даст показания.

     Работая локтями, Клименко выбрался на сцену. Голенастый, сухой, несколько растерянный неожиданным приглашением.

     -Что вы можете сказать по поводу затребования бывшим комдивом политработников?

     -Я получил распоряжение от Реввоенсовет 10-й армии принять в ведение железную дорогу от станции Балашов. На этой линии встретил Чапаева с дивизией. Оказал ему содействие в передвижении. Чапаев просил сообщить в политотдел, чтоб ему дали политработников. Я не слыхал, чтобы он говорил против Советской власти. Наоборот, Чапаев все время боролся за Советскую власть…

     -Когда все это было?

     -Прошлой осенью.

     Председателя заменил Шолох.

     -Давно знакомы с Чапаевым?

     -С 1917 года, когда он организовал верблюжью кавалерию.

     -Чапаев, почему вы не находили возможным обратиться непосредственно к заведующему политотдела 10-й армии Ефремову, а обращались к постороннему лицу?

     -Я просил Ефремова, просил комиссаров, обращался в штаб 10-й армии, чтоб мне дали военкомов… Особенно таких… владели бы конем.

     Фадеев нервически поморщился:

     -Не устраивайте нам тут спектакль, подсудимый Чапаев. – Повернул крайне раздосадованное лицо в сторону Клименко: - Что вы еще можете сказать?

     Клименко заметно успокоился, овладел голосом:

     -Я видел дивизию, я чувствовал, красноармейцы горой за Чапаева.

     -Можете идти на свое место.

     Фадеев, все так же нервически морщась, написал записку Шолоху. Тот прочел, согласно кивнул. Фадеев встал, расправил плечи, мрачно-торжественный, преисполненный чувства высокого долга, многозначительно прокашлялся и объявил:

     -Суд считает следствие законченным. Переходим к прениям. Слово предоставляется председателю обвинения товарищу Юлианову.

     Василий дернул, контужено головой, полез пальцем за ворот френча: колол ворот, будто насыпалась за него сенная труха. Нестерпимо захотелось курить; хотя бы раз-два затянуться – унять с новой силой, задрожавшее нутро. Не знал, куда положить занемевшие руки. Обхватить бы рукоятку шашки, уткнуть ножны в пол и опереться всем отяжелевшим телом, как это бывало с ним в минуты смертельной усталости. Нет шашки, не на что опереться. А может, опора вон там, в защитниках? Уставился с вожделенной надеждой на защитников, даже брови скривил как-то умоляюще, боялся упустить что-то важное в их поведении. Не только сознанием, всем существом понял: закончились нудные допросы, скажут сейчас вслух то, что пока таили.

     Юлианов долго молчал, подчеркивая всю важность нового этапа в судебном процессе. Картинно вельможный, недоступный, он всем своим видом являл суровую непреклонность. Наконец произнес:

     -Товарищи судьи! – И снова какое-то время упивался значительностью своего молчания. – Великая Российская революция создала не только гигантов человеческой мысли, она создала и героев на поле брани: Думенко, Буденного, Жлобу и так далее. Если бы я не был историческим материалистом-коммунистом, я сказал бы, что красная конница – это дело рук Жлобы и Буденного. Но как исторический материалист и коммунист, я скажу, что трудовое крестьянство создало красную конницу, которая, в свою очередь, выдвинула Жлобу и Буденного. И среди этих героев есть имя нашего подсудимого Чапаева. Кто сомневается, что конница Чапаева не хороша, кто сможет… Все скажут, что дивизия Чапаева храбра, и может ли командир такого соединения не быть героем? Имея героическую дивизию, начальник всегда является героем. Но, товарищи судьи! Герой герою рознь. Настоящий командир воплощает в себе всю героическую удаль и отвагу подчиненных, является образцом революционного военачальника. Но есть герои – история их знает много, которые – их выдвигают массы – не удерживаются на высоте и падают вниз. Назову для примера Бонапарта. Французская революция выдвинула Бонапарта, а когда наступила реакция, этот Бонапарт превратился в Наполеона, то есть в героя реакции. Я говорю о великом герое Бонапарте, но у нас есть более мелкие, и теперь они уже не герои, а пленники судьбы… Посмотрим на нашего подсудимого Чапаева. С одной стороны, он много сделал, стоя во главе дивизии, но посмотрим на него как на  личность, и тут нам многое покажется странным: мы увидим какую-то двойственность его. Дивизия, как и раньше не знает преград. Его дивизия – дитя классовой борьбы, и командир этой конницы является непосредственным символом революции. Кто не знает, что Красная Армия является авангардом рабочего класса, что красная конница является авангардом революционного крестьянства, кто не знает, что армией и конницей руководит Российская коммунистическая партия? Может ли быть сомнение, что наш герой не коммунист? Нет, товарищи судьи, он не коммунист, и только в декабре 1919 года записался в партию. Чем объяснить это? Почему так поздно и какие условия заставили его записаться в партию? Если он не считал себя коммунистом до декабря, почему теперь счел нужным записаться в партию? Раньше, чем ответить на этот вопрос, я хочу указать на некоторые штрихи. Подсудимый Чапаев ругает Советскую власть, но продолжает бороться и наступать от имени этой власти. Чапаев ругает коммунистов, нападает на отдельные личности и на партию и в то же время защищает идеалы Коммунистической партии. Чем объяснить эту двойственность, я говорил – ругает, нападает, и в этом я глубоко убежден. Мне не нужны живые свидетели, ибо политкомы дали показания, собственноручно написанные, и если они написали что-либо, то отвечают за свои слова. Товарищи, в Чапаеве находятся два Чапаева. Один – это бравый командир, а в этом отношении он герой своей героической дивизии. Но есть другой Чапаев, как persona individuala, как личность, и эта личность представляется уже не героем революции, а пасынком – самым худшим отбросом революции. В момент, когда в нем берет верх первый Чапаев, чувствуется, что это герой. Но задевают его личность, и тут появляется второй Чапаев. Когда на его место назначен другой, Чапаев нервничает, он оскорблен и ругает уже всех и вся. Не только ругает, но и угрожает. Не только угрожает, но и наступает на тех, кого раньше защищал...

     Сначала речи Юлианов еще больше навлекал помрачение на Василия. Он то вскидывал голову, мучительно силясь вникнуть в смыл его обвинений, то тяжело ронял ее, словно отказываясь понимать убийственную напраслину. Но постепенно напористость обвинителя привело его в чувство. Чапаев вдруг ощутил перед собой откровенного врага, который хочет, во что бы то ни стало его погубить. Надо все-таки как-то защищаться, а если уж суждено и погибнуть, то пусть поглядят на него, какой он есть, пусть услышат последнее слово. Да, да, еще дадут последнее слово, к тому же и защита свое скажет. Разве его беспощадность, бессовестность не искупает все? Разве он удерживался в терроре и зверствах? Тогда почему? Почему?

     А Юлианов уже, казалось, готов был выйти из-за стола, чтобы предстать перед судьями, перед злом, как ему представлялось, во всем великолепии, во всей силе непоколебимого хозяина этого сложного положения вещей.

     -Как видите, сначала мелкая критика, затем более крупная и, наконец, угрозы – вот чем кончилось падение второго Чапаева. Он не подчиняется декретам, входит в конфликт с особым отделом, освобождает арестованных трибуналом. Недопущение политработников – это лишь косвенный признак неподчинения Советской власти. Назревало другое. Почему был ранен Захаров? Потому что знал истинную картину настроения, которое царило в штабе. И, наконец, злодейское убийство военкома Фурманова. Вы заметили, товарищ судья, как вел себя подсудимый Чапаев, когда у него вдруг… вдруг на мгновение заговорила совесть? Ведь у него, по существу, прозвучало невольное признание, что он виновен в гибели этого беззаветного коммуниста.

     Чапаев чуть приподнялся, снова сел и только уже после этого вздыбился раненым медведем. Потрясенный, он дико озирался, будто вопрошал: “Неужели вы верите в то, что он говорит?”

     Павка в эту минуту яростно ненавидел Юлианова. “Жалкий демагог. Неужели он не понимает, как дешево выглядит его заявление о признании Чапаева?”

     Мазнув размашисто тыльной стороной левой руки по глазам, из которых вдруг покатились слезы, Чапаев не сел, а как-то тяжко осунулся и не шелохнулся больше до самого конца речи Юлианова.

     А тот, изо всех сил старался не потерять прежнего напора, перешел к характеристике Блехерта.

     -Присмотримся к Блехерту; в первый раз он говорил, что не потерпит того, что он против диктатуры пролетариата, что России нужно правительство, пропорционально представлявшее все партии. Вот вам идеология, которую подготовляет Блехерт для бандитски настроенного штаба. Мы видим здесь заговор, ибо, с одной стороны, налицо настроение бандитов, с другой – желание оформить настроение идеологически. Они идут дальше. Кроме идеологии, они уже выставляют свои силы, когда в присутствии Колпакова кто-то говорит: “Мы Советской власти не боимся, у нас танки”. Это уже не заговор, а измена в штабе. Было все приготовлено для измены.

     -Товарищи судьи, мне необходимо коснуться роли каждого подсудимого в деле измены. Но, прежде всего я отвечу, почему Чапаев вступил в Коммунистическую партию. Он пересолил, ругая Советскую власть, и чувствует, что за ним следят, вот почему он решает вступить в партию. Заявление он подал в декабре, но первый членский взнос сделал только в феврале. Товарищи судьи, вы знаете, что при поступлении в партию надо сейчас же внести деньги. Прошло целых три месяца с момента вступления его в партию до внесения членских взносов. Он сделал это лишь тогда, когда узнал, что комиссия ведет следствие. Это характерный факт.

     Теперь посмотрим на нравственный облик Чапаева. Он, безусловно, диктатор, не железный, конечно, а такой, которому кажется, что он диктатор. Вы посмотрите его резолюцию на газете “Красная Лава”: “Приказываю доставлять мне на просмотр, иначе арестую”. И это он пишет не какой-нибудь обывательской организации, а партийному комитету. Что он груб, это видно из слов: “Встать!”, “Молчать!” Товарищи судьи, во время боя говорит первый Чапаев, в мирной обстановке – второй Чапаев. В конце концов, остается второй Чапаев.

     “Опять вернулся к двум Чапаевым. Повторяется, толчет воду в ступе”, - почти с отчаянием отмечал для себя Павка, невольно выверяя свою речь: хватит ли у него самого необходимой логики и безусловности в доказательствах?

     Люди в зале откровеннее выражали свое неприятие обвинительной речи Юлианова. Чапаев это чувствовал, осторожно, будто боялся разуверится в самых потаенных надеждах, поглядывая на защитников. Речь Юливанова, казалась ему, длиться уже целую вечность. Но обвинитель прокашлялся, помолчал, кинул мрачный взгляд в сторону подсудимых. “Сейчас потребует мой смерти”, - подумал Василий, еще не в силах представить себе, что это, в конце концов, все-таки прозвучит.

     -Товарищи судьи, Советская власть принимает высшую меру наказания к стрелочникам – простым красноармейцам; неужели красные генералы, которые виноваты по многим пунктам, должны нести меньшее наказание? Ведь нашего приговора ждет обыкновенный труженик, измученный незаконными конфискациями и разгулом партизанщины, вашего приговора ждет партия коммунистов, Красная Армия, которая хочет знать мнение РВТ о партизанщине, сиречь бандитизме. Я уверен в вашем приговоре, товарищи судьи.

     Чуть поклонившись в сторону судей, Юлианов сел с видом человека, который исполнил высокий долг до конца, хотя это стоило ему огромной затраты душевных сил. Устало расслабившись, он вытер лоб белоснежным платком и замер в той покойной позе, когда человек уверен: потрудился на славу.

     Когда Чапаев услышал, что слово предоставляется общественному обвинителю Павке, то испытал что-то похожее на озноб. Уж от этого человека, знал что ожидать: арестовывал он и допрашивал.

     -Товарищи судьи, для меня совершающаяся в России революция сама по себе достаточна; те грандиозные события, которые ныне совершаются, не нашли выражения ни в одном из наших поэтических произведений. Я подкреплю доводы моего обвинения простыми соображениями представителя Советской власти. Товарищи судьи, какое значение имеет настоящий процесс, когда класс, ставший у власти, строит новые государственные формы, когда отбивается от наседающих на него со всех сторон врагов, когда в невероятных мучениях, изголодавшийся, обнищавший, он пытается создать в своей среде дисциплину, создать порядок, дабы на этих организационных основах, которых не знало старое буржуазное общество, создать новый коммунистический строй. Здесь защита в своем возражении пыталась, разбив каждое доказательство, шаг за шагом доказать нам, что нет фактических данных, подтверждающих преступление лиц, посаженных на скамью подсудимых. Но, товарищи, я хотел бы обратить внимание не на эти отдельные факты, не на эти отдельные частные стороны дела, не на отдельные, взятые из общего положения, доказательства, я хотел бы обратить внимание на  значение того развала, который имелся у Чапаева. Если мы начнем разбирать отдельные факты, то, может быть, они и будут опровергнуты, но когда мы зададим себе вопрос о том, было ли все то, что было в штабе Чапаева, преступлением, есть ли во всем том, что совершал Чапаев в штабе, элемент, безусловно, вредный для Советской власти, мы придем к определенному выводу – да, был. Здесь защита апеллировала к совести. Я хотел, товарищи судьи, обратить внимание, что в эпоху диктатуры пролетариата, в эпоху, когда все старые ценности объявляют низложенными, апелляция к совести ничего собой не представляет. Здесь представители класса, осуществляющего свою диктатуру, представители класса, захватившего власть в свои руки, удерживающего эту власть с оружием в руках, удерживающего эту диктатуру путем тяжелой борьбы на фронте, путем борьбы Красной Армии. Представитель этого класса здесь не будет обращать внимание на отдельные какие-нибудь преступления, а обратит внимание на все значение той действительности, которая имела место в штабе Чапаева. Процесс Чапаева – один из первых процессов, в котором органам пролетарской диктатуры предстоит сказать свое веское авторитетное слово. Здесь хотели внушить мысль о том, что были стихийный силы, с которыми трудно бороться; преступления были и будут одинаковы во все времена революции. Можно, конечно, ругать Советскую власть, здесь старались это представить в виде несоблюдения парламентской формы дискуссии, но дело не в этом. Если мы перечтем страницу за страницей, одно показание за другим, мы устанавливаем: перед нами не враг красных войск, перед нами находится не противник, защитник каких-то противоположных классов, которого мы стараемся в процессе гражданской войны уничтожить, нет, перед нами – командир Красной Армии, член Российской коммунистической партии. Что сам собой такой факт значит? Это значит, что в эпоху тяжелой гражданской войны он вел себя не как подобает вести красному командиру, командиру-революционеру. Он вел себя как бандит. Класс, ставший у власти, взявший власть в свои испытанные грубые руки, класс, который требовал от всех, кто идет с ним, кто борется на его стороне, соблюдения величайшего порядка, соблюдения строжайшей дисциплины, этот класс посадил сидящих здесь людей на скамью подсудимых потому, что они не выполнили лежащего на них долга. Как должен вести себя представитель Советской власти, каких правил революционного поведения должны придерживаться эти представители? Прежде всего, с уважением относиться к Советской власти, строго соблюдать нормы революционного поведения, стараться удержать более темные, непросвещенные, забитые массы от всего того, что может бросить тень на ее репутацию. И кому как не красному командиру, красному генералу Чапаеву, нужно было знать о том, что Советская власть строжайше карает за бандитизма, Советская власть строго карает всякую партизанщину, всякую распущенность, в особенности в рядах Красной революционной армии. Здесь нам пытались доказать, что у Чапаева своеобразная крестьянская душа, что он иначе понимает и подходит к Советской власти. Но разве могут “особые душевные качества” помешать пониманию элементарных революционных истин? Нет, ссылки на своеобразность его натуры не выдерживает критики. Здесь нам защита рассказывает о том, что такое партизанщина, что такое партизанское действие. Мы великолепно различаем партизанские действия от партизанщины. Если войсковая часть выйдет в тыл противника, будет разрушать все средства связи, сообщений – это называется партизанскими действиями. Но когда штаб не соблюдает твердой революционной дисциплины, когда штаб шельмует Советскую власть, когда штаб делает вызов Советской власти, когда штаб говорит – наплевать мне на Советскую власть, на комиссаров, на коммунистов, когда политические работники в штабе не чувствуют себя в достаточной безопасности, - это будет партизанщина. Здесь говорили о том, что и вся Красная Армия выросла из партизанщины; совершенно верно. Но теперь Красная Армия превратилась в регулярную армию. Командиры, которые были раньше партизанами, теперь представляют собой настоящих дисциплинированных командиров, назову хотя бы два имения – Буденного и Жлобу. Тех, кто был партизаном в первые периоды гражданской войны, мы не собираемся посадить на скамью подсудимых. Не в том суть вопроса, что Красная Армия создалась из партизанских отрядов, а в том, что в Красной Армии есть части, позорящие революцию, что есть красные командиры, позорящие имя командира. Мы должны исходить из того, что если есть такие начальники, совершающие преступления, мы их должны посадить на скамью подсудимых. Защитник говорит, здесь нет живых людей-свидетелей. Совершенно верно. Но ведь и без них знаем все то, что было сделано руками людей, сидящих на скамье подсудимых. Теперь, когда враг висит над нами, когда на фронте грохочут пушки, когда решаются наши судьбы, мы должны сказать ясно и определенно, что суровое наказание ждет тех начальников, которые забудут о своем долге. Когда начальник передает оперативный план – это измена, когда командир не соблюдает дисциплину – это тоже измена, тоже предательство, по существу, никакой разницы нет. Предательство, измена, совершенные нашим бывшим командиром дивизии, должны быть наказаны. Этого требует от Ревтрибунала борющийся пролетариат, этого требует момент, этого требует суровая обстановка борьбы. Защитник здесь говорил о том, что мы как будто бы прикрываем фиговым листком те предложения, которые мы делаем Революционному трибуналу, что мы не расшифровываем слово “высшая мера наказания”.

     Что ж, назовем требования защиты настоящим именем. Единственно правильной, целесообразной мерой наказания за преступление, совершенное у кровавой черты, должна быть высшая мера наказания – расстрел. Пусть каждый военачальник, каждый командир действительно знает, что у пролетариата тяжелая рука.

     Чапаев все крепче и крепче прижимал судорожно вздрагивающий кулак к груди. Стучит, стучит сердце. Мчится безумно конница. Куда она мчится? Уходит? Покинула? Как же так! “Рас-стрел. Рас-стрел. Рас-стре-е-л!? За что!? Когда я проявлял милосердие!?”  Он захотел по большой и малой нужде. Думал ли он переметнуться к белым? Ну, может быть, думал. Но не переметнулся же пока! А эти вот, за столом, не переметнулись бы, повернись фортуна задом? Да еще быстрее бы. Черт его знает, чего он хотел по пьяни. Иногда казалось так, иногда эдак… Все это так сложно… За что?

     Вот и Знаменский вроде бы спрашивал: “За что?” Встал на этот раз порывисто, будто в последнюю, решительную схватку кидался. “Кто же теперь глотки резать будет?”

     -Слово предоставляется защитнику, товарищу Знаменскому! – объявил Фадеев.

     Знаменский на мгновение закрыл глаза, одолевая головокружение. Кивнув в сторону Павки, сказал с откровенным сарказмом:

     -Вот уж образец удивительной логики! В армии наблюдается разложение, рост партизанщины и махновщины. Это верно, но, разрубая узел и снося голову, надо соблюдать предварительные условия, чтобы эти удары имели правильное направление. Без этого условия карательные меры революционного трибунала содержательного значения иметь не могут. Вот почему защите приходится настаивать на том, чтобы обвинение исходило не только из условных положений, но и приводило бы данные, указывающие на причастность к преступлению, или на причастность к вредным социальным явлениям. Вот почему рассуждения обвинителя о совести точно так же ведется в неправильной плоскости. Следует говорить не об отречении от совести, а о внутреннем убеждении революционного суда. Было бы желательно, если бы здесь руководствовались требованиями не только революционной совести, но и логикой и целесообразностью. Обвинение Чапаева и его штаба в действиях, направленных против Советской власти, не было подкреплено вескими доказательствами. Обвинитель настаивает на своем обвинении, подкрепляя его главным образом силою внутреннего убеждения и внешним словесным выражением. Вот почему ему от круга физических данных невольно пришлось перейти в круг политических рассуждений и замкнуться в кругу социально-классового содержания настоящего процесса. Несомненно, что рассмотрение и этого обстоятельства должно иметь место. Каково классовое содержание этого процесса? Нет сомнения, что действия трибунала направлены в сторону торжества рабоче-крестьянского дела и пролетарской революции. И если уж нет возможности фактическими данными, подбором доказательств установить обвинительные пункты, если действительное содержание процесса остается на совести судей Революционного трибунала, то ему надо, прежде всего, решить: должны ли для торжества рабоче-крестьянского дела слететь головы Чапаева, бывшего начальника дивизии, и его штаба? И только разрешив этот вопрос, можно подходить к решению других вопросов – какую меру взыскания применить к ним за пьянство, недисциплинированность, партизанщину и так далее. Вот это я и просил бы, товарищи судьи, иметь в виду. Вы должны, вы обязаны иметь это в виду.

     Знаменский уважительно, с достоинством слегка поклонился судьям и медленно сел.

      Когда поднялся Фадеев, Чапаев подумал: “Никак настала пора последнего слова”. И опять застучало сердце; едва прикрыл глаза, как в ушах отозвался топот многотысячной конницы. Скачут, скачут, храпят запаленные кони. Да нет же, это сердце колотится, да, колотится сердце перед последним словом. И хотя ждал, когда, наконец, дадут ему высказаться, вдруг обнаружил, что не готов, не те надо было высказать слова, которые почти заучил наизусть. Не те? А почему не те? Только вот воспримут ли их судьи чистой совестью, открытой душой? Встали перед глазами семьи расстрелянных по его приказу заложников: нежные барышни, воспитанные, насмерть перепуганные дети, величественные даже в казематах старухи. Ведь давил же гадов, рука не дрогнула! “Эх, если бы судьи еще хоть чуть-чуть повременили…”

     Фадеев уперся недобрым взглядом в Чапаева, словно бы еще что-то прикидывая в уме, и после долгого молчания, наконец, сказал, что прения сторон закончены и подсудимому Чапаеву предоставляется слово.

     -Имеете что сказать?

     Еще бы! Он, Чапаев, имеет столько сказать, что, пожалуй, и за сутки не выскажешь. Но дай бог, чтобы хватило сил и на пять минут. Колотится где-то уже у самого горла сердце.

     Чапаев поднялся тяжко, даже ноги как-то поначалу широко расставил, будто поднимал неслыханную тяжесть. Обвел судей невидящим взглядом, а на защитниках все-таки вроде бы прозрел: подбадривают всяк по-своему, сочувствуют.

     И Чапаев сказал, сам, удивляясь тому, что услышал собственный, хотя как будто совсем не свой голос:

     -Я томился семьдесят два дня в заключении, прежде чем предстать перед судом Революционного трибунала. Семьдесят два дня я просидел в тюрьме на родном Урале, где я ждал того, чтобы мне было, наконец, предъявлено какое-нибудь обвинение. Я в тюрьме получил копию обвинительного акта. Обвиняюсь в том, что я контрреволюционер. Но этот контрреволюционер проливал чужую кровь за русский народ, за то, чтобы он имел землю и волю. В 1920 году я стал контрреволюционером. Когда мои войска сражались с противником, развевая красное знамя, взяли Уральск, я не был контрреволюционером. Чапаев ругал Советскую власть, ругал Троцкого. В 1918 году говорил, что он перейдет на сторону белых, но в 1919 году он получил орден Красного Знамени и золотые часы в боевую заслугу. Не только в 1918, 1919 годах Чапаев сражался с противником, он сражался с врагом все время. Чапаев сражался за революцию с первых дней ее, и все-таки Чапаеву бросают такое тяжкое обвинение. Чапаев был всегда первым в рядах красных войск, Чапаев не раз формировал боевые части, не однажды формировал боевые единицы для того, чтобы разбить зарвавшегося врага. И теперь Чапаев является контрреволюционером. Когда ребенок плачет, ему дают соску, но ведь Чапаев не ребенок, он соски не просил, а, между тем, за все время своей боевой деятельности он получает награды. Чапаев наград не просит, его выдвигает революция. Мои войска все время боролись за революцию, все время они высоко держали и развевали красное знамя, мои войска все время непрерывно занимали города и села. Затем меня еще обвиняют в убийстве военкома. Ко мне пришел Кравченко, и что-то шепотом сообщил. Может, он постеснялся громко у меня просить чистую смену белья. Нужно сказать, что мне, как старому революционеру, борющемуся за Советскую власть, было очень больно слышать обвинение в контрреволюции, было больно такое обвинение читать, когда сидел там за решетками, было мне больно смотреть из-за решеток, как мои кони моих всадников уносят на фронт. Я плакал, когда это видел, но я утешал себя, что пролетариат вернет мне честное имя, а армии – солдата, что я снова стану сам законом, буду казнить и миловать. Больше ничего не могу сказать.

     “Как, речь моя уже закончилась? – недоуменно спрашивал себя Чапаев. – Ничего не могу сказать? Неправда! Могу. Я не сказал еще чего-то самого главного! Слышите, судьи, я еще хочу говорить!..”

     Но Фадеев уже обратился к Блехерту:

     -Подсудимый Блехерт, что имеете сказать?

     Нервически поморщившись, Блехерт слабо махнул рукою, всем своим видом выражая полнейшую обреченность. Но все-таки поднялся, болезненный, словно бы усохший за долгие часы судебного процесса, тихо сказал:

     -Из предъявленных мне обвинений видно, что меня считают явным и открытым агентом Колчака, контрреволюционером. С первых же дней Октябрьской революции, когда расформировали царскую армию, я поступил на службу в Московский Совет народного хозяйства. Когда мобилизовали командный состав как специалистов, меня назначили в дивизию Чапаева. Я знал, что русский народ так же, как комиссары и командиры, относится с недоверием к бывшим золотопогонникам. И вот когда  я прибыл в дивизию, мне сказали, что я контрреволюционер. Ни один комиссар, ни один политком ко мне не подошел, чтобы узнать мои политические убеждения. Теперь, когда я присутствую перед Высшим Военным Трибуналом Республики, вы мне бросаете такое обвинение, тем более резкое, что никто ведь моих политических убеждений не знает.

     Плохое отношение ко мне Жлобы я понимаю таким образом. Первый раз, когда я встретился со Жлобой, он подошел ко мне и начал рассказывать о своих победах. Я имел неосторожность указать на его боевые ошибки. Указать на то, что, если он не будет оставлять резервов, противник будет бить его. Это сбылось потом… Я Жлобу не обвиняю. Он простой рабочий, с военным делом незнаком, он не знал военно-стратегического положения, но, как человек честолюбивый, был озлоблен против меня. Мы никаких дурных намерений не имели, душой чисты…

     Погружаясь в забытье, чем-то похожее на то состояние, которое он не один раз испытывал в госпитале, когда жизнь, казалось, совсем угасала в нем, Василий плохо воспринимал речь Блехерта, даже не заметил, когда он закончил ее. Прошли мимо сознания и слова Кравченко, Ямкового, Колпакова. “Никак тиф наваливается, - вдруг пришла догадка, почему-то принося облегчение. – Ну и пусть, лучше уж тиф, чем пуля от своих, только бы уморил побыстрее…”

     Фадеев предоставил слово Абрамову.

     “Эх, Абрамов, Абрамов, думал ли, гадал ли ты, что так вот путь наш закончится. Ну скажи, скажи им, кто есть мы такие. Ты же умеешь, растолкуй, как следует… Только, брат, ни черта они не поймут, не хотят понимать, вот беда-то, беда какая…” Когда Абрамов заговорил, Чапаев мучительно вглядывался в лицо своего, как теперь он себе очень точно представил, самого верного товарища. Было в этой позе Василия что-то пронзительно нетерпеливое. Кадык его, резко выступавший на натянутой шее, судорожно вздрагивал. Абрамов почувствовал обостренный интерес Чапаева к совей речи, и это обожгло его нестерпимой жалостью к бывшему комдиву. Невольно подумалось: “Мы с Блехертом хоть офицеры, а этот…”

     -Подсудимый Абрамов! – раздраженно повторил Фадеев. – У вас есть что сказать?

     Абрамов тяжко вздохнул, сказал, сохраняя и в эту драматическую минуту удивительную независимость:

     -Да, конечно, имею. Меня обвиняют как контрреволюционера и человека, который имел влияние на какую-то шайку бандитов. Указываю, что я интеллигент и бывший офицер. Да, я бывший офицер. Я народный учитель, сын крестьянина и добровольно пошел в ряды Красной Армии, когда вся интеллигенция и все офицерство говорили, что Советская власть не удержится и что я буду повешен на первом же сучке. Но я был сыном народа и пошел в ряды народной армии. Я был счастлив, что судьба дала возможность мне сражаться плечом к плечу с таким удивительным человеком, воистину народным самородком, как Василий Иванович Чапаев. По-моему, он сделал столько для революции, для разгрома ее врагов, что имя его в народе надолго останется легендой.

     -Нельзя ли без ваших более чем сомнительных пророчеств! – перебил Фадеев.

     Абрамов будто и не расслышал реплики председателя суда, продолжая с тем же независимым видом, хотя и отдал себя во власть горчайшего недоумения. Оно светилось в его глазах, чувствовалось в скорбной складке рта, в голосе:

     -В чем же дело? Когда были так скоропостижно переосмыслены несомненные ценности? Почему Чапаева теперь судят, чуть ли не как сподвижника Колчака? И это после того, когда именно он со своей дивизией забил осиновый кол в самое сердце уральской контрреволюции, поверг бело-казачью столицу – Уральск. Теперь о себе. Я начальник штаба, вместе с бойцами ходил в бой, не щадя жизни. Я пожертвовал семейной жизнью, был два раза ранен, так что не мог сидеть в седле. Говорят, что я укрывал контрреволюционеров. Я честный работник и говорю только правду. Мне не страшна смерть, мне страшно бесчестие. Раньше меня награждали, благодарили, а теперь я лишен имени солдата. В Камышине контрреволюционеры разорили мою семью, забрали все мои документы, чтобы легче найти меня. Если бы меня судили колчаковцы, я бы сказал: “Да, судите меня”. Но меня судит Советская власть, и я думаю, что правда не умрет и что революционный суд оставит мне жизнь и вернет мне честное имя солдата революции. И не только мне, а и моим товарищам. И особенно это относится к Василию Ивановичу Чапаеву.

     Абрамов умолк. А Чапаев все в той же болезненно-напряженной позе смотрел на него, вытянув шею так, что вздулись вены.

     -У вас все? – спросил Фадеев. И не дожидаясь ответа, как-то очень поспешно, как бы торопясь закончить до смерти надоевшее дело, объявил: - Суд удаляется на совещание.

 

     Когда удалился суд на совещание, была уже полночь. До половины четвертого томились подсудимые, дожидаясь приговора. Не расходились и приглашенные; в их гомоне слышалась тревога, неуверенность. Можно было понять, что многих давит постыдное чувство, что они, пожалуй, сами заслуживают скамьи подсудимых. Впрочем, надо подождать, может, все обернется еще и не так страшно.

     Но обернулось страшно. Фадеев перед зачтением приговора бесконечно долго молчал, будто и сам сомневался. Однако голос его прозвучал с той же мрачной торжественностью, с какой он начал судебный процесс…

     …Суд постановил:

     Комдива Василия Ивановича Чапаева, начальника штаба, бывшего офицера Абрамова Михаила Никифоровича, начальника оперативного отдела, бывшего офицера Блехерта Ивана Францевича, начальника разведки Колпакова Марка Григорьевича и начальника снабжения Кравченко Сергея Антоновича лишить полученных ими от Советской власти наград, в том числе ордена Красного Знамени, почетного звания красных командиров, и применить к ним высшую меру наказания – расстрелять; комендантов штаба Ямкового Ивана Митрофановича и Носова Дорофея Герасимовича подвергнуть принудительным работам с лишением свободы – Ямкового десять лет, а Носова на двадцать лет.

 

     За час до расстрела в камеру к Чапаеву, неведомо как, проник священник. Может, это был болезненный бред многодневной бессонницы, или через, чур, реальный сон; Василий Иванович попа не звал. 

     -Я хочу напутствовать вас, сказать последнее слово. Вас казнят не по ошибке или злому умыслу, вас казнят по справедливости. Не за правду, волю и народное счастье бились вы, Чапаев, а за себя самого, за свое ощущение командира и победителя. И в этой бойне, не было для вас ни каких ограничений. Вы так же мерзки, как одержимые манией потрошители человеческих тел, как ваши оппоненты с противоположной стороны. Кто-то должен был вам это сказать!  

Глава 5

Туманность Андромеды

 

     В тусклом свете, отражавшемся от потолка, шкалы приборов казались галереей портретов. Круглые были лукавы, поперечно овальные расплывались в наглом самодовольстве, квадратные застыли в тупой уверенности. Мерцавшие внутри них сияние, голубые, оранжевые огоньки подчеркивали величие.

     В центре выгнутого пульта выделялся широкий и багряный циферблат. Перед ним в неудобной позе склонилась девушка. Она забыла про стоявшее рядом кресло и приблизила голову к стеклу. Красный отблеск сделал старше и суровее юное лицо, очертил резкие тени вокруг выступавших полноватых губ, заострил чуть вздернутый нос. Широкие нахмуренные брови стали глубоко черными, придав глазам мрачное, обреченное выражение.

     Тонкое пение счетчиков прервалось негромким металлическим шорохом. Девушка вздрогнула, выпрямилась и заломила тонкие руки, выгибая уставшую спину.

     Позади проплыла тень двери, возникла крупная фигура человека с отрывистыми и точными движениями. Вспыхнул золотистый свет, и густые темно-рыжие волосы девушки словно заискрились. Ее глаза тоже загорелись, с тревогой и любовью обратившись к вошедшему.

     -Неужели вы не заснули?

     -Плохой пример? – не улыбаясь, но весело спросил вошедший. В его голосе проскальзывали высокие металлические ноты, будто склепывающие речь.

     -Все другие спят, - несмело произнесла девушка, - и… ничего не знают, - добавила она вполголоса.

     -Не бойтесь говорить. Товарищи спят, и сейчас нас только двое бодрствующих в космосе, и до Земли пятьдесят биллионов километров – всего полтора парсека.

     -И топлива только на один разгон! – Ужас и восторг звучали в возгласе девушки.

     Двумя стремительными шагами начальник тридцать седьмой звездной экспедиции Эрг Ноор достиг экрана с багряным циферблатом.

     -Пятый круг!

     -Да, вошли в пятый. И… ничего. Девушка бросила красноречивый взгляд.

     -Видите, спать нельзя. Надо продумать все варианты, все возможности. К концу пятого круга должно быть решение.

     -Но это еще сто десять часов… Может быть, уменьшить радиус круга? Вдруг у них авария передатчика?

     -Не целесообразно и требует большого расхода топлива, не возможного при теперешнем его дефиците.

     -Понимаю… Но не могли они уклониться?

     -Так сильно уклониться он не мог. Не мог не отправиться в рассчитанное и назначенное время. Если бы случилось невероятное и вышли бы из строя оба передатчика, то звездолет, без сомнения, стал бы пересекать круг диаметрально, и мы услышали бы его на планетарном приеме. Ошибиться нельзя – вот она, условная планета!

     Эрг Ноор указал на зеркальный экран в глубоких нишах со всех четырех сторон поста управления. В глубочайшей черноте горели бесчисленные звезды. На левом переднем экране быстро пролетел маленький серый диск, едва освещенный своим светилом, очень удаленным отсюда, от края системы Б-7336-С+87-А.

     -Наши бомбовые маяки работают отчетливо, хотя мы сбросили их четыре года назад. – Эрг Ноор указал на четкую полосу света вдоль длинного стекла в левой стене. – “Альграб” должен быть здесь уже три месяца тому назад. Это значит, - Ноор поколебался, как бы не решаясь произнести приговор, - “Альграб” погиб!

     -А если не погиб, а поврежден метеоритом и не может развивать скорость?.. – возразила собеседница.

     -Не может развивать скорость! – повторил Эрг Ноор. - Да разве это не то же самое, если между кораблем и целью встанут тысячелетия пути? Только хуже – смерть придет не сразу, пройдут годы обреченной безнадежности. Может быть, они позовут – тогда узнаем… лет через шесть… на Земле.

     Четыре утра. Обычно астронавты встречались как минимум три раза в столовой. Кроме того, за время полета многие осваивали новые науки, используя руководителями друг друга, так что общение протекало интенсивно. Случались романы, на которые смотрели всегда по-разному. Время от времени возобновлялся клуб докладов в библиотеке на любые темы. Играли в теннис команда на команду, устраивали заплывы, пикники в отсеке модулирующем живую природу.

     Распорядок на звездолете предусматривал гибкий режим. Само длительное пребывание ограниченного числа людей в замкнутом пространстве предполагает психологическую совместимость. Хотя компьютер обслуживал абсолютно все потребности звездолета и экипажа режим дежурств сохранился. Это делалось для поддержания дисциплины и слаженности экипажа. Требовался постоянный рабочий контакт так, чтобы общая жизнь централизовалась вокруг некоей службы. В то же время, по общему согласию, продолжительность дежурства, очередность устанавливались, менялись в зависимости от настроения коллектива. Практиковавшееся на торговых и транспортных судах погружение в анабиоз на период полета, на научных не применялось. Самоорганизация научного работника позволяла не замечать оторванности от человеческого сообщества, да и времени жалко. При желании всякий член экипажа мог уйти в сон на любое время.

     В экспедиции отправлялись за опытом, и чтобы подучится. Присвоение научных степеней и иерархических чиновничьих званий происходило по набирании соответствующего экспедиционного стажа. Кроме того, за период полета удавалось освоить определенное количество информации, поработать над избранным направлением теории и при этом получать походное содержание.

     Низа Крит, юный астронавигатор, впервые попавшая в звездную экспедицию, затихла, не дыша, наблюдая за ушедшим в себя Ноором. Какой он спокойный, полный энергии и ума, любимый человек!.. Любимый давно уже, все пять лет. Нет смысла скрывать от него… И он знает, Низа чувствует это…

     -Я нашла в библиотеке одну древнюю книгу некоего Ивана Ефремова, русско-советского писателя-фантаста. Роман очень напомнил нашу настоящую жизнь. Словно он описывал реальность. И я, вдруг, подумала, а чего мы, люди будущего добились? Мы могущественны, как боги относительно прошлого, мы ничего не делаем своими руками. Компьютеры уже много веков достигли способности общаться с нами телепатически. Нет необходимости получать информацию через пять чувств, она сразу проектируется в сознание в нервных импульсах беспроволочным способом и так же снимается что, кстати, открыло широчайшие возможности тотальной слежки со стороны спецслужб. Мы совершенствуем до бесконечности науки, а здоровье наше существенно не улучшается. Все новые и новые болезни, вирусы, неврозы изобретает природа. Печально, что вот так можно предсказать будущее, и оно совершается, точно мы не живые люди, а роботы с ранее данной программой. Если бы наши предки знали, что, превзойдя по части технических успехов их самые смелые мечты, мы совершенно не оправдаем надежд на моральное совершенство. По части подлости, тщеславия, зависти мы перекрыли все прежние цивилизации вместе взятые. В конце концов, хотим мы того же что и первобытный человек: любви, материального процветания, и так же ненасытны. Сколько не дай, все мало. Наши компьютеры делаю более совершенные компьютеры, а те еще более совершенные. И вроде бы людям уже не нужно заботится об этой самой материальной стороне, но все равно они состязаются. Иначе – потеря смысла.

     Бледное лицо, с резкими чертами застыло в каменной неподвижности, высокий лоб, упрямо наклоненный, казалось, бросал вызов силам стихийной судьбы, угрожавшим живому мирку, забравшемуся в запретные глубины пространства.

     -Милая Низа, объективно говоря, ваше настроение депрессивно. Вы же понимаете, что взгляд на вещи зависит от настроения. Опровергать нужно не доводы, а расположение духа.

     -А одиночество? Не ужели вы, Эрг, не ощущаете его? Может быть, отправляясь на десятилетия в экспедиции, мы пытаемся убежать от него. Не ужели вы не замечаете, чтобы мы не делали, оно всегда с нами?

     Эрг со вниманием качнул головой и сделал запрос в библиотеку на две книги, с указанием отсканировать в мозг краткую информацию.

     -Я знаю, Низа, о какой книге вы говорите. Математики уже давно открыли многомерность мира. Новейшие теории заставляют нас видеть мир как множество независимых друг от друга реальностей. Ведь время это состояние психики или вообще состояние. Миры (реальности) живут друг в друге, друг независимо от друга, причем всегда. То есть, нет вчера, сегодня, завтра, есть сейчас! Сейчас происходят все времена и события. И люди древности живут, и самые дальние наши потомки. Вот только понять это физически мы пока не можем. Личное время нашего “Я”, является настоящей проблемой, ограниченность его физической жизни. Ведь на самом деле нет надобности в скорости, превосходящей скорость света, о которой так мечтали фантасты и ученые прошлого. Если разобраться, то скорость света это бесконечно большая скорость в силу замедления времени для тела достигшего ее. Оно (тело) мгновенно оказывается в любой точке пространства; пространство перестает существовать. Другое дело, что остальные системы (люди) не могут существовать тоже вечно. Ну, так то, проблема людей!

     Низа поежилась. Холодом повеяло на нее от научного разговора. Чтобы поддержать его она добавила:

     -Вопреки прогнозу, нам не удалось встретить какой-либо формы жизни на космических просторах. Почему?

     -Может быть по тому, что мы ищем не там и не так. Предки нас настроили, - голос Эрга звучавший подчеркнуто иронично, все же имел оттенок серьезности.

     -Действительно, жизнь в космосе развивалась пока только колонизацией пригодных планет. Вначале, разведчики находили подходящие небесные тела, затем специальные команды, в течение длительного срока, создавали атмосферу, флору, фауну, после чего на новое место устремлялись партии колонистов. Воду обычно брали с соседних планет, перевозя гигантские глыбы льда. 

     -В чреде прорицательниц прошлого есть некая Вангелия, проживавшая в Европе в двадцатом веке. Как и всякая крупная предсказательница, она говорила довольно много чепухи, но удивляла современников поразительным предвидением. Выглядела она самой обыкновенной, простой женщиной. В возрасте двенадцати лет ее унес ураган, и набившийся в глаза песок сделал слепой. Сложные, дорогостоящие операции были тогда мало кому доступны. Интересно, что еще до урагана, едва научившись ходить, она часто играла в слепую, нарочито нащупывая предметы и вещи. Это она сказала, что первый космонавт земли, Гагарин, не погиб, как какое-то время считалось, в результате несчастного случая, а был арестован спецслужбами своего правительства, когда попытался проявить самостоятельность в политических взглядах. Если вы помните, так потом и выяснилось. Гагарин дожил до старости в одной из психиатрических больниц в невменяемом состоянии. Так вот, хорошо ориентируясь во всех трех временах, владея потрясающей информацией, она утверждала, что берет ее от невидимых существ, прилетающих с планеты Вамфим, третьей от Земли в сторону удаления от солнца. По ее словам Земля просто напичкана невидимыми пришельцами, контролирующими все происходящие процессы; человеческая личность после смерти сохраняется, и развивается.

     Низа, послушайте несколько ее высказываний:

     “Что представляет собой человек? Человек суетное существо, которое все исследует, за всем наблюдает, все время что-то ищет и никак не находит – но это я говорю в шутку. Если посмотреть на человека с высоты как на часть огромной Вселенной – человек ничто. Это ничтожная песчинка, затерянная в бесконечности, но зараженная божественной искрой. Поэтому он часто превосходит свои возможности: он непрерывно ищет, рискует, исследует, разгадывает тайны бытия, совершает невероятные открытия. Он уже решительно устремил свой взгляд в небо и не боится бросить ему вызов.

     Запомните! Через 200 лет человек установит контакт с братьями по разуму из других миров. Венгерская аппаратура первой уловит сигнал из Космоса… А правду о Космосе нужно искать в старинных священных книгах. (май 1979г.) А до тех пор человечество переживет множество катаклизмов, бурных событий, изменится сознание людей. Придут тяжкие времена, люди разделятся на группы по вере. В мир вернется самое древнее учение. Меня спрашивают: “Скоро ли придет это время?” – Нет, не скоро. Еще Сирия не пала!

     В трудные времена мы живем. Люди не имеют между собой ничего общего. Матери рождают детей, но не имеют молока, чтобы кормить их. Говорят, это из-за нервов. Но это не так. Просто у детей нет ничего общего с матерями, ничего, кроме того, что они рождены ими. Дети не получают от матери ни молока, ни тепла. Совсем маленьких отдают их в ясли, вечером кладут спать отдельно от себя, дети редко видят улыбку на материнском лице. Матери недовольны, что мужья не достаточно почитают их. А мужья считают, что так принято. Пожилые недовольны тем, что молодые их не уважают. Никто никому не близок. Люди интересуются теперь только деньгами. Они думают, что если у них появятся деньги, все будет в порядке. Не знают, что в один прекрасный день эти деньги станут не нужны…

     Иногда я окружена высшими начальниками, иногда их подчиненными, но все они из Космоса. Когда они говорят, они прикладывают мне к ушам что-то вроде наушников, потому что их голоса приходят издалека и звучат как эхо. Поэтому, мне нужны покой и тишина.

     Иногда я очень нервничаю, а люди думают, что я злая. А я вижу окружение и обруч, который постепенно сжимается вокруг Земли, я переживаю муки всех людей и не могу, да и не смею это объяснить, потому что строгий голос непрестанно предупреждает меня, чтобы я не силилась объяснять, что бы то ни было, так как люди достойны той жизни, какую они имеют. Как я помогу, тем людям, кто приобретает большие деньги и вещи… Будто бы человек стремится уничтожить все светлое и святое, приобретенное ценой таких дорогих жертв…

     …Они прозрачны. Напоминают отражение человека в воде, каким он сам воспринимает свой отраженный образ. Одежды их наподобие кольчуги, блестят, как рыбья чешуя. Кажется, среди них есть женщины. Волосы похожи на водоросли и мягки, как утиный пух; они словно ореолом окружают их головы. Иногда сзади у них виднеется что-то похожее на крылья. Очень часто, когда возвращаюсь домой, я встречаю их в своей комнате и “разговариваю” с ними. Иногда издалека, еще не достигнув ворот, я слышу замедленные протяжные звуки, похожие на мелодию, как будто хор поет псалмы. Они не говорят, с какой целью сюда приходят. Иногда один из них берет меня за руку и отводит на свою землю. Я хожу по их земле, усеянной звездами. Словно топчу их. Те, кто меня водит, передвигаются быстро, скачками. Уходят и возвращаются. На их земле все очень-очень красиво, прекрасная природа, просто невозможно описать… Но не знаю, прочему нигде не видно домов.

     Эти существа или пришельцы, не знаю, как их назвать, очень строги. Там, на их земле, все очень хорошо организовано и все много работают. Эти существа говорят мне, что я – их самая прямая связь с Землей. Они общаются лишь с немногими людьми на нашей планете. Они нас контролируют.

     Они не разрешают мне рассказывать ни о том, что я слышу, ни о том, что я вижу на их земле. Иногда некоторые из них говорят мне:

     -Мы ненадолго пришли и должны сразу возвратиться. А ты не расспрашивай нас, потому что нам запрещено что-либо рассказывать…

     Однажды двое из них поставили две статуи, изображающие, видимо, их прославленных мужей. Я точно знаю место, но не могу сказать, где оно находится. Одна скульптура изображает мужчину, который сидит, задумавшись, подперев голову рукой. (Уж не роденовский ли мыслитель?) Другая изображает стоящего мужчину, держащего в правой руке какое-то орудие, немного похожее на пистолет… (Не Давид ли с пращей?)

     Когда они ставили статуи, одно из существ сказало другом:

     -Не поставить ли их немного в стороне, чтобы люди их не видели?

     А другой ответил:

     -Не бойся, разве ты не видишь, что они слепые?

     Однажды я вошла в дом и села в центре гостиной, находящейся на нижнем этаже, а “они” расположились вокруг меня. Это были пожилые мужчины (скорее старики), одетые в блестящие одежды, которые сияли так сильно, что гостиная была словно освещена солнцем. Посланцы мне сказали: “Встань прямо и слушай, а мы расскажем тебе о будущем. Не бойся ничего, потому что перед твоей дверью стоит – “железный столб”. Они сказали, что еще не пришло время рассказать вам все, чем они со мной делятся. Но могу вам процитировать следующее: “Мир подвергнется многим изменениям. Он будет восходить и опускаться. И равновесие наступит тогда, когда мы начнем разговаривать с людьми!”

     Я с интересом наблюдала за земными космонавтами, которые первыми ступили на Луну. Но не рассказано еще и малой доли того, что они на самом деле видели там…”

     Эрг Ноор умолк. Установилась длительная пауза.

     -Но ведь не через двести лет, названных в пророчестве, ни через тысячу контакт так установлен и не был, - робко заметила Низа.

     -Не был, - хмуро согласился начальник, - но, мне кажется, что мог быть, и установлен, просто мы не в курсе. Ведь что такое контакт с внеземным разумом? Часто его представляют как встречу аборигенов с европейцами, приплывшими на диковинных кораблях. А сравнение, может быть, не правильное. Ведь внеземной разум всегда был и всегда влиял на жизнь землян, и чтобы его заметить не нужно новых, дополнительных явлений существ в скафандрах. Для этого нужно переосмыслить прошлое и настоящие. Контакт это новый уровень существования человечества, на который, могут выйти не все, как не все обезьяны стали людьми. Так вот весьма возможно, некоторая часть подготовленного человечества установила его, совершила качественный скачек не заметный для основной массы. И они параллельно существуют, мы их видим постоянно, но как, приматы, уставившиеся на людей, не можем понять видимое. Представляете, как мы навсегда отстали, жуя вечную жвачку “человечности”?

     Голос командира снова зазвучал весело.

     -Я пойду в кабинет звездных карт. Ваш отдых через… - он взглянул на циферблат, - три часа.

     Нежный взгляд доверчиво золотисто-карих глаз проводил его. Низа уселась в кресло и глубоко задумалась. Над ней чернели отражательные экраны, через которые центральный пост управления совершал обзор бездны, окружавший корабль. Разноцветные огоньки звезд казались иглами света, пронзавшими глаз насквозь.

     Звездолет обогнал планету, и ее тяготение заставляло корабль качаться вдоль изменчивого напряжения гравитационного поля. И недобрые величественные звезды в отражательных экранах совершали дикие скачки. Рисунки созвездий сменялись с не запоминаемой быстротой.

     Планета К2-2Н-88, далекая от своего светила, холодная, безжизненная, была известна как удобное место для рандеву звездолетов… для встречи, которая не состоялась. Пятый круг… И Низа представила себе свой корабль, несущийся с уменьшенной скоростью по чудовищному кругу, радиусом в миллиард километров, беспрерывно обгоняя ползущую, как черепаха планету. Через сто семьдесят часов корабль закончит пятый круг… И что тогда? Могучий ум Эрга Ноора сейчас собрал все силы в поисках наилучшего выхода. Начальник экспедиции и командир корабля ошибаться не может – иначе звездолет первого класса “Тантра” с экипажем из лучших ученых никогда не вернется из бездны пространства! Но Эрг Ноор не ошибается…

     Низа Крит вдруг почувствовала отвратительное, дурнотное состояние, которое означало, что звездолет отклонился от курса на ничтожную долю градуса, допустимую только на уменьшенной скорости, иначе его хрупкого живого груза не осталось бы в живых. Едва рассеялся серый туман в глазах, как дурнота наступила снова, - корабль вернулся на курс. Это неимоверно чувствительные локаторы нащупали в черной бездне впереди метеорит – главную опасность звездолетов.

     “Что же помешало такой чуткой технике управления спасти “Альграб”? – подумала пришедшая в себя Низа. – Он наверняка поврежден встречей с метеоритом. До сих пор каждый десятый звездолет гибнет от метеоритов, несмотря на изобретение, столь чувствительных локаторов, как прибор Волла Хода, и защитные энергетические покрывала, отбрасывающие мелкие частицы”. Гибель “Альграба” поставила их самих в рискованное положение, когда казалось, что все хорошо продумано и предусмотрено. Девушка стала вспоминать все случившееся с момента отлета.

     Тридцать седьмая, в году отлета, звездная экспедиция была направлена на планетную систему близкой звезды в созвездии Змееносца, единственная заселяемая планета которой, Зирда, внезапно замолчала. Запас горючего для двигателей – анамезона, то есть вещества с разрушенными мезонными связями ядер, обладавшего световой скоростью истечения, был взят в обрез не из-за веса анамезона, а вследствие огромного объема контейнеров хранения. Запас рассчитывали пополнить на Зирде или на звездолете второго класса “Альграб” у орбиты намеченной планеты.

     Низа чутким ухом уловила изменившийся тон настройки поля искусственного тяготения. Диски трех приборов справа замигали неровно, включился электронный щуп правого борта. На засветившемся экране появился угловатый блестящий кусок. Он двигался, как снаряд, прямо на “Тантру” и, следовательно, находился далеко. Это был гигантский обломок вещества, какие встречались необычайно редко в космическом пространстве.

     Низа вернулась к своим воспоминаниям. Самым острым из них было мрачное кроваво-красное солнце, выраставшее в поле зрения экранов в последние месяцы четвертого года пути. Четвертого года для всех обитателей звездолета, несшегося со скоростью 5/6 абсолютной единицы – скорости света. На Земле прошло уже около семи лет, называвшихся независимыми.

     Фильтры экранов, щадя человеческие глаза, изменяли цвет и силу лучей любого светила. Оно становилось таким, каким виделось сквозь толстую земную атмосферу с ее озонным и водяным защитным экранами. Неописуемый призрачно фиолетовый свет высокотемпературных светил казался голубым или белел, угрюмые серо-розовые звезды становились веселыми, золотисто-желтыми наподобие нашего Солнца. Здесь горящее победным ярко-алым огнем светило принимало глубокий кровавый тон, в котором земной наблюдатель привык видеть звезды спектрального класса М5. Планета находилась гораздо ближе к своему солнцу, чем наша Земля – к своему. По мере приближения к Зирде ее светило стало огромным алым диском, посылавшим массу тепловых лучей.

     За два месяца до подхода к Зирде “Тантра” начала попытки связаться с внешней станцией планеты. Здесь была только одна станция на небольшом, лишенном атмосферы природном спутнике, находившимся ближе к Зирде, чем Луна к Земле.

     Звездолет продолжал звать и тогда, когда до планеты оставалось тридцать миллионов километров и чудовищная скорость “Тантры” замедлилась до трех тысяч километров в секунду. Дежурила Низа, но и весь экипаж бодрствовал, сидя в ожидании перед экранами в центральном посту управления.

     Низа звала, увеличивая мощность передачи и бросая вперед веерный лучи.

     Наконец они увидели крохотную блестящую точку спутника. Звездолет стал описывать орбиту вокруг планеты, постепенно приближаясь к ней по спирали и уравнивая свою скорость со скоростью спутника. “Тантра” и спутник как бы сцепились невидимым канатом, и звездолет повис над быстро бегающей по своей орбите маленькой планеткой. Электронные стереоскопы корабля теперь прощупывали поверхность спутника. И внезапно перед экипажем предстала картина разрушений. Редкое стечение обстоятельств: метеоритный дождь повредивший летательные средства, станцию на спутнике и разворачивающиеся поселения на планете. За время подхода помощи погибли все спасшиеся под бомбардировкой; истощение жизненных ресурсов, не возможность добраться до складов и цистерн сделали свое дело. Несколько месяцев многочисленные “шмели” шныряли среди развалин и на орбите, разыскивая малейший намек на жизнь. Из нескольких тысяч человек “озеленительной” команды не выжил никто. Выловленные черные ящики и накопители теле-радио информации многое прояснили, осветили агонию нескольких человек продержавшихся еще около года.

     “Тантра” совершила последний путь вокруг Зирды от полюса к полюсу. Кое-где, особенно в средних широтах, появились широкие зоны застывшей лавы, свидетельствующей о разрывах планетарной коры. В других местах висел желтый туман, сквозь который просвечивали рябью гигантские гряды развеваемых бурями красных песков.

     Все стало ясно. Попытка где-то найти запасы анамезона провалилась. “Тантра” принялась медленно раскручивать спираль полета в обратную сторону от планеты. Набрав скорость в семнадцать километров в секунду на ионно-триггерных или планетарных моторах, употреблявшихся для полетов между планетами, звездолет ушел от братской могилы. “Тантра” взяла курс на необитаемую, известную только под условным шифром систему, где были сброшены бомбовые маяки, и где должен был ожидать “Альграб”. Включились основные двигатели. Их сила за пятьдесят два часа  разогнала звездолет до его нормальной скорости в девятьсот миллионов километров в час. До места встречи осталось пятнадцать месяцев пути, или одиннадцать по зависимому времени корабля.

     …Сейчас уже много суток “Тантра” описывает круги вокруг серой планеты, и с каждым часом уменьшается надежда на встречу с “Альграбом”. Подходит что-то грозное… Звездолет шел совершенно спокойно в полнейшей пустоте пространства, огибая свой исполинский круг. Привычно пели приборы, настроенные на определенную мелодию, - малейший непорядок отозвался бы фальшивой нотой. Но тихая мелодия лилась в заданной тональности. Изредка повторялись негромкие удары, похожие на звуки гонга, - это включался вспомогательный планетарный мотор, направлявший курс “Тантры” по кривой. Грозные анамезонные двигатели молчали. Покой долгой ночи царил в сонном звездолете, как будто не было серьезной опасности, нависшей над кораблем и его обитателями. Вот-вот в рупоре приемника зазвучит, долгожданные позывные и два корабля начнут тормозить свой неимоверно быстрый полет, сблизятся на параллельных курсах и, наконец, точно уровняв свои скорости, как бы улягутся рядом. Широкая трубчатая галерея соединит оба корабельных мирка, и “Тантра” вновь обретет свою исполинскую силу.

     В глубине души Низа была спокойна: она верила в своего начальника. Пять лет путешествия не были ни долги, ни томительны. Особенно после того, как пришла к Низе любовь… И рядом с любимым она была счастлива.

     Эрг Ноор остановился на пороге, глядя на задумавшуюся Низу. Ее склоненная голова с копной густых волос походила на пушистый золотой цветок… Задорный мальчишеский профиль, косовато посаженные глаза, часто щурившиеся от сдерживаемого смеха, а сейчас широко раскрытые, пытающие неизвестное с тревогой и мужеством! Девочка сама не отдает себе отчета, какой большой внутренней поддержкой она со своей беззаветной любовью стала для него. Ему, который, не смотря на долгие годы испытаний, закаливших волю и чувства, все же устает быть начальником, готовым в любую минуту принять на себя любую ответственность за людей, корабль, успех экспедиции. Почему-то вспомнился Ефремов: судя по всему, Ваня был охоч до женского пола, и имел успех, уж больно чувственно описывает девушек.     

     Он шагнул в центральный пост.

     -На нашем пути к Земле есть сильное поле тяготения – область скопления темного вещества в Скорпионе, около звезды 6555-ЦР+11-ПКУ, - Ноор указал ближний экран. - Чтобы избежать траты горючего, следует отклониться сюда, к Змее. Вот опасность, смотрите: область 344+2У совсем не исследована. Здесь нет звезд, известно только гравитационное поле – вот его край.

     В тоне Эрга мелькнуло что-то заставившее сердце Низы забиться от нежности. Захотелось прижать к себе эту упрямую голову, гладить темные волосы с преждевременной проседью.

     -Я думаю… - нерешительно начала она, - и сейчас, на грани опасности, преклоняюсь перед могуществом и величием человека, проникнувшего далеко в глубины пространства. Вам здесь многое привычно, а я первый раз в космосе. Подумать только – я участник грандиозного пути через звезды к новым мирам!

     Капитан слабо улыбнулся и потер лоб.

     -Я должен вас разочаровать – вернее, показать истинный масштаб нашего могущества. Вот, - он остановился у лазерной проекции светящейся спирали Галактики. Показал на едва заметную среди окружавшего мрака разлохмаченную краевую ветвь спирали из редких звезд, казавшихся тусклой пылью.

     -Вот пустынная область Галактики, бедная светом и жизнью окраина, где находится наша солнечная система и мы сейчас. Но и эта ветвь, видите, простирается от Лебедя до Киля Корабля и, вдобавок к общей удаленности от центральных зон, содержит затемняющее облако, здесь… Чтобы пройти вдоль этой ветви, нашей “Тантре” понадобится около сорока тысяч земных лет. Черный прогал пустого пространства, отделяющий нашу ветвь от соседней, мы пересекли бы за четыре тысячи лет. Видите, наши полеты в безмерные глубины пространства – это пока еще топтание на крохотном пятнышке диаметром в полсотни световых лет! Первые межзвездные полеты… - задумчиво продолжал Эрг Ноор. – Небольшие корабли, не обладавшие ни  скоростью, ни мощными защитными устройствами.

     Девушка женским чутьем поняла мысли начальника. В его каюте есть стереопортреты в чудесном фиолетово-золотистом цвете. На обоих – она, красавица Веда Конг, историк древнего мира, с прозрачным взглядом голубых, как земное небо, глаз под крылатым взмахом длинных бровей. Загорелая, ослепительно улыбающаяся, поднявшая руки к пепельным волосам. И хохочущая на медной корабельной пушке – памятнике древности. Наедине он смотрит любительские стереофильмы о ней, взятые в поход.

     -Вы знаете, Низа, милый астронавигатор, что около восьмидесяти пяти лет назад была звездная экспедиция, прозванная “Ступенчатой”. Три звездолета, снабжая друг друга горючим, отдалялись все дальше от Земли в направлении созвездия Лиры. Те два, что не несли экипажа исследователей, отдали горючее и возвратились обратно. Так восходили на высочайшие горы спортсмены-альпинисты. Наконец третий, “Парус”…

     -Тот, не вернувшийся!.. – взволнованно шепнула Низа.

     -Да, “Парус” не вернулся. Но он дошел до цели и погиб на обратном пути, успев послать сообщение. Целью была большая планетная система голубой звезды Веги или Альфы Лиры. Сколько человеческих глаз в бесчисленных поколениях любовалось этой яркой синей звездой северного неба! Вега отстоит на восемь парсек, или на тридцать один год пути по земному времени, и люди еще не отдалялись от нашего Солнца на такие расстояния. Как бы там ни было, “Парус” достиг цели… Причина его гибели неизвестна – метеорит или крупная неисправность. Возможно, что он сейчас еще несется в пространстве и герои, которых мы считаем мертвыми, еще живут…

     -Как ужасно!

     -Такова судьба каждого звездолета, который не может идти с субсветовой скоростью. Между ним и родной планетой сразу встают тысячелетия пути.

     -Что сообщил “Парус”? – быстро спросила девушка.

     -Очень немногое. Сообщение прервалось и потом совсем замолкло. Я помню его дословно: “Я Парус, я Парус, иду от Веги двадцать шесть лет… достаточно… буду ждать… четыре планеты Веги… ничего нет прекраснее… какое счастье!”

     -Но они звали на помощь, где-то хотели ждать!

     -Конечно, на помощь, иначе звездолет не стал бы расходовать чудовищную энергию на посылку сообщения. Что же было делать – больше ни слова от “Паруса” не поступило.  

     -Двадцать шесть независимых лет обратного пути. До солнца осталось около пяти лет… Корабль был где-то в нашем районе или еще ближе к Земле.

     -Да. Они открыли какие-то особенные миры. И я давно уже мечтаю повторить путь “Паруса” – с новыми усовершенствованиями это теперь возможно и с одним кораблем. С юности я живу мечтой о Веге – синем солнце с прекрасными планетами! Может быть они встретили, наконец, иную форму ментально развитой жизни?

     -Увидеть такие миры… - прерывающимся голосом произнесла Низа. – Но чтобы вернуться, надо шестьдесят земных или, или сорок зависимых лет… Тогда это… полжизни.

     -Да, большие достижения требуют больших жертв. Но для меня это даже не жертва. Моя жизнь на земле была лишь короткими перерывами звездных путей. Ведь я родился на звездолете!

     -Как это могло случиться? 

     -Я родился на полпути к двойной звезде МН19026+7АЛ. Когда экспедиция вернулась на Землю, мне было уже восемнадцать лет. В подвиги Геркулеса – совершеннолетия – мне засчитали то, что я обучался искусству вести звездолет и стал астронавигатором.

     -Но я все-таки не понимаю…

     -Мою мать? Станете старше – поймете! Как бы там ни было, меня приносили сюда, в такой же пост управления, и я таращил свои полубессмысленные глазенки на экраны, следя за качающимися в них звездами. Мы летели в направлении Теты Волка, где оказалась близкая к Солнцу двойная звезда. Два карлика – синий и оранжевый, скрытые темным облаком. Первым сознательным впечатлением было небо безжизненной планеты, которое я наблюдал из-под стеклянного купола временной станции. На планетах двойных звезд обычно не удается создание колонии из-за неправильности их орбит. Экспедиция совершила высадку и в течение семи месяцев вела горные исследования. Там, насколько помню, оказалось чудовищное богатство платины, осмия, иридия и калифорния. Невероятно тяжелые кубики иридия стали моими игрушками. И это небо первое мое небо, черное, с чистыми огоньками немигающих звезд и двумя солнцами невообразимой красоты – ярко-оранжевым и густо-синим. Помню, что иногда потоки их лучей перекрещивались, и тогда на нашу планету лился такой могучий и веселый зеленый свет, что я кричал и пел от восторга!.. – Эрг Ноор закончил: - Довольно, я увлекся воспоминаниями.

     -Продолжайте, я никогда не слышала ничего интереснее.

     Открылась дверь, вошел возбужденный биолог Ион Тал, он катался на горных лыжах и его волосы были еще влажны после душа. Почти сразу появилась врач Лума Ласви, любительница подводной охоты. Похоже, что ей доставляло удовольствие каждый раз быть съеденной акулами или раздавленной толщей воды. Мозахистка какая-то.  Она громко поделилась впечатлениями от утреннего купания.

 

     В конце последнего круга провели общее собрание. Известие о гибели вспомогательного звездолета каждый принял по-разному. Как и ожидал Эрг Ноор, экспедиция оказалась на высоте положения. Ни слова отчаяния, ни взгляда испуга.

     -Вспомним о погибших товарищах! – сказал начальник, включая экран проектора, на котором появился “Альграб”, снятый перед отлетом “Тантры”.

     Все встали. Медленно сменялись голографии то серьезных, то улыбающихся людей – семи человек экипажа “Альграба”. Эрг Ноор называл каждого по имени, и путешественники отдавали прощальное приветствие погибшему. Таков был обычай астролетчиков. Звездолеты, отправлявшиеся совместно, всегда имели съемку всех людей экспедиции. Исчезнувшие корабли могли долго скитаться в космическом пространстве, и их экипажи еще долго могли оставаться в живых. Это не имело значения – корабль никогда не возвращался. Разыскать его, подать помощь не было никакой реальной возможности. Конструкция машин кораблей достигла уже такого совершенства, что мелкие поломки почти никогда не случались или легко подвергались исправлению. Серьезная авария машин еще ни разу не была ликвидирована в космосе. Иногда корабли успевали, как “Парус”,  подать последнее сообщение. Но большая часть сообщений не достигала цели: точно ориентировать их было невероятно трудно. Передачи Великого Кольца заселения, за тысячелетия разведали точные направления и могли, кроме того, варьировать их, передавая с планеты на планету. Звездолеты обычно находились в неизученных областях, где направление передачи могли быть лишь случайно угаданы. В космосе существуют, кроме всего, нейтральные поля, или нуль-области, в которых все излучения и сообщения тонут, как камни в воде, “черные дыры”.

     После печального обряда и совещания, не занявшего много времени, звездолет включил основные двигатели. Через двое суток они замолчали, и звездолет стал приближаться к родной планете на двадцать один миллиард километров в сутки. До Солнца осталось приблизительно шесть земных (независимых) лет пути. В центральном посту и библиотеке-лаборатории закипела работа: изучался новый курс.

     Надо было пролететь все шесть лет, расходуя топливо только на исправление курса корабля. Следовало вести звездолет, тщательно сберегая ускорение. Всех тревожила неисследованная  область 344+2У между Солнцем и “Тантрой”, обойти которую никак не удавалось: по сторонам ее до Солнца встречались зоны свободных метеоритов, кроме того, при повороте корабль лишался ускорения.

     Великолепный корабль был в полной исправности, скорость полета держалась в заданных пределах. Теперь только время – около четырех зависимых лет полета – лежало между звездолетом и родиной.

 

     Звездолет приблизился к Земле почти на десять тысяч миллиардов километров, а основные моторы включались всего на несколько часов. Подходило к концу дежурство астронавигатора Пела Лина. “Тантра” давно углубилась в неизученный район. Она шла, не раскачиваясь, в абсолютной пустоте. Ни одного, даже далекого, метеорита не обнаруживалось сверхчувствительными приборами Волла Хода. Курс звездолета лежал сейчас немного в сторону от Солнца – примерно на полтора года полета. Экраны переднего обзора чернели поразительной пустотой – казалось, звездолет направлялся в самое сердце тьмы. Только из боковых телескопов по-прежнему вонзались в экраны иглы света бесчисленных звезд.

     Странное тревожное ощущение пробежало по нервам Лина. Все было спокойно, а между тем он не мог оторвать глаз от зловещей тьмы перед носом корабля. Рядом с ним сидела астроном Ингрид Дитра, она зашла пообщаться. Заметив беспокойство на лице коллеги, тоже стала приглядываться и прислушиваться.

     -Не нахожу ничего, - наконец заметила она. – Что тебе показалось?

     -Сам не знаю, тревожит эта необычайная тьма впереди. Мне кажется, что наш корабль идет прямиком в темную туманность.

     -Темное облако должно быть здесь, - подтвердила Ингрид, - но мы только “чиркнем” по его краю. Так и вычислено! Напряжение поля тяготения возрастает равномерно и слабо. На пути через этот район мы обязательно должны приблизиться к какому-то гравитационному центру. Не все ли равно – темному или светящемуся?

     -Все это так, - более спокойно сказал Лин.

     -Тогда о чем ты тревожишься? Мы идем по заданному курсу даже быстрее намеченного. Если ничего не изменится, то мы дойдем до Тритона досрочно.

     Лин почувствовал, как радость загорается в нем при одной мысли о Тритоне, спутнике Нептуна, и станции звездолетов, построенной на нем на внешней окраине солнечной системы. Попасть на Тритон значило вернуться домой…

     Напряжение поля тяготения возросло, и приборы откликнулись изменением мелодии аппарата искусственной гравитации. Пришло усиление гравитации, как и нужно для темного облака.

     Но нарастать оно стало больше чем должно быть по расчетам. А впереди, по-прежнему, тьма!

     -Ничего угрожающего нет. Только откуда здесь такое поле тяготения? Для темного облака оно слишком мощно, а звезды тут нет… - пробормотал Пел Лин.

     Стрелки корабельных часов показывали первый час ночи. В рубке и каюте капитана раздался тревожный сигнал. “Тантра” в опасности! Напряжение поля стало в два раза выше расчетного! Неуклонно увеличивающееся тяготение требовало замедления хода корабля не только из-за возрастания тяжести в корабле, но и потому, что, очевидно, прямо по курсу находилось большое скопление плотной материи. Включились двигатели торможения, сигнал выключился, и стрелки подтвердили успех – скорость снова стала безопасной, придя в норму с возраставшей гравитацией. Но едва ли не сразу последовал новый сигнал, новое торможение. Стало очевидно, что звездолет шел прямо к могучему центру тяготения.

     В уме Эрга Ноора раздались слова персонального, закрытого канала связи бортового компьютера с командиром:

     -Срочное сообщение! В результате не полной, не точной информации на пути, прямо по курсу оказалась звезда спектрального класса Т. В случае затраты топлива на обход препятствия звездолет не сможет достичь Земли в указанное время. Вероятное время прибытия двести-триста лет. Мы уже прошли внешнюю вихревую зону, идет непрерывное и быстрое нарастание гравитации. 

     Осовевший со сна командир быстро приходил в себя. Внешняя вихревая зона это зона контакта гравитационных полей двух звездных систем, в которой возникают возмущения и завихрения!

     Удары двигателей зачастили и перешли в непрерывный гром. Раскачивание “Тантры” ослабело. Четыре высоких цилиндра из нитрата бора, видимые в специальную прорезь пульта управления рубки, светились изнутри. Яркое зеленое пламя билось в них бешеной молнией, струилось и закручивалось четырьмя плотными спиралями. Там, в носовой части корабля, сильное магнитное поле облекало стенки моторных сопел, спасая их от немедленного разрушения. Сквозь зеленую вихревую стенку виднелся направляющий луч – сероватый поток К-частиц. Вдоль серого луча блистала ослепительная фиолетовая молния – истечение анамезона. Весь корпус звездолета откликался почти неслышной, труднопереносимой высокочастотной вибрацией…

     Капитан влетел в рубку и приказал компьютеру дать изображение на центральном экране. Появилась огромная звезда, светившая тусклым красно-коричневым светом. На мгновение все оцепенели, не сводя глаз с огромного диска, возникшего из тьмы прямо перед носом корабля.

     -Железная звезда! – с ужасом воскликнула Дитра.

     Эрг Ноор, придерживался за спинку кресла. Его обычно бледное лицо приняло синеватый оттенок, но глаза загорелись всегдашним острым огнем.

     -Да, это железная звезда, - медленно сказал он, - ужас астролетчиков!

     В рубке собрались все обитатели.

     -Ингрид, что такое железная звезда? – тихо спросил электронный инженер Кэй Бэр.

     -Невидимая звезда спектрального класса Т, погасшая, но еще не остывшая окончательно или не разогревшаяся снова. Она светит длинноволновыми колебаниями тепловой части спектра – черным, для нас инфракрасным светом.

     -Почему же она железная?

     -На всех, какие сейчас изучены, в спектре и составе много железа.

     -Командир, есть новая информация, - снова подключился компьютер. – Планетарная система звезды состоит из двух планет. Вокруг внутренней, по орбите вращается звездолет первого класса. На запрос не отвечает, что указывает возможную необитаемость. На его борту с вероятностью 48% может находиться запас горючего, достаточный чтобы разогнать “Тантру” до предельной скорости и, достигнуть Земли в ранее установленный срок. Есть два решения: остаток горючего тратится на торможение и подход к первой планете, для пополнения запаса горючего, или продолжение полета к Земле. В первом случае есть большие шансы достичь Земли в установленный срок, но при отсутствии запаса анамезона в орбитальном звездолете, “Тантра” никогда не долетит до Земли. Во втором случае звездолет Земли достигнет, но много позже смерти от старости последнего члена экипажа. Капитан, решение должно быть принято не позже часа с этого момента. Если к этому времени не будет ваших указаний, я приму решение самостоятельно.

     Командир сел в кресло и глубоко задумался. Остальные сохраняли тишину, понимая, что в этот момент идет совещание между двумя их руководителями: электронным и психическим. Неслышно ступая лапами, к Ингрид подошла кошка, и вспрыгнул на колени. На заднем плане мельтешил геолог, Ионе Мар, вышагивая взад-вперед от одной стены к другой. Ответственность минуты пронизала маленький человеческий коллектив, многие догадывались о последствиях происходящего. В минуту опасности такими не важными показались их вершины творческого роста, заслуги, осиленные массивы знаний.

     Через пять минут Эрг прервал молчание:

     -Товарищи мои, открою перед вами карты. Нам нужно принять решение большинством голосов и времени у нас на это меньше часа. От этого решения зависит наше будущее.

     Коллектив выслушал сообщение молча, спокойно. Обсуждали не долго, общий тон выступавших выразил общее мнение: стоит рискнуть. Противники не решились спорить. За две минуты до назначенного срока Эрг Ноор приказал бортовому компьютеру продолжить торможение и выходить на орбиту первой планеты. Через несколько часов можно было получить четкое изображение таинственного звездолета.

     Прошло около трех часов, “Тантра” содрогалась от мощных толчков триггерных моторов. Ход корабля замедлялся. Незримые цепи тяготения продолжали, тянутся к кораблю, отражаясь в приборах. Эрг откинулся в кресло и опустил руки на колени. Молчали люди и тихо пели приборы. Другая, не стройная и оттого казавшаяся угрожающей мелодия вплеталась в песнь настройки навигационных приборов. Почти физически ощутимый зов железной звезды, реальная сила ее черной массы, гнался за потерявшим свою мощь кораблем. Щеки Низы Крит горели, сердце учащенно колотилось. Девушке становилось невыносимо это бездейственное ожидание. Замедление корабля понизило его скорость, которая стала меньше скорости убегания, дающей возможность преодолеть тяготение небесного тела и оторваться от него в космическое пространство.

       Прошло еще несколько томительных витков вокруг звезды, несколько суток. Забывшие о сне и пище люди не покидали поста управления. Наружная планета – огромная, холодная, покрытая тысячекилометровой коркой льда, походила на исполинов солнечной системы: Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун.  

     “Тантра” неуклонно приближалась к звезде. Через девятнадцать суток выяснились размеры внутренней планеты – она была больше Земли. Находилась на близком расстоянии от своего железного солнца, планета с бешеной скоростью неслась по своей орбите – ее год был, вряд ли больше двух-трех земных месяцев.

     Наконец “Тантра” уравняла свою орбитальную скорость со скоростью внутренней планеты железной звезды и начала вращаться вокруг нее. Очертания молчаливого звездолета рисуемые сканерами проступали очень четко, но небыли доступны глазу. Расплывчатая, бурая, с отсветом огромной кроваво-коричневой звезд, поверхность планеты – вернее ее аммиачной атмосферы – становилась видимой только в электронном инверторе.

     -Температура поверхности слоев на освещенной стороне триста двадцать градусов Кельвина. Вращение вокруг оси – приближенно двадцать суток. Локаторы дают наличие воды и суши. Толщина атмосферы тысяча семьсот километров. Уточненная масса – сорок три целых две десятых земной, – докладывал компьютер. Он рисовал карту поверхности, хотя никто ею не интересовался. Все ждали появления в пределах досягаемости прожекторов рыбообразного тела.

     Как томительно тянется время! Бесконечные часы маневров, пока в окружающем глубочайшем мраке, в лучах фотонного света не заиграл толстый слой боразно-циркониевого лака, местами истершегося на обшивке. Вероятно, звездолет долго странствовал.

     Что за трагедия там разыгралась, больше ли этот аппарат, чем просто пустая консервная банка? Не исправен ли у них передатчик, или экипажа давно нет в живых?

     Радиус орбиты составлял примерно триста пятьдесят километров. Объекты сблизились на столько, чтобы металлические руки соединили их в жесткую конструкцию. Признаков жизни по-прежнему не наблюдалось, но вдоль борта шли сильно пообтершиеся буквы названия.

     -“Парус”! – первой воскликнула Низа.

     С тем же чувством щемящего трепета их предки находили, в затерявшейся среди океана джунглей хижине, кости великого исследователя, погибшего от тропической лихорадки, или раскапывали древний город. Кажется, что и тебя когда-нибудь, кто-нибудь найдет, а ты просто горстка глины, вообразившая себя богом!

     -Нам нужно выяснить обитаемость и безопасность корабля, а так же его запасы, – решительно стронул с места гнетущее молчание капитан. – Я пошлю туда шагающих роботов, а дальше посмотрим.

     Шлюзы звездолетов имеют общепринятый код, позволяющий в определенных случаях открывать их извне, не членам экипажа. Когда система электропитания оказывается нарушенной, используют выведенные на корпус клеммы, для внешнего подключения. Два человекоподобных робота держащиеся за придвигаемый трап заняли позицию у двери. Поступила команда к ее открытию. Толстая дверь медленно, но послушно отошла. Роботы вошли внутрь, пошел процесс шлюзования. Давление уровнялось, внутренняя дверь подалась. Экраны давали изображение проходимых отсеков. Обычная планировка давно не жилого звездолета. Роботы делали анализ воздуха, радиационной обстановки. Все в норме. В кромешной темноте, рассеиваемой несколькими фонарями, достигли рубки, попытались оживить центральный компьютер. Тот бодро откликнулся. Поприветствовав, он спросил полномочия. Ноор по радио представился, и попросил сделать сообщение о местонахождении экипажа. Компьютер сделал краткий доклад о событиях случившихся семь месяцев спустя после передачи последнего сообщения на Землю.

      За четверть века до этого, при пересечении пояса космического льда на краю системы Веги, “Парус” был поврежден. Пробоину в кормовой части удалось заделать и продолжать путь, но она нарушила точнейшую регулировку защитного поля моторов. После длившейся двадцать лет борьбы двигатели пришлось остановить. Еще пять лет “Парус” летел по инерции, пока не уклонился в сторону по естественной неточности курса. Тогда было послано первое сообщение. Звездолет собирался послать второе сообщение, когда попал в систему железной звезды. Дальше получилось как с “Тантрой”, с той лишь разницей, что корабль без ходовых моторов, раз затормозившись, улететь совсем не мог. За более чем полувековой период ушли из жизни все астронавты, кто раньше, кто позже. Даже фанатичные ученые не могут находиться бесконечно долго в атмосфере психического вакуума, это сильно сокращало продолжительность жизни. Их тела находятся в камерах хранения при минус ноле градусов, полностью сохранившиеся. В других камерах хранятся результаты экспедиции, материалы, съемки. Полный отчет о всех событиях, начиная с момента отлета с Земли можно получить в любое время. Запасы анамезона достаточны, чтобы восполнить его недостаток на “Тантре”.

     Прервав связь с “Парусом”, командир предложил почтить память погибших минутой молчания:

     -Наши сестры и братья спасают нас! Разве не чувствуете вы руку сильного человека Земли! Получив такую помощь, нам было бы стыдно теперь не спастись и не донести до Земли открытия “Паруса” и свои. Пусть великие труды погибших, их полувековая борьба с космосом не пропадут даром.  

     Не откладывая дела в долгий ящик, с согласия компьютера “Паруса”, началась перегрузка контейнеров с горючим. Долго дремавшая в трюме команда роботов слаженно трудилась. Механический посланец принес с “Паруса” фильмы о Веге. Решено было их бегло просмотреть, - слишком велик, оказался интерес к загадочным мирам.

     Фильмы, снятые в восьми парсеках от Солнца пятьдесят четыре года назад осветили прошлое  будто бы новизной. Быстро сменялись короткие сюжеты – вырастало голубое светило, и шли небрежные минутные кадры из жизни корабля. На серфинговой доске неслыханно молодой двадцативосьмилетний начальник экспедиции выделывает безумные прыжки на штормовой волне прибоя. В библиотеке во время дискуссии еще, более молодые астрономы. Вот обязательные ежедневные спорт и танцы, доведенные членами экспедиции до акробатического совершенства. Насмешливый голос пояснил, что первенство на всем пути к Веге оставалось за биологом. Действительно, эта девушка с короткими льняными волосами показывала труднейшие упражнения и невероятные изгибы своего великолепно развитого тела.

     При взгляде на яркие, совсем реальные изображения, сохранившие нормальные световые оттенки, забывалось, что эти веселые, энергичные молодые астролетчики давно покоятся в криогенных камерах.

     Скупая летопись жизни экспедиции быстро промелькнула. Усилители света в проекционном аппарате начали жужжать – так яростно горело фиолетовое светило, что даже здесь, в его бледном отражении, оно заставило людей щурится. Звезда почти в три раза больше Солнца по диаметру и по массе – колоссальная, сильно сплюснутая, бешено вращающаяся с экваториальной скоростью триста километров в секунду. Шар неописуемо яркого газа с поверхностной температурой в одиннадцать тысяч градусов, распростерший на миллионы километров крылья жемчужно-розового огня. Казалось, что лучи Веги ощутимо били и давили все попадавшееся на их пути, летели в пространство могучими копьями в миллионы километров длиной. В глубине их сияния скрывалась ближайшая к синей звезде планета. Но туда, в этот океан огня, не мог окунуться никакой корабль Земли.  Зрительная проекция сменилась голосовым докладом о сделанных наблюдениях, и на экране возникли полупрозрачные линии стереометрических чертежей, показывавших расположение первой и второй планет Веги. “Парус” не смог приблизиться даже ко второй планете, удаленной от звезды на сто миллионов километров.

     Чудовищные протуберанцы вылетали из глубин океана прозрачного фиолетового пламени – звездной атмосферы, протягивались в пространство всесжигающими руками. Так велика была энергия Веги, что звезда излучала свет наиболее сильных квант – фиолетовой и невидимой части спектра. Даже в защищенных тройным фильтром человеческих глазах она вызывала страшное ощущение призрачности, почти невидимого, но смертельно опасного фантома… Пролетели световые бури, преодолевая тяготение звезды. Их дальние отголоски опасно толкали и раскачивали “Парус”. Счетчики космических лучей и других видов жестких излучений зашкаливали. Внутри надежно защищенного корабля стала нарастать опасная ионизация. Можно было только догадываться о неистовстве лучистой энергии, чудовищным потоком устремлявшейся в пустоту пространства, там, за стенами корабля, о квинтиллионах киловатт бесполезно расточаемой энергии.

     Начальник “Паруса” осторожно подвел звездолет к третьей планете – большой, но одетой лишь тонкой прозрачной атмосферой. Видимо, огненное дыхание синей звезды согнало прочь покров легких газов, длинным, слабо сиявшим хвостом тянувшийся за планетой по ее теневой стороне. Разрушительные испарения фтора, яд окиси углерода, мертвая плотность инертных газов – в этой атмосфере ничто земное не просуществовало бы и секунды.

     Из недр планеты выпирали острые пики, ребра, отвесные иззубренные стены красных, как свежие раны, черных, как бездны, каменных масс. На обдутых бешеными вихрями плоскогорьях из вулканических лав виднелись трещины и провалы, источавшие раскаленную магму и казавшиеся жилами кровавого огня.

     Высоко взвивались густые облака пепла, ослепительно голубые на освещенной стороне, непроницаемо черные на теневой. Исполинские молнии в тысячи километров длиной били по всем направлениям, свидетельствуя об электрической насыщенности мертвой атмосферы.

     Грозный фиолетовый призрак огромного солнца, черное небо, наполовину скрытое сверкающей короной жемчужного сияния, а внизу, на планете, - алые контрастные тени на диком хаосе скал, пламенные борозды, извилины и круги, непрерывное сверкание зеленых молний…

     Стереоскопы передали, а электронные фильмы записали это с бесстрастной, нечеловеческой точностью.

     Но за приборами стояло живое чувство путешественников – протест разума против бессмысленных сил разрушения и нагромождения косной материи, сознание враждебности этого мира неистовствующего космического огня. И, загипнотизированные зрелищем, зрители обменялись одобрительными взглядами, когда голос сообщил, что “Парус” идет на четвертую планету.

     Через несколько секунд под килевыми телескопами корабля уже росла последняя, краевая планета Веги, размерами близкая к Земле. “Парус” круто снижался. Очевидно, путешественники решили, во что бы то ни стало исследовать последнюю планету, последнюю надежду на открытие мира, пусть не прекрасного, но хотя бы годного для жизни.

     Эрг Ноор поймал себя на том, что он мысленно произнес эти уступительные слова: “хотя бы”. Вероятно, так же шли и мысли тех, кто управлял “Парусом” и осматривал поверхность планеты в мощные телескопы.

     “Хотя бы!..” В этих трех слогах заключалось прощание с мечтой о прекрасных мирах Веги, о находке жемчугов-планет на дне просторов вселенной, во имя чего люди Земли пошли на добровольное сорокапятилетнее заключение в звездолете и больше чем на шестьдесят лет покинули родную планету.

     Но, увлеченный зрелищем, Эрг Ноор не сразу подумал об этом. В глубине полусферического экрана он мчался над поверхностью безмерно далекой планеты. К настоящему горю путешественников, тех – погибших – и этих – живых, планета оказалась похожей на знакомого с детства ближайшего соседа в солнечной системе – Марс. Та же тонкая прозрачная газовая оболочка с черновато-зеленым, всегда безоблачным небом, та же ровная поверхность пустынных материков с грядами развалившихся гор. Только на Марсе царствовал обжигающий холод ночи и резкая смена дневных температур. Там были мелкие, похожие на гигантские лужи болота, испарявшиеся почти до полной сухости, был скудный, редкий дождь или иней.

     Здесь ликующий пламень голубого солнца нагревал  планету так, что она вся дышала жаром самых знойных пустынь Земли. Водяные пары в ничтожном количестве поднимались в верхние слои воздушной оболочки, а огромные равнины затенялись вихрями тепловых токов, непрерывно возмущавших атмосферу. Планета вращалась быстро, как и все остальные. Ночное охлаждение рассыпало горные породы в море песка. Песок, оранжевый, фиолетовый, зеленый, голубоватый или слепяще-белый, затоплял планету огромными пятнами, издалека казавшимися морями или зарослями выдуманных растений. Цепи разрушенных гор, более высоких, чем на Марсе, но столь же мертвых, были покрыты блестящей черной или коричневой корой. Синее солнце с его могучим ультрафиолетовым излучением разрушало минералы, испаряло легкие элементы.

     Светлые песчаные равнины, казалось, излучали само пламя. Эрг Ноор припомнил, что в старину, когда учеными было не большинство населения Земли, а лишь ничтожная по численности группа людей, среди писателей и художников распространились мечты о людях иных планет, приспособившихся к жизни в повышенной температуре. Это было поэтично и красиво, подымало веру в могущество человеческой природы. Люди в огненном дыхании планет голубых солнц, встречающие своих земных собратьев!.. Большое впечатление на многих, в том числе на Эрга Ноора, произвела картина в музее восточного центра южного жилого пояса: туманящаяся на горизонте равнина пламенного алого песка, серое горящее небо, и под ним – безликие человеческие фигуры в тепловых скафандрах, отбрасывающие невероятно резкие черно-синие тени. Они застыли в очень динамичных, полных изумления позах перед углом какого-то металлического сооружения, раскаленного чуть не до бела. Рядом – обнаженная женщина с распущенными красивыми волосами. Светлая кожа сияет в слепящем свете еще сильнее песков, лиловые и малиновые тени подчеркивают каждую линию высокой и стройной фигуры, стоящей как знамя победы жизни над силами космоса.

     Смелая, но совершенно не реальная мечта, противоречащая всем законам биологического развития. Эрг Ноор вздрогнул, когда поверхность планеты на экране ринулась навстречу. Зонд, выпущенный для близких съемок, пошел на снижение. Совсем близко поплыли песчаные конусы, черные скалы, россыпи каких-то сверкающих зеленых кристаллов. Звездолет методически вил спирали облетая планету от одного полюса к другому. Никакого признака воды и хотя бы самой примитивной растительности. Опять “хотя бы”!..

     Появилась тоска одиночества, затерянности корабля в мертвых далях, во власти пламенной синей звезды… Эрг Ноор чувствовал, как свою, надежду тех, кто снимал фильм, наблюдая планету в поисках хотя бы прошлой жизни. Как знакомы каждому, кто летал на пустые и мертвые планеты без воды и атмосферы, эти напряженные поиски мнимых развалин, остатков городов и построек в случайных формах трещин и отдельностей безжизненных скал, в обрывах мертвых, никогда не знавших жизни гор!

     Быстро бежала на экране сожженная, развеваемая буйными вихрями, лишенная всяких следов тени земля далекого мира. Эрг Ноор, осознавший крушение давней мечты, силился сообразить, как могло родиться неверное представление о сожженных мирах синей звезды.

     -Наши земные братья будут разочарованы, когда узнают, - тихо сказал биолог, близко придвинувшийся к начальнику. – Много тысячелетий миллионы людей Земли смотрели на Вегу. В летние ночи Севера все молодые, любившие и мечтавшие, обращали взоры на небо. Летом Вега, яркая и синяя, стоит почти в зените, – разве можно было не любоваться ею? Уже тысячи лет назад люди знали довольно много о звездах. По странному направлению мысли они не подозревали, что планеты образовались почти у каждой медленно вращающейся звезды с сильным магнитным полей, подобно спутникам, имеющимся почти у каждой планеты. Они не знали об этом законе, но мечтали о собратьях на других мирах и, прежде всего на Веге – синем солнце. Я помню переводы красивых стихов о полубожественных людях с синей звезды с какого-то из древних языков.

     -Я мечтал о Веге после сообщения “Паруса”, - повернулся к Эону Талу начальник. – Теперь ясно, что тысячелетия тяги к дальним прекрасным мирам закрыла глаза и мне и множеству мудрых и серьезных людей.

     -Как вы теперь расшифруете сообщение с “Паруса”?

     -Просто. “Четыре планеты Веги совершенно безжизненны. Ничего нет прекраснее нашей Земли. Какое счастье будет вернуться!”

     -Вы правы! – воскликнул биолог. – Почему раньше это не пришло в голову?

     -Может быть, и приходило, но не нам, астролетчикам, да, пожалуй, и не академикам. Но это делает нам честь – смелая мечта, а не скептическое разочарование побеждает в жизни.

     На экране облет планеты закончился. Последовали записи станции-робота, сброшенного для анализа условий на поверхности планеты. Затем раздался сильнейший взрыв – это сбросили геологическую бомбу. До зондов достигло гигантское облако минеральных частиц. Завыли насосы, забирая пыль в фильтры боковых всасывающих каналов. Несколько проб минерального порошка из песков и гор сожженной планеты заполнили силиколловые пробирки, а воздух верхних слоев атмосферы – кварцевые баллоны. “Парус” отправился назад в тридцатилетний путь, преодолеть который ему не было суждено. Теперь его земной товарищ несет людям все, что с таким трудом, терпением и отвагой удалось добыть погибшим путешественникам…