| |

на главную Гостевая книга форум

Сообщение

(роман - национальная идея)

 

 

                                  Бурлак

 

А как по Волге ходит одинокий бурлак, -

Ходит бечевой небесных равнин;

Ему господин кажет с неба кулак,

А ему все смешно - в кулаке кокаин;

 

     А вниз по Волге - Золотая Орда,

     Вверх по волге - барышни глядят с берега.

     Ох, козельское зелье - живая вода;

     Отпустите мне кровь, голубые снега.

 

          Как мирила нас зима железом и льдом,

          Замирила, а сама обернулась весной.

          Как пойдет таять снег - ох, что будет потом,

          А как тронется лед - ох, что будет со мной...

 

А то ли волжский разлив, то ли вселенский потоп,

То ли просто господин заметает следы,

Только мне все равно - я почти готов,

Готов тебе петь из-под темной воды;

 

     А из-под темной воды бьют колокола,

     Из-под древней стены - ослепительный чиж.

     Отпусти мне грехи первым взмахом крыла;

     Отпусти мне грехи - ну почему ты молчишь?!

 

          Ты гори, Серафим, золотые крыла -

          Гори, не стесняйся, путеводной звездой.

          Мне все равно - я потерял удила,

          И нет другого пути, только вместе с тобой...

 

Вот так и вся наша жизнь - то Секама, а то Пал;

То во поле кранты, то в головах Спас.

Вышел, чтоб идти к началу начал,

Но выпил и упал - вот и весь сказ;

 

     А вороны молчат, а барышни кричат,

     Тамбовской волчицей или светлой сестрой.

     То спасительный пост, то спасительный яд;

     Но слышишь, я стучу - открой!

 

          Так причисли нас к ангелам, иль среди зверей,

          Но только не молчи - я не могу без огня;

          И, где б я ни шел, я все стучусь у дверей:

          Так Господи мой Боже, помилуй меня!

 

                          (Борис Гребенщиков) Б.Г.

 

 

                                        Оглавление

 

Глава 1.  Город.....................................................................................

Глава 2.  Время.....................................................................................

Глава 3.  Раздвоение личности.............................................................

Глава 4.  Детство..................................................................................

Глава 5.  Школа.....................................................................................

Глава 6.  Фантастика.............................................................................

Глава 7.  Сверхчеловек.........................................................................

Глава 8.  Обнинск.................................................................................

Глава 9.  Поезд......................................................................................

Глава 10.Встреча...................................................................................

Глава 11.Старт......................................................................................

Глава 12.Первый день..........................................................................

Глава 13.Первая ночь...........................................................................

Глава 14.Розовая лагуна......................................................................

Глава 15.Один день..............................................................................

Глава 16.Командир...............................................................................

Глава 17.Залет.......................................................................................

Глава 18.Скандал..................................................................................

Глава 19.Основа...................................................................................

Глава 20.Категория людей....................................................................

Глава 21.Экзистенция.............................................................................

Глава 22.Валера......................................................................................

Глава 23.Жорж........................................................................................

Глава 24.Бродячая звезда.......................................................................

Глава 25.Глаз пророка...........................................................................

Глава 26.Предновогодние дни...............................................................

Глава 27.Рефлексия................................................................................

Глава 28.Майор......................................................................................

Глава 29.Мысли......................................................................................

Глава 30.Самостоятельность.................................................................

Глава 31.Человек без паспорта..............................................................

Глава 32.Договор...................................................................................

Глава 33.Возвращение...........................................................................

Глава 34.Поиск......................................................................................

Глава 35.Конец, который является началом.........................................

Приложение

Эссе 1. Я хочу рассказать о следующем после человека виде - о сверхчеловеке. Есть ли основания считать человека окончательным видом? Или он не совершенен и по природе своей не может быть совершенным?.......................................................................................

Эссе 2. На сколько мы, современные люди, разумны? На 100% или может быть на 50%? Можем ли мы иметь в себе то душевное спокойствие, которое есть у тех, кто понимает смысл своей жизни?....................................................................................................

Эссе 3. Что такое чудо и существует ли оно? Возможны ли предсказания и гадания?........................................................................

Эссе 4. Общее понятие Йоги. Интегральная Йога Шри Ауробиндо.

Эссе 5. Психическая эволюция человека (эволюция психического).

 

Глава 1

Город

 

   Город назывался Лесноград, Тишинбург, Грибнолянск, Солнечнопруйск, Снегозаваляйск. Пятиэтажные, похожие друг на друга, как оловянные солдатики, дома стояли, окаймленные двумя параллельно идущими проспектами, один имени отечественного основателя великих вождей, другой имени вождя иноземного.

    Как хорошо и плотно сидел он в толстой раме лесов, за которыми, если гнать на машине по шоссе, начинаются бесконечные, рыжие поля!

    Утро разбрасывало солнечные арабески, где большими площадями, где разрозненными фрагментами природной утвари. Злые лучи скользили с восторженным визгом, как купающиеся по мокрой горке в воду, по улицам и дорожкам, расписываясь золотом на размягченном асфальте. Стадо облачков, разбредшись по синему лугу, мирно щипало небесную травку, пока к середине дня небесный пастух не перемещался в центр, где занимал верховное место властелина мира, являя всем беспредельную силу и славу. Когда же он склонялся, утомленный своими каждодневными обязанностями, озаряясь широким кокошником заката, и его щадящий взгляд посверкивал в кронах сосен, на тихие улочки выползал навозный жук, мусоровозка, собирать урожай продуктов жизнедеятельности человека. С колодезным звуком о его роговицу выколачивали свои оцинкованные корзины, отбивая прилипшие ко дну очистки, человеки. Это было ежедневное шоу для одиноких старух, выносивших мусор за три четверти часа до его (жука) появления. Сбиваясь в ячейки, шорохом они устраивали сонные диспуты на темы внутри склепной, покойницкой жизни. У кого какой страшный паучище вылез в клозете из коммуникаций, да почему тот или этот молодой не здоровается с сидящими на лавочке.

    Жизнь здесь била “мощным ключом” парализованного старца. Полтора кинотеатра, в которых в неделю шли три-четыре фильма, и голубой телевизионный глаз, высвечивающий столько же программ вещания, составляли фейерверк, которым тешились граждане помимо огородных и ягодно-грибных удовольствий.

    Поговаривают, что началось все с волжских пиратов, грабивших царские струги, и уходивших по впадающей в Волгу речке Черемшан, на свою стоянку. К царствованию матушки Екатерины 2, поселение имело уже официальный статус Мелекесского посада. Где-то на рубеже низвержения царской фамилии, в революционных событиях, посад дорос до размеров города. Несколько улиц с каменными домами, архитектуры конца девятнадцатого века, назывались его центром. Здание городской управы стояло напротив гостиницы, - через площадь. Неподалеку располагалась церковь и две архитектурные достопримечательности: дом мукомольного фабриканта Маркова и театр, - особняки, вызывающие в памяти дворцовые формы. К ним лепились деревянные, резные дома купцов второй и третьей гильдии, а еще дальше - “халупные разливы” мещан.

    В семнадцатом году пришли, скрипящие кожей комиссары с наганами и освободили господ от их собственности, стерли с лица земли церковь. В огненный период гражданской войны много известных людей перебывало тут. Кровавый командарм Тухачевский орал перед массами с балкона того самого театра, Чапаев ночевал в каком-то доме Мелекесского района, еще не будучи, знаменит. Вроде как был позабытый историей Троцкий. Серафимович оставил запись в дневнике о заснеженном полустанке. Первые местные коммунисты могли гордиться тем, что в какой-то сотне километров, на высоком берегу Волги красовался Симбирск – родина вождя мирового пролетариата. Ощутимые изменения в новейший период истории произошли несколько десятилетий спустя, когда на главной площади установили каменного великого земляка, - отечественного вождя, а также открыли несколько зон заключения строго и обычных режимов, и колонию для несовершеннолетних. По закону, отбывшим наказание лицам, прописка была разрешена только в небольшом перечне населенных пунктов страны. Так, что сложился хорошо налаженный конвейер: человек, отбывший срок выходил, тут же селился, совершал новое правонарушение, снова садился, снова выходил и т.д. Целые династия произрастали на этой почве, отец передавал сыну приобретенные навыки. Ходили слухи, что в местах компактного проживания вышеперечисленных высоко квалифицированных кадров, человеческая жизнь стоила ящик водки. В начале шестидесятых случилось для жителей большое событие. На высочайшем уровне было принято решение строить в городе НИИ атомных кастрюль, – кузницу ядерного щита и меча. Для этой цели разбили на отшибе новый городок, назвав его социалистическим. Все там было относительно современное и чистое. Понаехала образованщина; куда не ткни выпускник ВУЗа. Устроила себе “немецкую слободу”. Вырубила в лесу пространство, перегородила речушку, создала озеро. Песочек, лодочки, лавочки! Спецпитание, спецснабжение по бросовым ценам, в то время, когда в обычных магазинах только тараканы на витринах! Ходила в походы, бренчала на гитарах и тем весьма раздражала местных. Пацаны не могли сдержать гнева, когда встречала на улице какого-нибудь опрятного сынка с умными глазами. – Ты из бэрозово рошшы? Или не из бэрозовы рошшы? – Вопрошали они, еще боясь спутать своего с приезжим. И если ответ был отрицательный, разбивали вдрызг эту интеллигентную морду.

    В скорости населению пришлось пережить еще два внедрения: строительство автоагрегатного завода и чулочно-носочной фабрики имени Клары Цеткин (фамилия словно создана для грязных насмешек). Еще немного погодя, столичное начальство, почесав репу, решило переименовать город в честь болгарского революционера. Того, которого современные официальные источники называют прихвостнем Сталина и которого болгары в начале девяностых выкинули из мавзолея. Иноземного вождя.

     Железнодорожный вокзал в царском стиле, речной порт и шоссе, были дорогами во внешний мир. Будучи проездом, знаменитый путешественник и телеведущий Ю.Сенкевич отозвался о своих впечатлениях стандартным комплиментом, говоримым везде и всегда знаменитостями, жадными до похвалы аборигенам: ”Не поймешь то ли город в лесу, то ли лес в городе”. Ходили слухи, что этот самый, - “тот, что в лесу”, - самый опрятный и чистый во всем Поволжье. Услышав такое, невольно приходит на ум вопрос: “Что же там за города, если этот лучший?”

    Реальным центром являлась все же не Площадь Советов с каменным земляком, а городской рынок, дореволюционный и ветхий как все остальное. При входе, подобно архангелу Гавриилу, посетителей встречал сидящий в грязи инвалид с шапкой-ушанкой. В ушанке блестела медь, а на лице несчастного трехдневная щетина и короста беспробудного пьянства. Проходя между рядами товаров, поэтическое сознание рождало образ молодого, красивого тела, одетого в рубища. Рубища – антураж, а тело – плоды природы: огурцы, помидоры, грибы. Природа постоянно рождает красоту, у нее нет перерывов на развитие внутреннего содержания в ущерб внешнему. Поэтому, если смотреть мимо творения рук человеческих, всегда без труда отыскивается красота. Рынок шумит прибоем, толкутся граждане неустанно торгующиеся, щупающие, меряющие, прикидывают в головах цену и размер бюджета. Шумят пассажиры переполненных автобусов, площади, улицы воскресных паломничеств. Относительно тихо в это время только на кладбище. Но даже там нельзя найти отдохновения. Есть ли на свете, что-либо ужаснее, выброшенных на свалку искусственных венков и цветов, когда в кучу свалены полу отставшие от медной проволоки помятые, пластмассовые чашечки, траурные ленты с надписями. Заботливые родственники, вместе с выдерганной травой и прочим мусором сваливают эти отходы покойников, - иначе не скажешь, - по периметру кладбища. Получается этакая идеосинкрозия: отходы от уже умерших, но продолжающих выделять продукты жизнедеятельности. Даже место последнего упокоения, итог прожитой жизни несет на себе печать эгоистичности. Усопшие стремятся отгородиться друг от друга крохотными оградками, выделиться вычурными памятниками, словно они, как живые, болеют тщеславием. Железо ржавеет, монументы накреняются, территория ограды зарастает травой. Так смерть незаметно проникает в наши души. Блистают только обелиски “аристократии”. На лучших местах, под черным гранитом с выбитым по нему золотом покоятся директора магазинов, партийные и советские работники. Они хорошо сделали, оставив потомкам увековеченные имена казнокрадов и иуд. Приходи и читай. Думай: ”Вот как надо воровать и торговать своей совестью, чтобы так летать”. Впрочем, просто лежать под заурядной плитой - тоже хорошего мало. Свалки цветов и еда: яичко, хлеб, кусок пирога, оставленные на специальном столике у могилы, это вещи одного порядка. К ним, конечно можно привыкнуть, как есть в морге, но придется отупеть. Когда же, приезжая в “родительский день” в марте, помимо всего перечисленного встречаем там из-под только вскрывшегося снега груду собачьих трупов, неизвестно кем привезенных и выброшенных, возникает желание вообще больше никогда ни приходить на это страшное место.

    Но стоит выглянуть солнышку, пригреть летним лучам, как вселенская радость снова берет нас в свои объятия. Дрожит осиновый листок, через маленький просвет в густой чаще пробивается луч. Он высвечивает зеленые ребрышки, а в момент отклонения листа бьет в глаз, рябит. Ежик ползет по своим делам, и если его потревожить он может часами лежать, свернувшись, не торопясь, не скучая. Только человеку по плечу создать тоску, страх, омерзение.

    Город – живой организм, как дерево или животное. Люди в нем химические вещества постоянно поступающие и выводящиеся. Они не задерживаются, в течение нескольких лет полностью заменяясь. Сохраняется внешняя форма, растущая, дифференцирующаяся. Пришел я в мир, заработал на квартиру, дом, машину, умер. Вошла в организм молекула углерода заняла на время место в структуре и удалилась. Однако, как захватывающе интересно бродить по улочкам, скверикам, смотреть на проходящих мужчин, женщин, бездомного кота, воробья купающегося в песке и быть при этом молекулой! Углерод нашел подосиновик и сварит себе сегодня грибной суп. Углерод чешет урчащего котенка, ловит на кусте бабочку – шоколадницу. Ложатся на эти маленькие радости пески времени, проносятся полетом пчелы тысячелетия. Появляется археолог и раскапывает, извлекает обломки. Где же жизнь маленького, скромного углерода любившего котят и почтовые марки? Где же жизнь остальных углеродов? То, что осталось: дома, улицы и есть город, есть жизнь?

 

Глава 2

Время

 

    Мы жили в последнем тридцатилетии уходящего века, доведенные стандартом, в кирпично-блочном мире очень упрощенной планировки. Это было время, когда добропорядочные граждане относились к друг другу, как физические величины, как электроны или нейтроны, когда счастье мерили квадратными метрами, тоннами, процентами на душу населения и заветами великих вождей. Место сердца занимал мотор, любовь называлась любовью к родине, к своему народу и хотя любовь к женщине существовала тоже, но ей дозволялось быть лишь продолжательницей рода. Это было время всеобщего дефицита, очередей и равенства в бесправии, тупое мычащее “Мы” пожирала без остатка маленькое светлое “Я”. Цвет эпохи – цвет высшей своей энергии, который так привлекает детское внимание, застилал землю. И через этот красно-негативный экран степей неслись, (чтобы было не мучительно больно) молодые всадники с удивительными остроконечными шапочками с нашитыми на них поперек красными стрелами, с обнаженными шашками, и юный октябрь был впереди всех. Они были бесплотными тенями уже умерших людей, так никогда и не узнавших ради чего же кипевшая в них жизненная сила, и молодость бросили их в этот сабельный поход.

    Тогда, по страницам газет бегали маленькие Пиночеты в фуражках с высокими тульями, худощавые Дяди Сэмы с жиденькими бородками и звездными цилиндрами управляли селями из серебряных долларов. Глазастые ракеты “томагавк”, “трайдент” и “полларис” пожирали акульими шестизарядными пастями мешки с деньгами налогоплательщиков, и народ был готов как один защитить свою странную, как бы мерцавшую тайной Родину от воинственного союза племен североатлантических индейцев и их жрецов злата.

    И здравствовал еще Слава КПСС.

    Наше время оставило свой след на кинолентах и фотобумаге, застыло во многих прекрасных, но не пропущенных цензурой за чрезмерную откровенность прозаических сочинениях, но этот неповторимый след по настоящему воспринимается только, если живешь в нем, в этом времени. Если попробовать его сравнить с другими временами, то можно легко обнаружить, что люди в нем были не глупее и не умнее, чем всегда, что трудностей и легкости было в нем не меньше, чем в другие периоды, а единственным коренным отличием его остается наше пребывание. Мы славим его за наше присутствие, за наши ошибки и победы.

    Время – предмет воображаемый. Оно существует только для нашего “Я”. Нет отвлеченного, абсолютного, исторического времени. Наблюдатели одного и того же события, наблюдают его в разных временах. Это изменения в “психическом”. Информативные учебники истории не могут нам дать его. Оно начинается с первых проблесков чего-то. Темная спокойная среда, в которой пребываешь в ожидании; уже начинаешь спешить и бояться одному выходить через узкое отверстие, такое малюсенькое, что кажется, голова не сможет пролезть! Да еще тело не подчиняется указаниям ума. Рядом, за невидимым пологом кипит жизнь, в нее хочется броситься, как в море. Но путь один - через мышиную норку. Напряжение нарастает, начинает уже жалеть, что ввязался в эту страшную материю. А жизнь неуклонно влечет бильярдный шар по наклонной плоскости к лузе. Наконец начинается кошмар. Из привычной среды под действием сил нас выдавливает, сдавливает, скручивает. И еще долго после, снятся обручи по всему телу. Мир медленно создается из мелочей, повторов. Кажется, проходят века, пока начинаешь понимать хотя бы отчасти слова взрослых, телевизор. Хочется быстрее форсировать изучение знаковых символов и выйти из изоляции беспомощности.

    Чугунный цветок на ножке - урна. А в ней мусор и смачные плевки. Фигурная скамейка из продольных реек. Престарелый дядя на экране с густыми черными бровями, булькающий непонятной речью. Каждый день, на ковровой дорожке аэропорта, перед почетным караулом он целуется, обнимается с прилетевшими. Очереди за молоком длинною в несколько часов стояния. Квасные бочки на двух колесах и с матерчатым тентом. Когда содержимое кончается, продавщица накреняет ее так, чтобы вылить последние капли. … У каждого есть свой город и дом, и мы пойманы в этой сети… Люди располагают вокруг себя предметы согласно удобству. Сколько домов, квартир, комнат! У каждого своя. И у меня есть. Захватывает дух от незнания ближнего. Урна, скамейка, подъездная дверь, жилище – бездна информации. Сосед делает у себя ремонт, чинит мебель, смотрит телек. С какими мыслями он все это делает? У него же за спиной совершенно неизвестная жизнь. Любой человек – инопланетянин. Зайти внезапно к незнакомым людям, в незнакомую квартиру также чудесно, как в Зазеркалье.

    Что можно назвать духом времени? Запуск искусственного спутника, полет Гагарина, карибский кризис? Или, может быть обмен денежных знаков на другие, так называемая денежная реформа? Когда Гагарин шел по ковровой дорожке Красной площади на глазах у миллионной, бушующей толпы, он чувствовал его? Чувствовал его Джон Кеннеди, объявивший Москве о возможном ядерном ударе? Или Брежнев, посылающий войска на захват чужой страны? Может быть аромат времени, безвозвратно уходящее: умерший актер, потерявший популярность фильм, канувшие в лету традиции? Было время, когда в выходные на пляже яблоку некуда было упасть, когда существовал постоянный ажиотаж вокруг кинотеатров. На праздники седьмого ноября и первого мая, под льющийся из всех уличных матюгальников революционно-патриотической песней, люди, с праздничным настроением, собирались у Дома Культуры, организованно садились в автобусы и ехали к центру для участия в демонстрации. Дети в руках держали воздушные шарики, на курточках у них висели приколотые красные ленточки. Тот, кто помнит, согласится – существовало религиозное чувство. От всего остались автобусы марки Лиаз и Икарус. Вот уже тридцать лет.

    Пляж на маленьком, искусственном лесном озере менялся и не менялся. В начале он был сплошь песчаный. Зеркало ровное, искрящееся мягко и прочно лежало, окольцованное чащами. Упоительно в пять лет с разбегу врезаться в него, устраивая маленький тайфун, брызгаться, визжать, швыряться песком. Приятное дно проходит между пальцами ног. Солнце из вертикального положения кренится к верхушкам деревьев, меняя цветовую гамму. С годами пляж зарастает травой и деревьями; береговая линия превращается в прибрежный “бурелом” из камышей. Остаются свободными несколько “подъездов”, куда, словно на водопой звери приходят купальщики. Но все так же отражается блеск небесного светила, так же упоительно в жаркий день бултыхнуться в мелководье.

    Ушло что-то безвозвратно, чего жаль? Щемит ли память? Да, кое-что ушло. Когда московские стратеги ввели войска в Афганистан, директора всех школ собрали классы в спортивных, актовых залах. Построившись четырехугольником и держа невесть откуда взявшиеся плакаты с проклятиями в адрес американской военщины, мы слушали горячие выступления наших педагогов пытавшихся нам втолковать вздор о ядерных ракетах, войне и политике. Мы понимали не больше, чем, если бы на китайском языке говорили о погоде. Вот это ушло и его не жаль. Ушли к “Горе Нараяна” пионерские отряды, красные галстуки, горны, гордость принадлежности к когорте Павлика Морозова. Почили в бозе сборы макулатуры и металлолома, тимуровская помощь престарелым. Исчезли молочные, кефирные бутылки с белыми, синими и зелеными фольговыми крышечками; картонные треугольные молочные пакеты. Местная газета ‘’Знамя коммунизма’’. Не слышно триумфа, сопровождающего каждый запуск новой ракеты с космонавтами. И вот этого: “Говорит Москва, Красная площадь в праздничном убранстве…” В сущности, все это шелуха, которой не жаль, хотя и старые вещи вызывают ностальгию. К тому же не больно много ее и вызывает, - всего несколько десятков лет. Мода шестидесятых: что носить, что петь, что шутить осталась в старых фильмах.

     Наши папы и мамы приехали почти на пустое место, заселят нарождающийся городок. Строители жили в палатках, пока возводили первые кварталы. Папы и мамы дулись в преферанс в общежитиях, пили водку и отказывались получать ключи от квартир. “Что это, мне нужно будет бежать с Менделеева сюда, чтобы расписать пулю? Зачем такая неэкономная трата сил?’’ Можно было вечерком сбегать в магазин и сломать себе челюсть об местных аборигенов - молодых ребят старого города, забредших сюда за приключениями. Папы и мамы переженились, зачали нас, построили гаражи, дачные домики. Они долго еще ходили, друг к другу в гости связанные общежитским прошлым. Росли дети, расширялся городок. Прихорашивался. Папы ходили удить рыбу, мамы занимались воспитанием и хозяйством. Странно идеальным кажется то время. Не понять насколько объективно такое видение. Вообще молодежь беззаботнее старшего поколения, она живет сегодняшним днем и верти в достижение своей мечты, а прошлое, удаляясь от нас по траку времени, приобретает одни положительные оттенки. Еще благополучие памяти связано со спец снабжением. Размеры зарплат и наличие товаров стимулировали душевный комфорт. Смешно только то, что с таким снабжением у всех в квартирах было все одинаково. Только вот с книгами был напряг. Публика - читающая, новые поступления расходились между книжным и прочим начальством. На полках оставался сплошной марксизм-ленинизм.

    Люди копили деньги на машину, мебель, ковры. Когда семья приобретала автомобиль, то первый год ее ласкали, мыли, протирали как любимую женщину. С приходом осени наваливалась картофельная страда. Одетые в старую рабочую одежду инженеры, врачи, учителя, продавцы, школьники тряслись в автобусах до совхозов-колхозов. Там они выходили на непривычно неровную землю, брали ведра, находили свою борозду убегающую в прекрасную светлую даль, и собирали уже выкопанный комбаином картофель. Грузовики с высокими бортами ползли рядом, мужчины брали кто два, кто четыре ведра и подавали чумазым от пыли приемщикам в кузова. Специальные люди посланы в подлесок у конца борозды, они жгут костры, пекут картошку, готовят ужин. Уставшие, измученные работники добираются до заветной цели, садятся у костров. Достают термосы, бутерброды, фляжки с водкой, спиртом и отыгрываются за весь день. Сколько пришлось услышать сожалений по отмененным сельхозработам, сожалений о ста граммах на закате, о теплой компании сослуживцев, шуткам, дурашливости.

        Люди входили в более-менее комфортную жизнь, неведомую их предкам. На работе шли разговоры об объявленном в программе телепередач фильме. После просмотра первых серий начинались обсуждения, просыпался подлинный интерес. Те, у кого было время, читали книги, по которым ставилась картина. Опрятное респектабельное кафе “Снежинка” часто принимало за свои гостеприимные столы веселые компании. Банкеты были в моде, так же, как поездки к Черному морю, на Кавказ или просто автомобильные путешествия. Грибные экспедиции собирали караваны машин. Ехали за сотни километров. Вот странно то! Тогда грибы росли везде, не то что в самом городке, но чуть ли не в подъездах. Подъезды не коснулось еще современное варварство. Стены жгли, резали, пачкали, мочились на них крайне редко. Даже не вериться! Ох, какие мы были отсталые. Детские сады занимали, наверное, одну десятую площади городка, гомонили, шумели. Вырастала молодая поросль, первые коренные жители. С энтузиазмом на промплощадке НИИ, в стену одного из объектов под железную доску, заложили письмо к комсомольцам 2025 года. Настанет час, письмо прочитают будущие комсомольцы и беспартийные. Между лицами мужского пола, не получившими высшего образования слышались монологи, достойные быть подаными “лесенкой” Маяковского.

                      Блям, нахрен блям, скука блям

                                                                  Пошел,

                      Блям, нахрен блям, скука блям

                                                                  В гараж,

                      Блям, нахрен блям, скука блям

                                                                   И там

                      Блям, нахрен блям, скука блям

                                                                   Греб твою мать

                      Все протекло.

    Под дубами, у магазина “Весна” стояла стеклянная будка горбатого сапожника из тех, что можно было встретить на вокзалах  крупных городов. Она придавала ландшафту шик. С летнего утра, до вечера “поэт” дратвы и подметки, кожи и резины, глядя на сочные маслянистые кроны, на милиционера, разгоняющего от магазина бабушек, торгующих огородными продуктами, ремонтировал обувь. И вот однажды, когда городок вырос до размеров, в которых уже все не могли знать всех - стекла будки разбили, а инструменты растащили. Воровство, обходившее до тех пор это благословенное место, устремилось в него. Природа не терпит пустоты. Воровали все. Воровали потому, что нужного товара не было в магазине, потому, что не было денег и, наконец, из спортивного интереса. Воровал и стар и млад. За редким исключением. Но в сравнении со старой частью города, то было еще божеское воровство. Государство воровало у своих граждан, граждане – у государства.

    Дети проводили все свободное время на улице. Весною возле ручьев, вешних прудов, в мае вокруг берез, ловя майских жуков, летом – на футбольных площадках, зимой – на горках и самодельных хоккейных полях. Национальные хоккеисты непрерывно, в течение нескольких лет, становились чемпионами мира, и хоккей был в моде. Половина зимы уходила на строительство такого поля, но в каждом дворе, где было место для него, команды шли на это. После прохождения по экранам французских, мушкетерских фильмов по улицам ходили целые роты с самодельными шпагами, устраивали столкновения, называли друг друга гвардейцами кардинала. Играли в гражданскую войну, в расстрел коммуниста Губанова из одноименного фильма, где он корчится и ползет на врагов после каждой пули, на протяжении десяти минут.

    Нас окружала наглядная агитация, рекламные щиты идей. Мир, Труд, Май. Партия - наш рулевой. Нам нужен мир (и по возможности весь). Субботники. Портреты гражданина в кепке. В принципе субботники не плохая вещь, если бы в них участвовали те, кто мусорил. Но ведь было то наоборот.

   Дым отечества: Высоцкий, О.Даль, А.Миронов. В 1977 году в швейцарском городе Монтре ушел из жизни великий русский писатель В.Д.Набоков. А мы о нем тогда даже не слышали. Вместо него нам регулярно сообщали о строительстве газопровода Уренгой-Помара-Ужгород, да о величии поэта Пушкина.

    Сигаретный дым отца сладок и приятен. Его волосатая рука окружена клубами, причудливыми завитками. Теплый летний вечер погружается в сумерки. Все минувшее погружается в сумерки, как в сказочный мир Александра Дюма, как капитан Немо на своем Наутилусе в морские пучины.

    Мы все жаждем любви. От слесаря-сантехника до художника. Мы хотим быть любимы нашими соседями, друзьями, прохожими. Хотим любить их, испытывать ко всему нежные чувства. Вот только почему-то очень редко получается. Чаще приходиться воевать, хранить обиды, мстить, колоть. Всю жизнь приходиться рваться в атаку, держать в сердце нормальную здоровую агрессивность. Почему так происходит? Когда любишь - нет времени, нет событий. Не нужно торопиться, достигать, размышлять. Перебираешь сознанием образы прошлого, ищешь точку, где дал промах. Бесполезное занятие. Эмоциональная сфера - партизанская война. В любой момент может выскочить боевик и вонзить нож. Мы храним старые вещи, письма, фотографии, воспоминания пытаясь сохранить наш маленький мирок, греть его костром ушедшего, мертвого. Но теплота, огонь любви всегда новый, только сам от себя зависимый. Он или есть или его нет. Для того, чтобы он был не нужно механических приспособлений. Он есть первооснова фундамент мира. Горе, боль наслоилось сверху.                                

Глава 3

Раздвоение личности

  

    Я был декадентским бредом без человеческого имени и видел его бултыхание в красках свежести, четкости, все приятия карликового разума детства, словно это отныне и на всю жизнь. Осязательный, сенсорный мир, дробящийся на абсолютно независимые между собой секунды: саночные безумия до изнеможения, снеговые переходы с белыми фейерверками, утаптыванием сугробных глубин, неизменно заканчивающиеся гадким промоканием ног в набитых прессованным снегом ботинках, стягиванием кистей рук и ступней частой подкожной металлической сеткой холода, позволяющей только чуть заметно колыхать пальцами и не изгоняемой даже крутым кипятком, вызывающим пощипывание в каждой клеточке пурпурно раздувшейся анестезированной руки, а после отогрева усталость и сонливость, – все это было для него “хлеб и зрелища”. Для меня же были книги и мысли.

                 Ах, две души живут в больной груди моей,

                 Друг другу чуждые и жаждут разделенья!

                                  Из них одной мила земля –

                                  И здесь ей любо в этом мире,

                                  Другой – небесные поля.

                                  Где тени предков там, в эфире.

    Вот на что наткнулся я в гетевском Фаусте, и что как-то определило мой статус, дало робкий намек, паспорт.

    Ему было проще, он родился для этих безликих дворов перед пятиэтажными домами, разделенных большими парками, как зелеными прудами. Проще потому, что бегать и кричать, проказничать в этих двориках, драться, играть в футбол или хоккей самое милое дело, ведь не встретишь в них босого Сократа, проживи хоть тысячу лет и самая серьезная литература, кроме детективов, которую читали здешние интеллектуалы, это отечественная классика царских времен. Рябые, от протекающих автомобильных масляных насосов стоянки перед домами, переулки, замирали в пустой обреченной тоскливости остановившейся жизни в виде: выставленных на табуретках под солнце подушек, косматых взглядов парниковых старух из окон затененных квартир, вытоптанной потрескавшейся земли ленточной тропинки, спускавшейся в мелкие, но широкие заросшие лесом овраги. На крылечке маленького продовольственного магазина, словно трехкомнатной квартиры со своим парадным входом, дремали женщины в белых халатах – персонал в обеденный перерыв, - как патрицианки в триклиниях, чуть покачивая высвобожденными из туфель располневшими, неприятно белыми ногами. Рядом, дремали пустые отекшие кефирные бутылки, тополиный пух у самой кромки ковра травы, дремали кварталы, небо и земля, и казалось, что результаты ежедневного людского труда, их попытки благоустроить физический и психический мир засасываются какой-то космического размера черной дырой, а сами люди лишь винтики станка, который выбросят на свалку, когда исчерпается его ресурс и он не сможет производить больше деталей для неизвестного потребителя. То была наша обломовка.

    Ведя свою жизнь, я пробовал найти для себя аллюзию – устойчивое понятие мифологического порядка. На барельефах древних египтян встретились двойники, изображенные позади физических тел, а в оккультной, теософской литературе – упоминание об эфирных, астральных телах из розового прозрачного газа, кои могут покидать физическую оболочку только в часы сна и на небольшое расстояние. В самом деле, какого я цвета? Да никакого. Нет у меня цвета, ведь у мысли нет его. Я растекался в облако произвольного объема с оплывом края, связанный с НИМ цепью, смотрел на собственные пальцы. По моей воле, они могли принимать любую форму. Они прозрачны, как воздух после дождя. Вот так вот, мистики! Литературных же “двойников можно было складировать десятками, уж слишком интересная тема, ход для самоанализа.

    Что же было у него? Острая прохлада осенними, весенними утрами, беспомощность перед неприятными обязанностями, перед тем, к чему принуждали, пока он был ребенком; были красные в лучах заката горы снега на равнинке перед стеной леса – вид из морозного окна пятого этажа, где за дорогой, черной, махровой от смеси песка кряхтели грузовики, разгружающиеся снегом, рыча выбирающиеся на проспект, в путь за новой порцией снега для новогоднего ледяного городка, и бурлил мощный снежный прибой белых волн, демонстрировавший на экскаваторном срезе свою толщину, и как в лакированном классицизме – “от морозной прозрачности воздуха, на фоне черных деревьев”, - за стеклом визуально ощущалась сухость, холод улицы. Были толстеющие, раздувающиеся по утрам, - когда в темноте рассеиваемой скудным красным светом фонарей скреблись лопаты дворники, - на газонах метровые сугробы. Эти ватные горы, росшие ввысь на земле, крышах и фонарях, на проводах и шпилях, создававшие вкупе с тяжелыми шубами, глухими шапками “вязкое”, затрудненное движение по узким тропинкам, превращались в Гримпенскую трясину баскервильских болот. Шаг в сторону и по пояс в мертвом море. Были очумевшие, выжившие из ума в остром холоде синевы неба вороны, каркая десятками тысяч, как тучи, кружащиеся в поисках ночлега. Их можно спугнуть криком, и тогда они поднимали гвалт, перемещались вихрями, как подкрашенная слоями вода в стакане; кар-кар, пять часов вечера, уже темень до девяти утра. Осень, небо машинного цвета, дожди. Вдруг холода при двенадцати градусах, арбузы, сахарные от существовавшего когда-то зноя, зябнущие руки, которые приходилось греть на теле. Куртка, зонтик. Шагаловское небо. Сырое, развешенное в комнате на веревке воскресным вечером белье. Его влажный запах, капли говорившие о часе суток – двадцать один, - и значит нужно брести к кровати, а утром вставать в школу. Сон, снившийся десятки раз, в котором он был один в пустой комнате квартиры, и перегорали постепенно все лампочки одна за другой, замыкало радио, отключался, тускнел телевизор и он оставался один на один с кошмарной тишиной тьмы хуже которой, безвыходное которой ни кто нечего придумать не может. Чудо волшебной книги “Король Матиуш 1” с дайджестом доброты, благородства, интриги и каким-то прикосновением к святая святых монархии; страх пустого пространства, с которым приходилось бороться открытой дверью квартиры, отделываясь от назойливого любопытства соседей; длинное расстояние между минутами в час, - за день проходящий месяц, и не существование прошлого и будущего.

    Читаю в словаре: солипсизм – доведенный до крайних выводов субъективный идеализм; признание единственной реальностью только своего “я”, индивидуального сознания, отрицание существования еще какого-либо (внешнего) мира. Так что по научному, я – солипсист. Он – антисолипсист. Но это по научному малопонятно. Он же смотрел на это, как на статистические столбцы, математическую сетку устройства мира: год рождения – год смерти, между ними – окончание школы, женитьба, и дальше, но уже чаще начало работы, отпуск, еще чаще – к восьми на службу, в пять конец. Механизм мышления, рельсы выражений по которым, грохоча, иногда слетая, ползут, бегут, летят вагончики с сидящими там словами из общей партии с одинаковым гостом. Великий страдалец - Федор Михайлович Достоевский замечал по этому поводу: “…как бы хорошо было, если бы каким-нибудь волшебством или чудом совершенно забыть, освежить голову и опять начать с новыми силами “, ”и если бы даже нужно было стоять над пропастью в полной темноте на скале, где место есть только одну ногу поставить, но только, что бы жить согласился бы…”. Я очень плохо вижу мысль, которую пытаюсь провести, и вроде бы вдумчивый слушатель должен сказать: “Ну, иди тогда, поживи, подумай, а когда увидишь четче приходи, послушаем”. Но дело тут в другом. Дело в том, что, если я, ее сейчас упущу, то упущу навсегда, и еще очень долго никто не выразит ее так, как надо, так, чтобы она была хоть как-то заметна.

    Однажды мы (ОН и я) наблюдали ярмарку в честь первого дня весны с высоты девятого этажа. По традиции городское управление разместило на большой площади, привезенные фанерные палатки, разрисованные согласно представлениям местных Пикассо и Дали, типично русским орнаментом: красными петухами, медведями с балалайками, пузатыми бабами, и тройками. Поставило высоченный столб, возле которого толпились мужики в полушубках и ватниках, а кто-нибудь босоногий полз наверх. С высоты люди казались не больше спичечного коробка, звуки, порождаемые грязным, мокрым, кое-где еще снежным асфальтом и подметками сливались с разговорами, выкриками, становились, похожи на копошение странных существ необъяснимо, как броуновское движение циркулирующих, шуршащих, словно майские жуки в коробке. Он заметил это, довел иллюзию своего превосходства, как созерцателя с небес, до идеала. Но, едва насладившись новым зрелищем, тут же огорчился. Разумность тысяч муравьев завернутых в плащи, куртки, шубы, толпившихся под хмурым серым небом, стоящих в очереди к толстым в белых халатах муравьихам в явно не праздничном настроении, угрюмых, была под сомнением. И он не видел ни малейшей надежды оторвать себя от них, самые высокие его мысли попадали в муравьиную сферу. Чем он был опечален? Контрастом, с которым здесь, в этом мире, в этом городе устраивали общее веселие, где становилось трудным добыть даже продукты первой необходимости, где кроме грязи и водки, кроме какого-то борения за все и со всем не было видно белого света. Контрастом, оттеняющим прекрасную крайность далеких, не виданных бразильских, аргентинских и еще каких-то карнавалов по трое суток, с простыми, но смешными шутками, с красотой женского тела, маскарадом, щедрыми тратами на декорации. Или он приходил в отчаяние от пристрастности судьбы, видевшей все комбинации событий в едином туннеле времени, и без труда, раз за разом ставившей ему мат во всех его начинаниях? И поэтому он думал о “смысле”, и не находил его? Зачем стоять на одной ноге над пропастью, зачем так держаться за эту рвань, эту дрянь, которая смердит и разлагается на глазах, в руках?

    Вот мы оба тут, такие разные; почему же эти два начала Земное и Небесное не могут соединиться, но наоборот конфликтуют? Почему возникает вопрос о “смысле”? Потому, наверное, что мы не можем заменить пищу и воздух, общение с другими людьми чем-то своим, автономным, мы не можем заменить их нашими размышлениями или силой воли, мы поставлены в зависимость от внешней среды, которая может нам дать  или не дать право на жизнь, на благополучие.

    Объяснением чего-либо может быть только то, что меняет жизнь. Если простым пониманием какого-либо факта мы сможем восполнить недостачу, если таким же образом мы научимся в своей жизни производить полную замену условий ее развития и таким образом биологически, физически, мистически возьмем под контроль, то мы приблизимся к разгадке бессмертия, тогда жизнь и смерть не будут крайностями, отходом от нормы.

     Возможно ли такое хотя бы в принципе?

     Я адресовал этот вопрос лету, сонным кварталам под знойным маревом, в одном из которых на скамейке, перед подъездом, и в квартире на втором этаже, две недели подряд праздновали свадьбу, то плача трагической балладой о подаренной кем-то роковой тряпке (клятве), то, смеясь, то ссорясь. Я спрашивал это у гостей и родственников свадьбы, у бордовых от хмеля пятидесятилетних мужиков с крыльца, грязно ругающихся куда-то вдаль. Спрашивал у земли и неба, у дня и ночи.

 Глава 4

Детство

   

     Я – это он. Он – это я. Я и он это я. Намудрил. В каждом человеке есть два “Я”. Высшее и низшее. Смертное и бессмертное. То мы оба внизу и тогда это он. То наоборот. В течение жизни положение меняется, и мы думаем, действуем по-разному. Некоторые свои поступки я не могу признать. Кто-то другой их делал.

     Что я для себя? Первое приходящее на ум – одиночество. Все одиноки, от рождения до смерти, даже, несмотря на миллион друзей, не на секунду не оставляющий. Мы всегда одни, как оставленный родителями ребенок, который впервые ощутил чувство пустоты и незнание чего делать. Мы можем думать, что это мы принимаем решения, делаем вывод, совершаем поступок, но на самом деле это друзья наши все решают.

     Вот я родился. Кто я? Надо есть, спать, к чему-то стремиться.

     Когда я родился, у меня не было ясной идеи, зачем я живу. Жил и все. Однажды проснулся в своей кроватке – дома тихо. Никого. Поднял рев. Без толку. Затих. Даже интересно стало. Преодоленный страх открывает дверь в “новую реальность”.

     Двор мой был достаточно живописным местом в середине лета. Уродство архитектуры с лихвой восполнялось деревенской (в смысле деревьев) красотой. Два большущих оврага, заросших густым лесом, кустарником, являлись прекрасным местом игр. Даже простые блуждания по ним доставляли удовольствие. На велосипеде, на бешеной скорости пронестись по параболе - от края до края. Дух захватывает. А зимой шикарная горка. Лед, как-то сам собой образуется. И катайся себе до второго пришествия.

     Не могу забыть того удивления, когда целая поляна желтых цветов, на следующий день превратилась в одуванчики.

     Лес кругом, лес везде. Через асфальтированную дорогу его вообще не меряно. Здоровенная поляна. Посередине дуб, в окружении челяди деревьев, поскромнее. Лежа на той поляне, в верещащей кузнечиками траве, я смотрю на окна родной квартиры. Часто, я же, смотрю с балкона той квартиры на поляну. Стекла отражают кинжальные, солнечные удары, и дом подмигивает мне зайчиками через дорогу.

     Моя квартира на пятом этаже. Решетки балконной ограды ничем не забраны и в них просовываются мои маленькие ноги. Я болтаю ими, сидя на полу. Соседка снизу наблюдает их. Квартира двухкомнатная, хороша всем. Имеет лишь один недостаток – солнечная сторона. Летом мы прожариваемся в ней, как бифштекс на сковородке.

     Пятый этаж располагает к сбрасыванию на прохожих разных предметов, воды или обстреливанию  их горохом из самострела. Однажды, уже в классе четвертом я, занимаясь чисткой балкона от снега, бросил на проходящую женщину глыбу льда. Едва отодрал эту тяжесть от пола, взгромоздил на перила, рассчитал траекторию полета глыбы и движение женщины. Бросил. Чудом промахнулся. Разве это был Я? Это был он. Я не мог совершить такой глупости. Нет, это был ты, дорогой.

     Я иду за мороженным. Я лечу за мороженным. В моем кулаке потные двадцать копеек. Монте-Кристо сопляк передо мной. Я лечу на крыльях поэзии за сладким, белым мороженным. Как говорили Ильф и Петров – это опера Кармен. Это – танец с саблями А.Хачатуряна. Это – подписание капитуляции Германии в сорок пятом. За прилавком продавец, торгующая соками, сигаретами, спичками, мороженным. Становлюсь в очередь. Она невелика, – пять человек. Но по времени - минут восемь. Пока ты маленький, удается рассмотреть только нижнюю половину мира. Я рассматриваю пол, обувь, стоящих в очереди, входящих, выходящих. Туфли, сандалии, кеды, полуботинки. Разной изношенности, на разных ногах. Пол из белой кафельной плитки. Дверь открывается, в щель влезает солнечный луч, а за ним молодая женщина. У нее из босоножек видны смешные следочки - капроновые колготки на стопу. А вот бумажный измятый стаканчик с круглой бумажной нашлепкой, заветная пряность. Продавщица в белом халате подает его мне. Оно в инее. Деревянная палочка – ложечка, лежит на прилавке. Беру. Иду. Парю в третьем часу дня по еще пустым улочкам. Народ вот-вот начнет возвращаться с работы. Пенсионерки сидят по квартирам – жарко общаться. В кустах палисадника хрущевки лежит пьяный мужчина. Из расстегнутой ширинки торчит нечто. С этого нечто свисает капля. По-видимому, он заснул, пока мочился. Я не чувствую гравитации, жары. Мое я сосредоточилось на вкусовых рецепторах языка.

     Забавно просыпаться по воскресным утрам. Родители спят. Всего-навсего восьмой час. Тихо одеваешься, выходишь в зал. Темно. Только-только пробиваются лучи зимнего рассвета. На полу диво! Стог размотанной бумажной ленты. В приборах, фиксирующих некие процессы, в течение длительного промежутка времени печатаются показания. Отец вчера до позднего вечера разматывал этот километровый рулон, следя за изменением показаний. И теперь можно закопаться в эту гору серпантина. Дети ведь любят мастерить дома, разные хижины, постройки. Залезают в коробки из-под телевизоров, стиральные машины, холодильники, шифоньеры. Я долго играю, стараясь соблюдать тишину, а потом принимаю естественное решение смотать рулон. Сизифов труд. Подвиг Геракла. Лента спутана и перепутана. Но я упорен как десять баранов. Еще забавно, когда по приезде родственников из другого города отец спит на полу. Опять же рано утром пробираешься в зал. Подбираешься к спящему на надувном матраце отцу. Он в трико и рубашке. Щекочешь пятки (ему не нравится), ворчит во сне. Засовываешь тапочку в штаны. За ней другую. Туда же идут газеты и все, что под руку попадает. Вот забава! Умереть от смеха.

     Тяжелы первые детсадовские опыты. Вдруг обнаруживаешь, что не одного тебя бесконечно любят, а ты один из многих. Дисциплина. О, как я смотрел и завидовал школьникам, к двенадцати часам идущим домой. Сколько часов я отстоял в окрашенных зеленой, синей, голубой красками углах. У скольких кадушек с пальмами, портретов Пушкина. Я поменял несколько детских садов прежде, чем нашлось постоянное место. И каждый раз вливание в новый коллектив было, как серпом по уху.

     Вставные челюсти дедушек и бабушек производят впечатление на непривычного человека. Почему-то с ними у меня ассоциируются пластинки с музыкальными сказками “Кот в сапогах” и “Бременские музыканты”.

     Отец мой, крепкий и сильный вышел, в люди из маленькой вологодской деревни Окороково. Закончив столичный ВУЗ - МИФИ, он быстро стал начальником лаборатории НИИ. Будучи по натуре компанейским, он еще лет пять после свадьбы водил домой свою лабораторию. Угощал, поил, пока мама не пресекла эту халяву. В один момент маленькая квартира наполнялась людьми и дымом. Ребенку интересно в такой суете. А на следующий день изучаешь этикетки на многочисленных пустых бутылках.

     Мама приехала из Смоленска. Там, в черте города стоял каменный коттедж, в котором жили ее мамы, сестра и муж сестры. Яблоневый сад, обеды под его кронами, большой город – прелесть. Древние стены Смоленского Кремля хранят его славное прошлое. Многочисленные фонтаны, пруды с лебедями – кусочек Европы. В знаменитый смоленский собор меня водили на большой церковный праздник. Пробившись через множество разного рода старух, меня подвели к накрытому золотом и серебром столу. Над головой сверкало невиданное великолепие. Высоченный, молодой, бородатый дядя в белом одеянии, по просьбе моей бабушки налил в серебряную ложку из серебряного чайника кагора и дал мне выпить. На протяжении всей церемонии, в моей голове вертелись наставления воспитателей детского сада: Бога нет. И я думал, что если меня спросят о нем или попросят перекреститься, то я так и скажу. Но меня ничего не просили сделать.

     Бабушкин дом стоял в окружении других домов. Среди их обитателей были и наши родственники. Я везде был принят на ура, как рок звезда. Дедушка ушел на старости лет к другой бабушке. Жил в однокомнатной квартире с ней. А рядом с бабушкиным коттеджем стояла его “времянка” – деревянный коттедж. Однажды я забрался на крышу, благо забираться было легко, и подошел к трубе. Кирпичи от жара или иных причин отстали и держались на месте действием силы тяжести. Они просились быть брошенными в трубное отверстие, я просто удовлетворил их просьбу. Другой раз, я забрался на крышу веранды бабушкиного дома, лег над дверью и пускал “слюни на парашютах”. Случился в тот день День Победы. Дедушка, при параде, внезапно вышел на улицу. На его светлую шляпу, уселся мой слюнявый десантник, с коим он и пошел на место празднования. Ну, разве это был я? Это был ты.

     Ах, День Победы. С какой помпезностью он всегда обставлен. Даже пишется с больших букв. По улицам маршируют воинские части, на Красной Площади парад. Но вот результаты: у немцев, воевавших со всем миром, погибло 9 миллионов, а у советских, воевавших только с немцами 27 миллионов. Это в лучшем случае Пиррова победа, – позор. Немцы, наверное, проиграли, забуксовав в этой кровавой каше. Как говорится, забросали трупами захватчиков.

     Единожды преодолев чувство страха одиночества в помещении, я не избавился от него полностью. Мама находила мне нянек по всему дому, и на каждую у меня был свой метод изведения. На столетнюю старуху их другого подъезда, всегда сидящую неподвижно, я набрасывал лассо, подобно ковбою ловящего дикого мустанга. В соседней квартире жили две девочки, Люда и Таня. Старшая Люда, оставаясь со мной, быстро приводила к повиновению взбесившегося чертенка, и я, ее не любил. Зато младшая Таня, брала лаской и терпением. Таня, Таня любительница кошек. Мне ее очень не хватало, когда в скорости они переехали в новостройку. Со мной пересидели, наверное, представители всех квартир подъезда. Став постарше, я заменил живую няньку, на телевизор или радио. А в промежутках, когда они выключались в середине дня, на перерыв, ставил пластинки. Любимое радио-время начиналось с половины первого. Шла передача “Рабочий полдень”. В ней зачитывались письма одних трудящихся о других, с дифирамбами и просьбой исполнить определенную песню, и собственно песни. Далее шла самая интересная передача “Театр у микрофона” или литературные чтения. В два по полудню жизнь в динамике, на час умирала. Около трех включалось TV. В начале короткий выпуск новостей, чтение программы и два–три документальных фильма с какой-нибудь рубрикой: “По Сибири и Дальнему Востоку”. Потом случался художественный фильм.

     Просторов для гульбы, особенно в летнее время, было, как леса – завались. Масса детских садов, огороженных проволочными заборами, манили. Мы лазили на крыши веранд и железные каркасы детских площадок. Объедали яблоневые и вишневые сады, бегали от сторожей наперегонки.

     Напротив моего подъезда стоит трансформаторная будка. Мимо нее, по бетонированному желобу в овраг, стекают осадки. Весной, в течение нескольких недель из этого ручья набирается пруд. Разное количество снега дает разные его размеры. Где-либо отламывается что-либо деревянное и превращается в плот. Все окрестные пацаны, день и ночь ждут своей очереди прокатиться. Иногда, катающийся, делается мишенью для шуток. Ему не дают пристать к берегу. При приближении его к любой береговой части, соответствующий пацан, швыряет в воду, что попало, вызывая бурю, окатывающую несчастного с ног до головы. Так можно было болтаться часами, пока в отчаянии не принимаешь решение идти напролом. С этим прудом всю весну сапоги полны воды.

      В скорости отец купил новенькую модель Жигулей белого цвета. Доступными стали многие удовольствия. Речные пляжи, грибы. Все лето семейство наше ездило на ягодные сборы. В мае – лесная клубника, июнь-июль – лесная малина. Август – лесная смородина. Под палящими лучами солнца, в тучах комаров мы выполняли норму выработки. Когда действительность противна и есть работа, нужно настроиться на особую длину волны в себе, найти интерес, отвлечься. Тогда перестаешь замечать дискомфорт. Я погружался в мечты, в диалог с НИМ. Да, мы беседовали с тобой, дорогой Олег.

     С первого взгляда я влюбился в нашу машину. В блестящие никелированные ручки, сиденья из кожзаменителя, запах бензина. Как истинный влюбленный, я тяжело переносил минуты разлуки со своим предметом. Первые месяцы повторял знакомым отличия: карбюратор более экономичен и на задних местах присутствуют ремни безопасности. Две недели не находилось места в гараже для нашей принцессы (своего не было) и мы спали в ней. Неудобно, жестко, холодновато, но страшно романтично.

     Настал день идти в школу. Утром мама разбудила меня и дала еще одно наставление: “Если кто-нибудь будет шуршать бумагой, ты сам не шурши. Сиди тихо. Если кто-нибудь будет скрипеть стулом, ты не скрипи”. Слегка взволнованный я пошел с ней в эту самую в школу, о которой давно хотел составить собственное мнение. День был жаркий, и по тогдашнему  обычаю асфальт улиц поливали машины. Бабушки, сидевшие возле магазина “Весна”, продававшие дары природы, стали невольными свидетелями моего следования.

     Школа оказалась так называемой “крупногабаритной”, сталинского типа. Ампир, кажется, называется этот стиль архитектуры. Учительница не понравилась мне с первого дня. Она лично знала нескольких учеников нашего класса и с ними преимущественно общалась. Я чувствовал себя лишним на этом празднике жизни. Казенное заведение имеет свой противный запах. В детском саду это запах дрянной кухни, сбежавшего молока, кислых щей, хлорки. В школе - запах краски. Столовая и гардероб располагались в подвале. Вода из канализации часто затапливала его.

     Рано утром, в кромешной темноте, я выходил из подъезда. Порыв сильной  метели налетал на меня. Пролагая дорогу в глубоком снегу, под редкими фонарями, я шел учиться, как толстовский Филиппок.

     Под Новый год, на поляне с дубом, против моего балкона строился снежный городок. Две горки. Большая – для взрослых и маленькая – для детей. Громадные статуи ледяных героев стерегли вход в снежную крепость. Гигантская елка крепилась на железный постамент. Многочисленные мигающие гирлянды создавали иллюзию Лас-Вегаса. А непрерывный визг, смех, гомон, толпы людские ее подкрепляли.

     Да, когда я родился, я не имел ясной идеи “к чему жизнь”. Я непрерывно пытался это понять, и прилагал в своем детском, подсознательном мышлении, для разрешения вопроса, все новые и новые впечатления и опыт. Но он еще больше запутывал дело. Можно ли жить так, что хотя бы не причинять никому вреда? Я всегда чувствовал, что в чем-то виновен. Не оправдываю, может быть, родительских надежд или обижаюсь на грубые шутки товарищей. Сам становлюсь на их уровень. Не дано мне различать в сердце своем добро от зла. Чрезвычайно болезненна всякая жизнь. Я не знаю, как этого не замечают все остальные. И я снова и снова кручусь в колесе впечатлений, событий, поступков. Они вроде и новые, но на самом деле повторение одного и того же. Одна и та же песня на магнитофоне. Как я пытаюсь разрешить проблему? Я вспоминаю слышанное и виденное и на основании его в одиночестве делаю выводы. Я одинок, у меня есть только Он – мое высшее или низшее “Я”. Черт его разберет. И мне не хватает никогда сил и средств, что-либо понять. Я снова живу, наматывая на старое колесо старую, неизменную песню. В унисон поэт восклицает: “Мы пьем, потому что иначе ничего не понять”. Но и эдак тоже не понять! Похоже, глупостью будет сама попытка понять. Хочется только узнать, за что и кто нас так постоянно мучает. Пройдут годы, десятилетия и нам будут постоянно сниться и овраг у дома, и пруд с плотом, и покупка мороженного, бесконечная, снежная дорога в темноте. Все будет сниться. Причем в негативном свете. Есть ли хоть что-то радостное в этом мире?

     В соседнем доме жил мальчик Юра. Он был психически болен. С утра до вечера ходил с рулевым колесом впереди себя. Изображал звук работы двигателя, переключал невидимый рычаг скоростей, нажимал на невидимые педали. Ставил свою “машину” на стоянку, “подавал” назад. Буксовал. По углам рта текли длинные грозди слюней. И у него тоже было высшее и низшее “Я”. Я гордился тем, что я такой вот – НОРМАЛЬНЫЙ. Не пускаю сопли, не являюсь насмешкой микрорайона. Но на самом деле я ничем не лучше и не умнее. В точности тот же материал, только другого цвета.

     Первые месяцы учебы, я ощущал такую холодность, безразличие к себе одноклассников, что попытался завоевать их расположение щедрыми раздачами. Приносил в школу целые конверты отцовских марок и раздавал, кому сколько нужно. Не то, чтобы я сразу бросился подкупать, но, показав эту диковинку однажды, обрушил на себя просьбы подарить. Дарил щедро, без тени жалости в сердце (оттого, что не мои были, наверное). Не долго я купался в лучах славы. Если вы даете по завету Христа, вместе со штанами и рубашку. Если вы, – король Лир, раздаете все имущество до копейки, люди начинают возмущаться, когда поток щедрот высыхает. Они не поблагодарят вас, а наградят пинками и гневом, словно вы посягнули на их собственность.

     Что случается, когда весь коллектив объединяется против вас? Вроде не делали вы ничего такого, что могло вызвать всеобщую агрессию. А она вот. В детском обществе, хранящем еще традиции первобытных людей, часто такое случается. Есть известный набор дворовых ребят, знающих друг друга, по всякому относящихся друг к другу. И вот, что-то возбуждает их вражду. Достоевский со страстью истинного гурмана смакует подобные сцены в своих трудах. Имеющиеся сведения, о его детских годах, в которых он почерпнул материал для творчества. Сижу я у кромки оврага, на зеленой траве предаваясь созерцанию. Появляется вся компания и обрушивается словесно. Выходят вперед два спортсмена. Нападают. Отбиваюсь, сколько есть сил. Потом, выдохшись, сажусь на траву. Плачу. Они тянут за руки, говорят: “Вставай, драться будем”. Что было, что произошло?

     А еще часто бывает, когда вас втягивают в процесс чьего-то унижения. Вы должны, как вся компания, хотя вы симпатизируете объекту нападок, шпыняете его. Закон стаи? Могут даже требовать, не просто злодействовать, а творить злодейство, так сказать разлагаться вместе со злодеями.

     С появлением в нашей семье моего младшего брата Феди, я перестал ощущать себя божеством. Возникла ревность. В некоторые моменты, я воспринимал его врагом, крадущим у меня родителей. Но с этим пришлось скоро смириться. К тому же появилась компенсация – сознание власти. Один на один с Федей я был герой. Можно, если нет настроения, поднять его, досадив ему, подшутив, обидев. От скуки я уговаривал малявку выпить подсолнечного масла, за рассказ сказки. С любопытством и восторгом смотрел, что же будет. Тут уж вы видите люди добрые, что это был не я. То был мой мистер Хайд. Вообще говоря, в мемуарах всех именитых людей можно встретить такие истории. Если их там нет, значит, человек просто постеснялся своего грязного белья (Сильно сказано, да?).

     Не мной сказано, но от сотворения мира: страдания ближнего нам так же приятны, как и их радость. А радость их так же раздражает, как страдания. О, дамы и господа, не сердитесь на это ибо не на что сердиться. Так устроен свет. Не хочу сказать, что все мы подонки, которых нужно отстреливать. Просто радость и страдания это стороны одной медали. Мы воспринимаем ее половинчато в силу несовершенства. В действительности, есть одно только блаженство.

      Что, значит, быть собой? Детство то время, когда острее всего чувствуешь отсутствие у себя, каких-либо мнений и предпочтений. Коме, может быть, вкусовых. Меня часто спрашивали, какая машина мне больше нравится, какой футболист или вид спорта. Нравится ли мне собирать фантики или точить о кирпич палочку, превращая ее в кинжал? Мне было все равно. И это было неприятно. Я словно не имел внутреннего стержня. Приобретал взгляды и привычки своих друзей. Подражал отцу, взрослым. Стыдно не иметь своего мнения? Где оно свое и не свое? Сдается мне разница только в моей откровенности. Я не скрываю от самого себя механизм своего функционирования, как это принято.

     В каком-то смысле взросление сопровождается изгнанием из Рая. Библейский сюжет красноречив. Пока ты мал, и голова не забита множеством пустых мыслей, ты можешь смотреть на рощу, сугроб, зарю и воспринимать их в чистом виде. С людьми ты ведешь себя естественно, не пытаясь понравиться или извлечь выгоду. Конечно, это животный уровень сознания, но он во многом выше обычного человеческого сознания. Однажды я пошел в магазин за молоком, и по дороге перелез через ограду детского сада, чтобы сократить путь. Тут же меня поймал сторож и пытался запереть до прихода родителей. Незадолго до того, похожий на меня паренек, жег на территории сада костер, пек картошку. Я клялся и божился, что я не тот, за кого меня принимают. Заливался слезами. Пришедшая по вызову мать меня поддержала. Все было напрасно. Сторож захлебывался ненавистью. В нем не дрогнул ни один умственный мускул сомнения.

     Подобные рассуждения люди презрительно называют толстовщиной. Зря. Вполне умные и своевременные мысли.

     В часто случавшиеся минуты отчуждения от тупого, жестокого мира, я ощущал в себе пустоту. Искал в ней смысла. И однажды, на площадке для игр детского сада, я испытал странное переживание. В затылок словно вошел невидимый палец, некое давление, сила. Она согрела меня и надула, как шарик. Обозначились центры концентрации. Между бровями, на горле. Несколько недель продолжалось странное “течение” в меня. Потом забылось. Это был не понятый ответ на все мои вопросы.                    

Глава 5

Школа

 

     “Со временем” время приобретает свойство формы, оно может уже занимать ограниченный объем, мешок, например, лежать в нем пластами и извлекаться в нужной последовательности. Мешок это наш мозг, а время – воспоминания. Лежа в этом мешке, время продолжает развиваться, но оно уже развивается “вглубь”, меняется качественно и, хотя нельзя совершенно точно утверждать его физичность, но нельзя и опровергнуть это.

     С Сашей и Аркашей, я познакомился в первом классе. И проучился с ними приблизительно до одного срока, до восьмого класса, когда один сел в детскую исправительную колонию за злостное хулиганство на четыре года, а второй перевелся в другую школу, где был так же осужден, но условно, к двум годам, за мелкие кражи.

     Общего у нас было: отторжение от учебного процесса и низкие способности. Именно поэтому меня тянуло к ним, мы разделяли изгнание из трудного, тяжелого мира наук, в которых вязли словно в трясине. Сошлись мы в начале второго класса, я к тому времени уже понял тщетность всех моих стараний выбиться в ученики, которым не тыкали в нос двойками, тройками, обвинениями в лености и глупости. Не видя света от постоянных занятий и награждаемый за это тонким учительским равнодушием или даже презрением, в связи с отсутствием успехов, я решил плюнуть на все и попытался жить в удовольствие. Тогда то мы перебрались окончательно на задние парты, где предавались играм, укорачивающим нудные часы учительского бубнения.

     Прежде, чем разойтись окончательно в четвертом классе, мы трое сближались, отталкивались, группировались в пару против третьего и т.д. Началось все со встречи после уроков, с приходов в гости, с длительных прогулок по лесочкам, паркам, базарам.

     Первый был из семьи бедной, согбенной работой женщины-маляра; имел старшего брата и, как и он, путался вечно в компаниях людей близких зоне заключения. В каверзах и вранье он был талантлив, любил устраивать “хохмы” с товарищами, рисовать половые органы, обижать слабых и застенчивых. Классический тип хулигана, вызревавший первые три года обучения. Мой разрыв с ним, после теплой дружбы и обмена ценными подарками наступил после случая с лотерейными билетами. Я регулярно собирал на почте выброшенные билеты цветом и формой чем-то напоминавшие деньги, тщательно выглаживал, разравнивал, склеивал в пачки и хвастался ими перед приятелями. Саша пришел в гости неожиданно и, повертев пачку в руках, не раздеваясь сразу вышел.

     “Я тебе ее не отдам, - неожиданно сообщил он и спустился на пролет лестницы, чтобы я его не смог настигнуть. Я ответил, что и черт с ним и захлопнул дверь, расплакался, пошел и уничтожил с досады все оставшиеся билеты. Саша, вернулся через пять минут, заявив, что пошутил, но я отправил его к дьяволу вместе с пачкой.

     Второй, - из относительно благополучной семьи рабочих, в которой все же скандалы не были редкостью, - тоже имел старшего брата, любил подраться, хотя нрава был не слишком смелого. Но настоящей его страстью было мелкое воровство по карманам в раздевалке, по портфелям в классах, по квартирам знакомых. Этому человеку мать как-то запретила дружбу со мной, из опасения для ее сына набраться от меня плохого. С ним разрыв наступил после того, как, приходя ко мне, домой он под шумок утаскивал у меня почтовые марки и на мои удивленные и страдальческие восклицания недоумения отвечал: “Олег, если я узнаю, кто это сделал я отфуярю его так, что он все ступеньки зубами пересчитает”. Позже его родители нашли у него целый склад этих марок, и его старший брат вернул их мне сильно потрепанными и поредевшими. И история эта произошла после того, как в приступе признательности и благодарности я дарил ему целые конверты своих и отцовских марок, позже возвращенных по настоянию отца, родителями Аркадия. Именно Аркаша был тем человеком, который познакомил меня с азами и основными положениями, богатого нецензурного языка. Был даже случай. Оставшись во время перемен одни в классе, мы прохаживались по партам, и оттачивали звуковой облик слов так, чтобы они звучали убедительно и веско, как у взрослых.

     Наступило время Саше и Аркаше дружить против меня. Они всячески доставали меня оскорблениями, опускались до мелких пакостей, осквернения моего мешка со второй обувью и портфеля валянием в грязи, плевками и, конечно же, физического воздействия. Очень приятно посидеть на лице, опрокинутого наземь противника, задницей или просто дать ему пинка, отпечатать на спине четкий след башмака и т. д. Это продолжалось несколько месяцев, в течение которых я в бессилии набирался смелости дать бой одному, а затем другому. Будучи людьми, не слишком смелыми они быстро отстали, почувствовав сопротивление и позже, в других классах изредка, как и всех остальных, задевали бранным словом. В седьмом классе был заключительный аккорд дружбы, оба донесли директору школы о якобы сломанном мною столе. К поломке я не имел никакого отношения, но директор поверила им и продержала меня, истекающего слезами, два или три урока перед своим столом в стоячем положении. И в присутствии отца стыдила, грозила, унижала.

     С тех пор они ушли из моей жизни, я думаю навсегда.

     Обычно время “со временем” утрамбовывается в своем мешке, лежит тихо, едва тлея. Но случаются обстоятельства: совпадение антуража или возвращение в город своей юности и время оживает, оно вторгается в сознание и заставляет его пережевывать себя, словно вечную жвачку. Оно требует от сознания получить какой-то результат, вывод из перемалывания умерших событий. И когда время встает из могилы, то по истине нет на него управы, оно будет пугать, сосать кровь, пока весь заложенный в нем потенциал не совершит свою черную работу и не вернется в могилу, в мешок. После этого случая все успокоится, и так будет до тех пор, пока не придут новые обстоятельства и в мир не явится сын мертвого времени, те воспоминания, что были связаны с вторжением в сознание, и перемалыванием последнего мертвеца.

     Как все мы поверхностно общаемся. Мы боимся вовлечься в общение полностью, выставляем для него “один бочок”. Открываем гостям одну лишь, специально подготовленную комнату. У нас есть перечень людей, с которыми мы откровенны, другой перечень, с которыми откровенны не очень. И все остальные, для которых мы запечатаны в бутылку. Слишком открываясь, подвергаемся атаке на самые нежные места. Закрываясь, изолируемся. Нас терзают, мы терзаем.

     Девяносто девять процентов преподавателей учебных заведений, не знают своего предмета. Они просто заучили наизусть, как дрессированные медведи свой номер. Переформулируйте по-другому те же самые законы и теории, какие они преподают, и они не сдадут экзамены. К учителю приходят ученики. Он прочерчивает мысленно ту грань, дальше, которой он не считает нужным ходить. Учитель не нянька и не мама. Ему не нужно знать психическое состояние воспитанника. Главное, чтобы воспитанник слово в слово повторил сказанное учителем. А нужно ли это кому-либо по сути или правильно, его не касается. У него свои проблемы. А это не его проблемы.

     “Это не мои проблемы”, - говорит он.

     Такими словами встречают педагоги своих первоклашек. И хотя десять лет (или более) они учат быть честными, смелыми, умными, сами они никогда ими не были. За редким исключением. Учащиеся принимают приоритет личного над общественным, тиражируя его в сотнях маленьких экземпляров. Потому мы имеем то, что имеем. Наставники могут, не умолкая  преподавать бескорыстие, но никогда не практикуют его. У них своя семья, дети, хозяйство.

-     Я прав, Олег?

-     Какой ты, Олег? Я – Олег.

     Раздвоение личности? Шизофрения? Просто я хочу понять себя, такого таинственного и неизвестного, как далекая планета Уран. Если попробовать выписать известное про себя, то получится не так много. Я точно знаю, что из меня растут волосы, ногти, выходят некоторые виды выделений. Так же известен вес, рост, процент зрения. Но вся эта антропология не говорит мне о себе, единственном и неповторимом. Ведь не было меня, не было бы и мира. То есть, я не узнал бы о таком чудесном и кошмарном мире. А потому, нет оснований полагать его существование отдельно от меня. Еще я ученик школы номер один. Школа – арена битвы. Нужно уметь дать в морду и подольститься к наставнику.

     Сижу я в пятом классе, на уроке пения. Учитель наш - низенький крепыш, решительный человек. Рассказывал историю про то, как задержал уголовника и сдал в милицию. Как всегда на уроке шум, буза. Как всегда, для восстановления порядка, он вытаскивает зачинщика в коридор и дает пинка. Как всегда слабо помогает. Я сижу на первой парте, прямо перед ним. Вообще я достаточно покладистый ученик, ни на что не провоцирующий. Говорю какие-то не значительные слова ему, общий смысл которых сводится к осуждению крикунов. Он срывается с места, хватает меня за грудки, вытаскивает в коридор. Ставит поудобней, и размахнувшись, бьет кулаком в левую часть лица. Я, как в ковбойских боевиках лечу на пол. Должно быть, удар пришелся не столько по мне, сколько по общему раздражению классом. Я только попался под горячую руку. У меня истерика, безостановочный поток слез. Иду к директору. Так, мол, и так – ударили. Она отвечает: “Но у нас нет других методов”. Попадаю в больницу с сотрясением  на две недели. Левая часть лица, около полугода не ощущает прикосновений.

     В свое время американский писатель Сэлинджер, приложил руку к описанию внутреннего мира подростка – ученика. Но его краски блекнут в сравнении с этим. Чтобы увидел его герой, Холден Колфилд, моими глазами? Он мог увидеть толпу у входа, по утрам. Пропускают только тех, у кого вторая обувь. Техническому персоналу лень мыть пол и учеников заставляют носить в специальных мешочках чистую подмену. Толпа гудит. Некоторые энергичные динамисты совершают попытки прорыва. Проскальзывают ужами, пропихиваются общей массой. Но караул стоек. Другие используют хитрость. Им товарищи выбрасывают из окон свои мешки. Мешок на вес золота. Пол царства за пару драных кед. Караул часто бессилен против такого хода. Однако он может заметить несоответствие в размере и выкинуть мешок в кусты. Счастливчики проходят, несчастные могут пропустить первый урок. На выбор две возможности: проникнуть с черного хода, в окно, или идти домой за тапочками.

     Пол святая святых. Он стандартно покрыт пластмассовой плиткой разных расцветок. Резиновая подошва оставляет на них черные полосы. Раз в месяц классы ползают в порошковой грязи, оттирая их. Каждому свой участок. По окончании работы происходит процесс приемки. Нерадивые ползают долго. По случаю ценится лезвие бритвы. Им легко и эффективно отскабливаются черточки. Кроме того, старшие классы должны еще сами мыть свои классные комнаты. Холдену Колфилду понравилось бы у нас. Не мучился бы он такой ерундой грубости отношений. Он бы съездил “на картошку”, помесил бы там грязь на промозглом ветру. И все бы прошло.

     После третьего урока, в школьной столовой проходил обед. С первого до последнего класса нашему герою пришлось бы сломя голову бежать, едва прозвенел звонок, занимать свою порцию. Последние, могли остаться ни с чем. Скачки, превращались из рациональной погони за пайкой, в вид состязания. Группа лидеров обычно соревновалась в себе. Человек пять – шесть постоянно приходили первыми. Использовались всякие методы. Кто быстро–быстро перебирал ногами, цепляясь за перила на поворотах, кто совершал гигантские прыжки во всю восемнадцати ступенчатую лестницу. Со звериным гиканьем мы влетали в подвальное столовское помещение, мимо огромной бадьи с помоями и лохани полной костей.

     Туалет проклятое место. В любое время года, в любое время с восьми до четырнадцати, в нем стоял кружок курильщиков всех возрастов, пускавших дым и сплевывавших. Сплевывать считалось так же важно, как курить. Поэтому в центре кружка бурлила слюнявая каша. Едкий дым оставлял во рту мерзкий привкус, удаляемый слюноотделением. В одном или двух работающих унитазах лежали экскременты. Сколько не смывай, постоянно появляются.

     Школа занимала свое место в иерархии системы обороны. Дети воспитывались в духе казармы. Первачки - октябрята, подразделения – звездочки. Ребята постарше – пионеры, общее название – отряд. Выпускники – комсомольцы. Все в месте – дружина. “Дружина имени: Александра Ульянова”, - ревели построенные на плацу шеренги. “Отряд имени: Олега Кошевого”, - кричал наш класс. Раз в год устраивался смотр, строя и песни. Каждый класс, должен был равняться, строиться в колонну по два, маршировать, петь строевую песню, тараторить речевку. Раз-два, три-четыре. Три-четыре, раз-два. Кто шагает дружно в ряд? Пионерский (комсомольский, октябрятский) наш отряд. Кретинский наш отряд. На конкурсе восседало представительное жюри из коллаборационистов-учеников. Они ставили беспощадно тройки, честили последних, словно речь шла о предательстве. Первым вручались грамоты. …И рукоплещет восхищенный зал, и на арену к ним летят цветы. Для них играют гимн, горят глаза…

     Почему-то считается, что поощрения учеников грамотами стимулирует общую успеваемость. Мол, отстающие прикладывают усилия, чтобы тоже получить красивую бумажку. А, по-моему, они стимулируют только зависть и спесь. Способность успешно учиться не зависит от личного желания. Но даже, если бы она зависела, то грош ей цена. Если человек учится не по велению души, но за пряник, то, во-первых, он не человек, а робот. А во-вторых, с прекращением выдачи пряников прекращается его деятельность. Коренная перемена в моем мировоззрении, успеваемости, поведении была произведена личностью учителя математики, появившейся у нас в четвертом классе. Она любила свой предмет не за деньги, которые ей платили, не по стечению обстоятельств, но ради него самого. Она жила в мире строгих закономерностей, длинных выводов, теорем, дышала воздухом точности и логики. Не знаю, заметил ли кто-нибудь эту потрясающую черту в не ярком, не броском на вид человеке, но для меня она стала магом, доброй феей сформировавшей мою личность. Яркий источник бескорыстия, принципиальности, разума. На выпускном экзамене она сказала прекрасные слова: “Главное не то, что вы сейчас получите. Получите ли вы свои пятерки и четверки, на которые рассчитываете. А то, чтобы вы, спустя годы, завидев учителя издалека, не переходили бы на другую сторону улицы, избегая встречи. Очень горько и обидно, если ваше отношение держится только на меркантильном интересе. Учитель вкладывает в вас душу, она совсем не тридцать серебряников”.

     Только благодаря этому человеку, я могу назвать свое учебное заведение и процесс обучения школой. Без таких людей мы никто. Мы желудочно-кишечный тракт, вышагивающий на плацу, орущий о любви к Родине. Без них мы мыши пожирающие землю под государственные гимны. Подлость, трусость, распылены аэрозолю. Их так же трудно заметить, как благородство и порядочность. Всякого рода передовики и отличники, обычно низкие люди. Мы покупаемся на шум и блеск. Любовь тиха, безмолвна. Она проявляется с утиханием шума. Тишина – смерть для политиков, передовиков. Иисус из Назарета никогда не будет узнан. Ибо, как только его узнают “лучшие люди”, “честь и совесть”, сразу приколотят гвоздями.

Глава 6

Фантастика

 

     11 апреля, в 8 ч. утра 2069 года, в приемную Государственного Института Времени Ноэльда Жироу вошел человек среднего роста, в парадном полосатом костюме. На вид ему можно было дать лет 50 (исправлено на шестьдесят). Но он хорошо сохранился. В дверях его встретил сам хозяин.

    - Здравствуй, старина Валлон, сколько времени прошло! – приветствовал его хозяин.

    - Да, один (исправлено на четыре) года не виделись.

    - Ну, садись, поговорим, сейчас я расскажу, зачем я тебя вызвал, - кряжистый профессор подтолкнул гостя к мягкой мебели, располагавшейся в углу большого, затемненного кабинета. Франсуа Валлон, так звали гостя, плюхнулся в кресло и весело спросил.

    - Ну, чем ты сейчас занимаешься?

    - Да вот, как видишь, работаю в ГИВ, разрабатываю разные правительственные заказы, пишу труды. Все, как обычно. Но это с одной стороны, с другой, никому не известной, есть важное сообщение для тебя, в связи, с которым я тебя и вызвал.

    - Да? Ну и что же ты мне хочешь сказать?

    - Это касается моих разработок, которые я веду самостоятельно вот уже несколько лет. То, что я тебе скажу, конечно, похоже на бред, но у меня есть теоретические разработки физики твердого тела, с которым ты можешь ознакомиться. Хочешь что-нибудь выпить?

    - Нет, у меня язва. Ты давай, рассказывай дальше.

    - В общем, дело в том, что создание машины времени вполне реальная перспектива. За последние сто лет человечество так продвинулось в понимании биологического и механического течения времени, что это чудо должно было случиться. И вот оно случилось. Здесь, в ГИВ мы долго шли от эксперимента к эксперименту, строя разные модели и, добиваясь относительных успехов, но цельного проекта, способного раз и навсегда открыть для нас дверь во времени все никак не получалось. Еще лет десять назад нас хорошо финансировали, мы решали грандиозную задачу Герберта Уэлса, и военного в этих коридорах можно было встретить не реже, чем профессора. Тогда всем казалось, что удача близка, что мы вот-вот схватим ее за хвост. Но неудача следовала за неудачей и, в конце концов, правительство от нас отвернулось, ушли денежные реки, ушли люди. Ты должен помнить тот газетный бум, поднятый журналистами, несмотря на все заборы секретности. Правительству легко тогда было вывернуться, оно пожало плечами и сказало, что поскольку ничего не обещало, то ничего и не должно. Короче проект прикрыли. Я был одной из ведущих фигур проекта и имел доступ ко всем материалам. И вот перепроверяя наработанные результаты, я нашел несколько выходов из тупиков приведших меня, как я думаю, к правильному решению.

     Я вызвал тебя из Кембриджа, потому что мы старые друзья, потому что еще в университете мы задавались этой задачей. Франсуа мне снятся страшные сны и мне не с кем поделиться своими тайнами. Когда больше века назад ученые создали первое ядерное оружие, они плохо представляли себе результаты своих трудов, у них отняли право на выбор и сожгли дотла два больших города. Многие десятилетия с тех пор мир стоял на грани ядерной катастрофы. Завладев тайной, добытой учеными, свою волю миру стали диктовать первые попавшиеся политиканы. Понимая, что слишком долго единственным обладателем ключа я не пробуду, я все-таки хотел бы что-то сделать, чтобы не оказаться в шкуре Оппенгеймера, Ферми и других, которых просто, выпроводили, когда, они сделали свое дело. Думаю, что поскольку никто из ведущих физиков не располагает засекреченной информацией, у меня есть еще года три.

     Все время монолога профессор сидел, сгорбившись, положив локти на колени и не смотря на друга. Голос его был четким и ровным. Умолкнув, он встал, подошел к вделанному в стену сейфу и вынул оттуда компьютерный диск.

    - Тут все, что нужно. Ознакомься, и тогда мы продолжим разговор. Я надеюсь на твою внимательность и осторожность.

    - А не опасно вести такие разговоры здесь?

    - Мы вызвали тебя официально по другой линии, и все будет выглядеть правдоподобно.

     Прошел месяц. Оба ученых детально разобрались во всей теории и перекладывали ее в техническую плоскость. Как всегда утром, в 9 часов профессора Жироу встретила приветливая улыбка секретарши, а в его собственном кабинете сидел начальник режима секретности Джуд Аспер. Хозяин удивился такой бесцеремонности, но не показал вида.

    - О, Джуд! Чем обязан?

     Приземистый, лысоватый Джуд, чем-то напоминавший боцмана, несмотря на свою всегдашнюю обходительность и мягкость производил впечатление некой опасности. Казалось, что за маской доброжелательности скрывается нечто грозное. Он был известен, как самый исполнительный начальник здешних мест.

     Завидев Жироу, он бодро, но молчаливо встал и пожал ему руку.

   - У меня к вам большой и серьезный разговор. Давайте приступим сразу к делу.

    - Что-то мне не нравится ваш тон и вообще подобное начало утра, - не смог скрыть беспокойства профессор. Пока он вешал пиджак в шкаф, Аспер разместился в кресле для посетителей напротив стола.

    - Я предупредил вашего секретаря, и нам не будут мешать звонками. Мистер Жироу я здесь, как вам известно, заведую делами секретности, и в мои обязанности входит препятствование распространению засекреченной информации любыми путями. Поэтому пусть вас не шокирует тот факт, что некоторые кабинеты прослушиваются и просматриваются. Вот извольте видеть, что моя служба записала месяц назад.

     Аспер грузно потянулся к хозяйскому терминалу, куда предварительно вставил носитель с информацией и тот увидел видеозапись памятной встречи.

    - Как видите, мне все известно, поэтому не будем тратить время на ненужные недоумения. Я хочу, чтобы у нас с вами было полное взаимопонимание: вы нарушили главный принцип государственной тайны, и никакие адвокаты не помогут вам отвертеться от тюремного срока. У меня есть возможность придать делу ту или иную форму в зависимости, от которой находится ваше наказание. Так что отвечайте мне на вопросы честно и ясно. Вы закончили ваши теоретические расчеты?

    - Да.

    - За какой срок можно будет внести изменения и доработать имеющиеся механизмы, чтобы собрать изделие?

    - Не знаю. Может быть… полугода хватит. А почему вас это интересует? А, впрочем, понятно, вы же тут одно из главных заинтересованных лиц.

    - Сколько узлов, по вашему мнению,… сколько процентов от всей… от всего объема работ нужно доделать на настоящий момент?

    - Не-не очень много, процентов пятнадцать. Некоторые узлы придется делать заново, отказавшись от старых.

     В дальнейшем разговоре выяснилось, что Джуд Аспер  на полном серьезе предлагает Жироу сделку. Он своей властью сможет обеспечить конфиденциальность вывоза необходимых узлов машины с территории института к нему на глухое ранчо, где можно будет собрать их воедино. Он стал предлагать использование этой секретной государственной техники в личных, корыстных целях; обрисовав все тонкости столь сложного процесса, он начал убеждать профессора в возможности осуществления столь грандиозного плана, вплоть до возобновления работ на некоторых участках для доведения машины.

     Услышав все это, первая мысль Жироу была о том, что фебеэровец провоцирует его на еще большие нарушения, но по тому, как Аспер говорил, как неподдельно оживлен и азартен он был, как разумно он излагал мотивы и варианты становилось ясно, что намерения его серьезны. В довершение всего Аспер сознался в больших затруднениях и сомнениях, в которых он пребывал прежде, чем решился на предложение. Но, оценив характер Жироу, и все прочие обстоятельства рискнул.

    - Но что заставило вас вступить на путь полный опасностей и неизвестности? Ведь всей предыдущей своей жизнью вы демонстрировали незыблемую осторожность? Ведь вы были, как распятая бабочка под микроскопом, для вашего начальства, и они заметили бы ваш авантюризм и никогда бы не назначили на столь ответственный пост.

    - Вы должны знать Ноэльд, что я занимаю свой пост только последних два года, с тех пор, как наверху решили похоронить все надежды на создание машины. И с мыслью, что им нужен сторож не очень нужного склада, выбрали меня. Исследования были не такими уж пристальными, как вы себе представляете, а причины, подвигнувшие меня на этот шаг, лежат в моей психике, которую я затрудняюсь вам объяснить в двух словах. В общем, меня не удовлетворяет ни денежное довольствие, ни перспективы. Мне нужно много и как можно скорее.

     Жироу долго испытующе смотрел в лицо собеседника, он даже успел выкурить сигарету, пока тот излагал свои мотивы.

    - Аспер, я вам верю, но причину, по которой вы ко мне пришли вы не назвали, хотя она вам известна. Причина в том, что двенадцатилетний мальчик придумал нас и всю эту историю. Он взялся писать не то от скуки, не то по каким-то другим внутренним причинам. И вот свел двух взрослых, пожилых уже людей, с прототипами которых лично никогда не встречался, в этой комнате за таким разговором.

     И тут Жироу обратился прямо ко мне, к автору.

    - Молодой человек, может вам чем-то другим заняться? Зачем вы взялись за то, чего не знаете? Писать не ваше призвание, да и, кроме того, вы не просто не знаете,  жизни, вы живете в каком-то другом, собственном мире, в котором нелепые фантазии кажутся реальностью. Когда вы подрастете, вы поймете, что жизнь сложнее самой умной книжки и что подражанием другим авторам ее не описать. Не бывает на свете таких профессоров, которые могут в одиночку, пусть даже доделать машину времени. И начальников режима с бухты-барахты помогающих вывозить секретные разработки тоже не бывает. Я понимаю, что для быстрого развития сюжета вам нужно дать в руки нескольких людей это абсолютное оружие, с помощью которого ваши герои будут мстить негодяям, добывать золото из других веков, выпутываться из самых сложных ситуаций. И прочее. Но все это скучно, потому что не реально и в связи с этим мы отказываемся вам повиноваться.

     Я, Ноэльд Жироу займусь снова своими физическими работами, буду трудиться на своем рабочем месте тихо и спокойно, не совершая никаких грандиозных переворотов в науке. А Джуд Аспер вернется в охрану, к вечерам в семейном кругу, питью пива, игре в гольф, будет блюсти вверенный ему порядок. Так, что давайте без перестрелок, без переодеваний, без ужасных мерзавцев, которых нужно непременно наказать. Тихие будни, - когда-нибудь вы поймете это, - содержат в себе и великую радость, и великое страдание.

    - Ни графа Монте Кристо, ни барона Данглара из меня не получится, - поддержал его Аспер, - а сегодня вечером я планирую отправиться на своем катере в море, ловить рыбу. По правде сказать, больше всего меня беспокоит здоровье моих внуков, их у меня трое. Они более материальны, чем романы об островах сокровищ и капитанах Немо.

    - Вы, мои герои, поднимаете бунт против меня! – воскликнул я, – подождите, дайте мне ввести еще несколько действующих лиц и обстоятельств места и вы увидите, как закрутится вся история, смазанная обогащением.

    - Да какой бунт! Просто, если ты хочешь, чтобы мы были людьми, оставь нас в покое. Почему тебе не заняться описанием, если уж так хочешь писать, того, с чем ты сталкиваешься в действительности? Попробуй, тогда у тебя будет шанс на успех.

     Оба дали понять, что разговор окончен и разошлись по делам.

    -Ах, вы так! – воскликнул я, топнув ногой, - ну, тогда я так… Не спорьте со мной, все равно будете делать то, что я скажу, и я снова усадил их за стол к прерванной беседе.

    - Видите ли, Аспер, в чем дело, - начал Жироу, - несмотря на все усилия, мы еще очень мало знаем, а если сказать точнее, совсем не знаем, что получится из нашей машины. Да, у нас были успехи, нам удавалось повернуть назад биологические и механические процессы, но настоящей проверкой можно считать только эксперимент с человеческим сознанием. Опыты с обезьянами часто кончались трагически, возвращенные, как мы думаем, “из посылки”, они в двух случаях из трех заболевали эпилепсией. Последняя разработка устраняет недостатки, но все же вы должны понимать, ждать можно всего, чего угодно от удачи до полного поражения.

     Они еще говорили некоторое время, а затем условились встретиться в городе на квартире, принадлежащей Асперу при участии Валлона. Встреча состоялась и события пошли быстро. Валлон сообщил, что может пригласить двух инженеров-электронщиков, которые согласятся на конфиденциальную работу, и являются людьми порядочными, не способными на шантаж или какие-либо иные использования щекотливого положения. Составили еще группу из четырех человек необходимых для претворения плана, надежных и компетентных. Подсчитали финансовую сторону вопроса, выделили общую кассу.

     Следующий месяц принес большие перемены: переговорили с каждым из намеченных кандидатур и всех, кроме одного, включили в состав группы, привели в порядок асперово ранчо, закупили нужное оборудование. Со своей стороны фебеэровец все подготовил к транспортировке груза и, кроме того, оказалось, что он связан с заметной мафиозной группировкой, чьими услугами он пользовался. Это, конечно, очень взволновало ученых, опасавшихся стать заложниками чужой силы, но, проведя зондаж настроений и связей своего “темного” компаньона, немного успокоились. Запасшись несколькими программными компьютерными “замками” они застраховались от насилия и предательства. В общем, сверхъестественным образом, через многие мелкие препоны они осуществляли свои намерения очень последовательно.

     Еще через несколько месяцев настало время, когда вывезенная машина была смонтирована среди степей Техаса и приведена в готовность. Обезьяны возвращались из “посылок” абсолютно здоровыми и ничуть не изменившимися. Видеокамеры и фотоаппараты приносили изображение иных времен. Настала очередь человека.

     Но она не настала. Очень скучно дальше тянуть резину с набившими оскомину событиями. Нам нужен боевик? Мы много теряем в погоне за острыми ощущениями. Хотелось бы больше узнать об уже названных людях. Передергивая, подтасовывая, подгоняя события, мы постоянно лжем себе. Нам скучно просто так посидеть в тишине, мы должны постоянно прокручивать в мозгу истершиеся истории на русском, английском, французском. Чем проще история, тем лучше. Мозги не напрягаются. Стандартный герой, героиня, сюжеты. В меру убийств, секса, размышлений. Только разве это люди, на наших страницах? Картонные солдатики с пластмассовыми пушками. Кто они, так резво запряженные в фабулу?

     Психический мир ученого остается за рамками популярной литературы. Эйнштейн до пяти лет не разговаривал. До четвертого класса учился хуже некуда. В шестнадцать с интересом читал Канта. Когда брился, размышлял, что будет, если луч догонит луч? Кант умер девственником и тем гордился. Энрике Ферми отказался выполнить просьбу жены, вставить вторые рамы. Он посчитал тепловой выигрыш и денежные затраты. Потом оказалось, что высчитывая теплоизоляцию, он ошибся в запятой и рамы все-таки нужно было ставить. Петр Капица, на заседании ученого совета, возглавляемым кровавым наркомом Берией, не выдержав сплошной матерщины последнего, встал и сказал: “Если ты, мать-перемать, еще раз позволишь себе мать-перемать, нецензурную брань, в нашем присутствии, я откажусь работать”. Звучание этих слов можно сравнить с пощечиной царю Ивану Грозному или иному диктатору. В Капице достало мужества произнести их.    

     Мы нарисовали себе вселенную, наполнили трафаретами, макетами и теперь попали в ее плен. Мы в плену собственной сказки, фантазии. Не давая труда проверять достоверность мелочей, принимая протертую пищу массовой культуры, мы превращаемся в культурных шизофреников. Жизнь чудовищно оторвана от наших представлений о ней.

     Фантастика опьяняет в детские годы. Бедствие космического корабля на безбрежных просторах вселенной драматично до предела. Я бредил парсеками, бластерами, антигравитаторами, так же, наверное, как средневековые дети чертями и ангелами. Хотелось создать для себя мир и жить в нем. Садился, писал главу за главой, на какое-то мгновение, выходя в “зазеркалье”. Я творил технократическую молитву, отыскивая в себе Царство Небесное. Кому я молился? Ведь я молился. Неуклюжим, топорным способом я заглядывал в самого себя. Так же точно заглядывают в себя взрослые, но уже с помощью более серьезной литературы. Или еще более серьезные люди – философы. Странно. Для того чтобы нам идти к себе, нам нужен внешний посредник – книга, идея.            

Глава 7

Сверхчеловек.

 

    Дневная жара сменилась вечерней прохладой, с моря подул легкий, прохладный бриз, освежая своими порывами пыльные улицы портового города острова Ямайки. Тихий шелест прибоя, свежий ветер с моря и заходящее солнце делали побережье в это время суток невообразимо прекрасным. Голопузые ребятишки, швырявшиеся ракушками, с криком и визгами, городские жители, выползавшие из своих одноэтажных домов после сиесты, лес мачт в гавани, стук воды об обросшие зелеными водорослями борта кораблей и этот самый тихий, спокойный  вечер 11 апреля 1669 года предвещали завязку хорошего пиратского романа, глав этак на десять-пятнадцать.

     - Смотрите! Паруса, - крикнул кто-то из играющих на берегу детей, и все взгляды обратились вдаль к горизонту, где едва можно было разглядеть белую точку.

     - Это Ямайская эскадра, - произнес полковник Джон Хеч, отняв от глаз зрительную трубу. Он стоял на бастионе форта, обращенного к морю. Ветер развевал полы его зеленого мундира и черные волосы на непокрытой голове.

     - Передайте губернатору эту новость, - распорядился он, спускаясь по лестнице.

     Восемь кораблей Ямайской эскадры возвращались с маневров и выстраивались в ряд для захода в гавань. Тела матросов, включая тела старшего офицерского состава, пели от близости выпивки и женщин. И вот она долгожданная минута, восемь якорей вонзились в водную гладь. У самого берега, где приставали шлюпки полные матросов, кто-то громко объявил.

     - Господа офицеры, губернатор ждет вас у себя.

     Из шлюпок посыпались люди, слышался смех, шутки.

     - Господин лейтенант, - раздалось за спиной одного из офицеров. Офицер обернулся. К нему подошел какой-то человек, но наружность его разглядеть было невозможно. Солнце уже село и совсем не освещало побережье.

     - Господин Вернер, - произнес неизвестный, - у меня к вам дело. Я остановился здесь в одной таверне, снял комнату. Я прошу вас, идемте туда, мне необходимо сообщить вам важную новость.

     Вернер силился разглядеть лицо этого странного человека, но сгустившийся мрак сделал эту попытку невозможной. Берег опустел, оставшиеся десятка два матросов стали отгонять шлюпки к кораблям. Среди ночи слышались окрики, это перекликались между собой матросы.

     - Что тебе нужно, бродяга? Какую новость ты мне принес, за которой я должен плестись за тобой в твой вонючий трактир или выслушивать твой невнятный лепет, ломая каблуки на прибрежной гальке? Иди, я не дам тебе ничего, я подаю по пятницам.

     - Сэр, если вы в состоянии представить себе ворота в рай то, то зачем я вас приглашаю и есть они.

     - Похоже ты пьян, бродяга. Ау! Чего ты хочешь? Давай говори быстрее, ты мне надоел. Даю тебе одну минуту.

     - Сэр, я знал норфолдского викария Робина Вуда.

     - Что!? Идем в твою конуру. Сказал бы сразу!

     Они пошли по побережью, спотыкаясь о натянутые веревки и обходя перевернутые баркасы. Плутая среди прибрежных построек, где кругом слышались крики и песни пьяных матросов, женские визги, а иногда и звон оружия, они достигли весьма не приглядной хибары, где над дверью висела вывеска ”Якорная стоянка”, освещаемая качающимся на цепи от ветра фонарем. Неизвестный отворил дверь, вошел внутрь, стороной обошел большую, плохо освещенную комнату, где, развалившись за столами в сизом от табачного дыма воздухе, сидели посетители. Никто из них не обратил внимания на двух поднимающихся по лестнице посетителей.

      - Сюда, пожалуйста, - вежливо открывая перед Вернером дверь, произнес неизвестный. Вернер шагнул в темный проход и остановился, ожидая пока его спутник зажжет свечку. Как офицер и предполагал, комната была ужасна. Серые облезлые стены, некрашеный пол с огромными щелями. Отовсюду несло сыростью, слышалось шуршание крыс. Из мебели только узкая кровать и колченогий стул, на котором стояла свечка, тускло освещавшая этот жалкий каземат. Наконец, при свете он смог разглядеть неизвестного. Еще там, на берегу, он по голосу определил, что это был старик. Теперь убедился в этом. Седые, всклокоченные волосы, такая же борода, впалые скулы и глаза, горящие безумием, на вытянутом лице. Все это обрамляла рваная, в заплатах хламида, напоминавшая монашескую рясу, сделанную из очень грубой ткани.

     - Давай, выкладывай свои секреты, - разразился гость длинной раздраженной фразой, приводить которую тут не имеет смысла. Старик же, как будто не заметил вызова.

     - Милорд, есть ли у вас медальон?

     - У, у, у! Я сделал ошибку, притащившись в этот притон за сумасшедшим алкоголиком только потому, что он что-то слышал о моем отце. Прочь с дороги дурак, милорд хочет выйти! Вот же повезло! Кем только не называли, вот лордом разве что!

      - Умоляю! Выслушайте! Там у вас в медальоне женский портрет, неизвестно кому принадлежащий. Я могу сказать, кто она, - выкрикнул дед, повисая на ногах двинувшегося было к выходу молодого человека.

     После паузы тот извлек занятную вещицу.

    - Так, ну!? Вот она. И что?

    - Переверните его, с другой стороны тоже должна быть крышка с незаметной пружинкой в форме царапины.

     Они проковырялись минут пять, пока нашли и привели в действие крохотный механизм, который, открывшись, прыгнул в руках и упал на пол. Миру явилась надпись: “Сыну моему Виктору Д. от его матери, баронессы Де Конти”.

    - Вы сударь, являетесь сыном баронессы Де Конти, - начала свой рассказ темная личность. - Ваша мать была женой французского посланника в Лондоне, графа! Имя отца покрыто тайной. Беременность случилась в отсутствии мужа. Ее пришлось, - сами понимаете, - скрывать. В общем, когда его сиятельство приехал, он страшно разгневался и велел мне избавиться от приплода. Он заплатил, и дал мне сверток с младенцем. Помню его слова: “Леонардо, ты знаешь мое правило. Я всегда люблю проверять, как слуги исполняют мои приказания. Сначала я пошел к морю, но, раздумав, отвез его в соседнее графство к одному знакомому викарию.

     - Есть ли какие-нибудь документы, подтверждающие мое происхождение?

     Старец угрюмо покачал головой.

     - Как же мне доказать свое происхождение, что же ты молчишь? Зачем ты мне все это рассказал, если я все равно ничего не смогу доказать?

     Но старик, будто не слышал этих вопросов. Вперив глаза в потолок, он что-то быстро тараторил на непонятном языке, а автор не зная как разгрузить пиковую, кульминационную ситуацию, отослал, вниз вдруг мучительно захотевшего пить Вернера, залпом осушать бутылку вина. Тихая, теплая, тропическая ночь встретила его на пороге. Он еще раз осмотрел медальон и, постояв еще некоторое время, двинулся в казарму. Здесь, чтобы поддержать динамику, настало время выпускать злодеев; ведь когда Вернер выходил из комнаты полоумного, то услышал удаляющиеся шаги и тень в конце коридора. Пока он размышлял над услышанным, к нему подошли трое. Один, среди них, был старым знакомым офицером с одного из кораблей. Офицер был пьян и лез в бутылку. Почему-то он хотел драки на шпагах, все грозился выколотить дурь из Вернера ножнами его шпаги. Драка завязалась жаркая, бастард пытался выбить у Бенбери шпагу, но когда он сделал выпад, один из стоящих за спиной Бенбери людей ударил его по руке, держащей шпагу и тот не сумел отбить удар, а Вернер не сумел остановиться и его шпага глубоко вошла в грудь врага. Тот захрипел, выронил шпагу и мешком повалился наземь. Победитель бросился к нему, пытаясь помочь, и услышал предсмертное бормотание, суть которого сводилась к словам: Ссора, Джон Галлис, оскорбление”. Дыхание участилось, затем тяжелый вздох и несчастный дурак, любивший эль и женщин, испустил дух.

     - Именем закона вы арестованы за убийство офицера. Прошу сдать шпагу, - услышал он за своей спиной. Он оглянулся, перед ним стояли те двое, что сопровождали Бенбери. Страшная догадка осенила его. “Ну, конечно же, все это подстроено, чтобы прикончить меня одним ударом. Убийство офицера, трибунал и виселица! Неужели старик был прав, и меня убирают с дороги, как непредвиденного кандидата на поместье? Но как они узнали так быстро? Неужели здесь, на острове есть кто-то, кто заинтересован в моей смерти? И все так просто и никаких имений, титулов, денег, просто веревка! Двадцать пять лет и смерть! Ну, нет, никогда! Я не дам себя удавить, как беспомощного теленка!” Он вскочил с земли и попытался нанести удар одному из своих врагов. Но они видимо ожидали этого, и немного отойдя назад, парировали удар. Оба были прекрасными фехтовальщиками, и Вернер сразу это почувствовал. “Долго мне против них не продержаться, - мелькнула у него мысль, - нельзя давать им опомниться, иначе будет поздно”. Отразив нападение, Вернер выдернул из-за пояса миниатюрный пистолет и выстрелил прямо в лоб ближнего противнику. Тот рухнул, но не успел он еще коснуться земли, как, используя эту неожиданность, Вернер нанес своему второму противнику удар в левое плечо. Тот попятился. Вернер подобрал левой рукой шпагу поверженного противника и нанес ей укол в живот. Тот рухнул. Подошел к нему, приставил лезвие к горлу.

     - Говори, негодяй, кто приказал меня убрать. Говори, не то будешь плавать в своем томатном соусе! Ну! – и лезвие сделало надрез.

     - Я скажу, - едва слышно прошептал лежащий, - адмирал Джон Галлис…

     - Зачем?

     - Не знаю, - так же тихо ответил умирающий.

     Вернер встал, и немного подумав одним ударом отсек голову сначала одному, а затем другому противнику. “Это будет моим первым подарком адмиралу” – сказал он. В отдалении послышались крики, замелькали фонари и факелы. Это ищут его, Вернера, преступника перед законом и людьми, заклейменного отныне кратким, но емким именем – убийца. И веревка будет вечно занесена над его головой.

     Он не спеша, обшарил карманы убитых, деньги теперь ему были нужны. Результатом были два кожаных мешочка, обещавших чуть ли не сотню фунтов. Еще раз, осмотревшись и рассовав добычу по своим карманам, он растворился в ночи, оставив позади перекликающихся солдат.

     Вернер несся по серебряной улице легко, как ангел, отталкиваясь от грешной земли, прямо навстречу мне, сидящему на камне.

     - Я ваш друг, - крикнул я ему издали, - сэр, не стреляйте, идите сюда, я вам помогу!

     Бегущий замедлился и настороженно остановился.

    - Сэр, видите ли, в чем дело… Сейчас мы с вами находимся не на этой пустынной улице, а за столом моей комнаты по улице Димитрова. Вы мой вымысел. Я подросток (боже мой, какое противное слово). Я не умею нормально дружить и жить и этот вымышленный мир, единственная отрада для меня. Он интереснее, чем интегралы и законы Ньютона. Я хочу сделать вас командиром моего 120 пушечного, красного корабля, благородным и честным капитаном (у которого, кстати, с женщинами так же ни как, как  и у меня), совершающим повороты оверштаг, взбегающим первым на притянутый абордажными крючьями вражеский корабль, собирающим пиратские флотилии для больших экспедиций. Я дам вам такие качества, которых сам лишен, вашими руками я буду пронзать шпагой тела противников, бить прямо в глаз пулей, добывать сотни фунтов золота, усмирять взбунтовавшуюся команду…

     Вернер оглянулся на далекий шум, из которого прибежал и ускоренным шагом продолжил путь, не проронив ни слова. Он просто отмахнулся от гугнивого, надоедливого голоска мальчика, бубнившего что-то, что и разобрать то было нельзя. Я почувствовал стыд и унижение таким к себе пренебрежением, но, поколебавшись секунду, бросился его догонять.

     - Сэр, подождите меня, послушайте, вы должны знать, как сладок пороховой дым и команда: “Залп по левому борту”, который разносит в щепы все надпалубные постройки корабля противника, как романтично обороняться с десятью сторонниками в кормовой каюте от сотни врагов! Я дам вам миниатюрную подводную лодку, работающую на мускульной силе, вы получите все, о чем я могу только мечтать!

     Он быстро остановился и обернулся.

     - Послушай, пацан, чего тебе надо? Ты что, нарваться хочешь? Иди отсюда.

     Это меня взбесило. Еще собственный персонаж будет меня посылать!

     - Слушай, ты, храбрый герой, у которого потекут штаны, если я того захочу, я с тобой разговариваю…

     Он подошел ближе и стукнул мягкой стороной ладони в нос так, что я глупо опрокинулся назад уже чувствуя, как из ноздрей течет горячая струя.

     - Молодой человек, идите, я вас не бью! Он ушел, а я выбрался из мокрой грязи, в которой замарал штаны и руки и застыл словно статуя. По щекам сползли две едва заметные слезы, все тело пронизывала легкая физиологическая боль от бессилия и унижения.

     - Какая мразь! – произнес я маленьким голоском ему вслед, - скука!

 

                     Средь оплывших свечей и вечерних молитв.

                     Средь военных трофеев и мирных костров.

                     Жили книжные дети, не знавшие битв.

                     Изнывая от мелких своих катастроф.

 

                     Детям вечно досаден их возраст и быт.

                     И дрались мы до ссадин, до смертных обид.

                     Но одежды латали нам матери в срок.

                     Мы же книги глотали, пьянея от строк.

 

                      Липли волосы нам на вспотевшие лбы.

                      И сосало под ложечкой сладко от фраз.

                      И кружил наши головы запах борьбы,

                      Со страниц пожелтевших, слетая на нас.

 

                      И пытались постичь, мы не знавшие войн.

                      За воинственный клич принимавшие вой.

                      Тайну слава приказ, назначенье границ,

                       Смысл атаки и лязг боевых колесниц.

 

                       А в кипящих котлах прежних войн и смут,

                       Столько пищи для маленьких наших мозгов.

                       Мы на роли предателей, трусов, иуд,

                         В детских играх своих назначали врагов.

 

                          И злодея следам не давали остыть.

                          И прекраснейших дам, обещали любить.

                          И друзей успокоив и ближних любя,

                          Мы на роли героев вводили себя.

 

                          Только в грезы нельзя насовсем убежать.

                          Краткий век у забав, столько боли вокруг.

                          Попытайся ладони у мертвых разжать,

                          И оружие принять из натруженных рук.

 

                          Попытай, завладев еще теплым мечом,

                          И доспехи, надев, что почем, что почем.

                          Разберись, кто ты? Трус, иль избранник судьбы.

                          И попробуй на вкус настоящей борьбы.

 

                          И когда рядом рухнет израненный друг.

                          И над первой потерей ты взвоешь скорбя.

                          И когда ты без кожи останешься вдруг,

                          От того, что убили его, не тебя.

                         

                          Ты поймешь, что узнал, отличил, отыскал,

                          По оскалу забрал. Это смерти оскал.

                          Лож и зло, погляди, как их лица грубы.

                          И всегда позади воронье и гробы.

 

                          Если мяса с ножа ты не ел ни куска.

                          Если руки сложа, наблюдал свысока.

                          Если в бой не вступил с подлецом, палачом,

                          Значит, в жизни ты был ни при чем, ни при чем.

 

                           Если путь, прорубая отцовским мечом,

                           Ты соленые слезы на ус намотал.

                           Если в жарком бою ты узнал, что по чем,

                           Значит, нужные книги ты в детстве читал.

 

     В.С. Высоцкий написал для меня гимн. Однажды ребенок обнаруживает себя личностью. Гордой, независимой. Это осознание вступает в противоречие с действительностью: с миллионом пут связывающих его, с надутыми взрослыми индюками, высокомерно нисходящими. Я, не один из многих, от которых скучно, я единственный и неповторимый. Я способен на подвиг. Подвиг не забрасывания танка противника гранатами или закрывания дзота собственным телом, - а самосознания. Я личность среди моря, бушующих столкновений. И вы не замечаете это во мне, потому что живете в ужасном смятении, вечной гонке за жизненными удовольствиями. Нельзя так со мной: не пришел на демонстрацию – общественное порицание, угрозы; или вздумалось секретарю обкома бросить новый лозунг об отказе поступления выпускников школ в ВУЗы – выполняй. Секретарь, видите ли, считает, что нужно сначала два года поработать на заводе, послужить в армии и только потом поступать. Рассылает указания не давать хороших характеристик. Вот я и выдумал героя, сверхчеловека, самому себе хозяина. Мужественного, головастого. Плавает он в флибустьерском-Карибском море. Вынужден принимать условия, навязанные жизнью, но при этом не теряет достоинства. Еще один Робин Гуд. Проводит долгие месяцы в своей каюте в ожидании донесений о караване галионов. Остров, корабль на якоре, он за столом. Читает, пишет, размышляет. Скрипит корпус, плещется за открытым окном рыба. Над кронами деревьев кружат чайки. Команда занимается ремонтом, заготовкой необходимых материалов в островных лесах и равнинах. Ближайшие сподвижники капитана тоже порядочные, более-менее образованные люди. У них есть интеллигентные занятия. В свободное время они не дерутся, не играют в карты и не развратничают. Вернер держит в руках томик Вергилия, перелистывает, перечитывает. Пододвигает стопку исписанных листов, его стихотворений. Встает, подходит к стене и снимает хорошо закрепленный пистолет, весь украшенный золотом, камнями. Изучает в задумчивости спусковой механизм. Слово вечность ищет рифмы. Конечность, беспечность. Слышится тихий стук. Входит камердинер с серебряным подносом. На нем кофейник, печенье. Ставит, молча удаляется. Чуть позже входит грузный помощник Вольверстон. Весельчак, громыхало, но чрезвычайно храбрый. Была договоренность ехать поохотиться. Лошади уже готовы. Вернер пишет несколько строф, складывает разложенные бумаги и переодевается для прогулки. На берегу роют копытом арабские скакуны.

     Душистый ветер, воздух лесов наполняет сердце романтичного капитана радостью бытия. Съезжая с крутого склона вдруг вспоминает свою мать. Вернее, ту, которая ему ее заменила. Где теперь все эти люди прошлого? Кто бы мог подумать, что все так обернется. Солнце ударило косыми лучами из-за края холма. На мгновение появились верхушки мачт. Одновременно грохнул выстрел. Вольверстон подстрелил козу.

     Необитаемый остров – пиратская база. Тут они скрываются в период опасности. Поздно вечером приходит яхта. Мучачес приносит новость: испанцы собрали флот для целенаправленной очистки Карибского бассейна от обнаглевших флибустьеров. План испанского адмирала лежит на столе капитана. Он разрабатывает дерзкий контрплан, который смешает карты врага, позволит сорвать банк. Действовать! Отплытие назначается с утренним бризом.

     У Вернера есть прототип. Капитан Блад из романов Р. Сабатини “Хроники капитана Блада” и “Одиссея капитана Блада”.

     Корабль поднимет паруса. А, что в это время происходит в мире? В мире я в трудовом лагере, лагере, в котором  летом, месяц на полях работают ученики. Живем в бараках. Туалет на улице. До обеда и после обеда полем, собираем, снопуем. Вечером дискотека. Утром физрук гоняет кругами. Барак поделен на две части: мужскую и женскую. В каждой спальне мест тридцать-сорок. Размещается два класса, двух разных школ. Нам досталась старогородская. Группа скотов с обеих школ ночью не спит, теребит гитару, курит. Намазывает спящих зубной пастой в три слоя, вставляет спички в пальцы ног и поджигает, вызывающе громко пукает. Иногда, даже специально идет в угол, где обосновались приличные люди, и пукает там, чтобы те нюхали. Утром они или не пойдут на работу, или если пойдут, то не работать. Приходит банда деревенских трясти деньги. Крутит каратэтстские палочки, дает кому-нибудь по шее. В первой половине ночи мальчики лазают в окна к девочкам под их визги и крики. Лазают не за грехом, а ради хохмы. Учительница то и дело врывается к ним среди ночи, включает свет, называет проститутками.

     Я не могу схватить скотов за глотки, отвести к сортиру и каждого головой окунуть в дырку. Сил не хватает. За то могу представить себе это, а так же бросить моего Вернера на неприступный форт, на абордаж. В моем мире, для меня нет противников. И это очень уравновешивает.

    Сдавливающему миру необходимо противопоставить такую же контрсилу. Хотя бы пока в мечтах.                                

Глава 8

Обнинск

 

     Обнинск находится не на холме, ни у его подножия, он равнинный. Город науки, лядей, и скуки, сказал один остряк. Два последних эпитета можно отнести к любому другому населенному пункту, а первый действительно редкость. Расположенный в ста километрах к Западу от Москвы, он был одним из засекреченных оборонных центров. В сороковых, на его месте еще стояли скотные дворы и крохотное поселение. В начале пятидесятых появилась первая в мире атомная электростанция и физико-энергетический институт. Далее таинственные НИИ всевозможных профилей рождались на свет один за другим. Старый центр города – улица Ленина, - сплошь сталинская архитектура, начиналась от проходной ФЭИ. Застройка шла бережно, продуманно. Хрущевские пятиэтажки ставили углом, так, чтобы они соприкасались. Двор, таким образом, состоящий из четырех домов имел, только два выхода становясь уютнее.

     Рай для интеллигенции всячески способствовал ее культурному росту. Существовали литературные объединения, клуб любителей кино не для всех, альпинистский, туристические клубы и так далее. Выигрыш был еще и в том, что город создавался на пустом месте, отсутствовали первобытные люди, поглощавшие бурный этический и эстетический рост. Читали подпольную литературу: “Архипелаг ГУЛаг”, материалы по процессам над инакомыслящими, и думали. В семидесятых додумались написать письмо Брежневу, призывая пробудить страну от спячки, увидеть окружающую нищету и убожество. Ответ последовал незамедлительно. КГБ разослал виднейшие умы по академ-городкам, кого смог, довел до самоубийства. Построил завод Сигнал, разбавляя среду пролетариатом. Рабочие поправили положение. Если раньше, в кафешках и кафетериях сидели вежливые мальчики, предупредительно ухаживавшие за своими девочками, разговаривавшие умные разговоры, то теперь приходили сытые, здоровенные парни, били морды друг другу и вежливым мальчикам. Инъекция благоприятно себя зарекомендовала, думать коллективно перестали.

     Местная речушка называется Протва. Речушечка. Древние достопримечательности – церквушка и развалины барского дома. Они были центрообразующими для деревеньки Белкино, к остаткам которой вплотную придвинулись современные городские  кварталы. Рядом притаилось старенькое, закрытое кладбище. В центре города оставлены огромные лесные массивы под позднюю застройку, с расчетом на изменение архитектурного типа. Дома демонстрируют общегосударственную эволюцию капитального строительства. Видны все периоды по названиям генеральных секретарей. Планировали ставить рядом с устаревшими, ветхими зданиями, современные. Постепенно план претворялся, все части города развивались равномерно.            

     Огромная метеорологическая башня служит маяком. По ночам она сияет красными огнями, помогая возвращающемуся с любовных похождений студенту. Башня далеко раскинула  опорные тросы. Рядом вращается военный локатор.

     Ресторанов два. Так называемая Юбка или ресторан при гостинице Юбилейная, и Столбы”, - строение с колоннадой вроде портика. В изобилии детских кафе-мороженных. В кафе Огонек фирменное блюдо, - картошка фри с сочным куском мяса. Кинотеатр стандартный с таким же названием – Мир”, и три дома культуры, почти постоянно демонстрирующих фильмы.

     Самая надежная, массовая связь со столицей электричка. Два часа до Киевского вокзала. На всем протяжении от Москвы до Калуги станция Обнинское удивляет глаз наблюдателя относительной новизной, порядком. На фоне всеобщей ветхости и серости даже это безобразие выглядит презентабельно. Город располагается вдоль железнодорожного полотна, хорошо просматривается из вагонов. Перед Обнинском есть станция Балабаново, где делают спички, которыми завалены окрестности. Спички паршивые, не зажигаются. Горожане-сибариты тешатся в отдельных номерах двух бань-саун.

     В начале пятидесятых открыли филиал Московского Инженерно-физического института. Отстроили шикарный корпус с традиционной колоннадой. В восемьдесят шестом году заведению придали статус самостоятельного института Атомной Энергетики. Открытие приурочилось почти к взрыву Чернобыльскорй АЭС, на которой, кстати, погиб выпускник филиала. Правительство финансировало строительство современного, громадного корпуса института, вынесенного за городскую черту ради безопасности. По проекту запланировали учебные реакторы позже сокращенные, но начатое уже не возможно было перенести в людное место к автобусным остановкам. Студенты и преподаватели обрекались на длительные пешие прогулки по лесу, в любую погоду. Со специальными автобусами, как всегда возникали проблемы. Редко ходили, иногда не приходили вовсе.

     Этот научный рай стал не плохим местом для продолжения образования. С поступлением проблем не возникло. Основной предмет, математику, я знал отлично, а конкурс едва составлял единицу. Чернобыль сделал отличную рекламу.

     Гаудаму сигитур, курс, зачетка, коллоквиум, пара, декан, - много новых слов из студенческого пласта жизни. Поселили в девятиэтажной общаге, напротив старого корпуса. Комнаты на два и три человека. Две двухместки и две трехместки образовывали блок. Вход в него запирался дверями с двух сторон. Внутри имелся туалет, душ, две раковины. Три блока составляли секцию. На каждую секцию приходилась кухня, сушильно-стиральное помещение, и комната для занятий. На кухне располагались мусоропровод, четырехкомфорочная плита, стол. Три лифта с трех сторон здания возносили на небеса. В кабину, рассчитанную на четырех человек, набивалось шестнадцать. Пассажиры наслаждались теми секундами, когда перегруженный лифт медленно-медленно страгивался с места. Если он сдвинулся, значит уже не остановиться. Остряки предлагали еще всем одновременно подпрыгнуть, дабы произошло отделение пола. Порой приходилось расплачиваться за невинный юмор многочасовым стоянием в сдавленном состоянии, в ожидании аварийной бригады.

     Первым делом после оформления бумаг, поселения, нам выдали талоны: мясо, колбаса, масло. Позже прибавились картофельные фантики. Спецснабжение закрытого города умерло, прилавки опустели. Вторым делом мы занялись обстановкой своих апартаментов. Пустующие еще этажи, раскрытые комнаты с ведущимся в них рабочими ремонтом, громоздящаяся мебель, новая, старая, какая угодно отдавались на растаскивание. Мы подбирали для кроватей широкие, полутораспальные панцерные сетки, делали спинки из вертикально поставленных к стене добавочных сеток. Выбирали столы, полки, стулья по новее. Комнаты, оклеенные староватыми обоями, смотрелись сносно. Шторами, настольными лампами, чайниками снабдила кладовщица, аккуратно фиксировавшая выданное в личных карточках.

     Меня поселили с коренастым, смугловатым пареньком из Мурманоской области, по кличке Макс, хорошо развитым умственно и физически. Дзюдоист Максим, носивший диковинку по тем временам, - плэер, сильно тосковал по дому, родителям, прежней жизни, и ближе к новому году отчислившись, уехал. Вероятно, он не воспринимал меня всерьез, подшучивал с позиции опытного человека. Я был для него слишком тонок, не понятен.

     Группа мурманчан держалась вместе. На них, как казалось, лежала печать широты океана и энергия сибиряков, противопоставляющих холоду природы жар сердец. С ними, через Макса, у меня сохранились прекрасные отношения.

     В двух шагах от нашего жилища стоял кинотеатр, а еще немного дальше – общежитие медучилища, поставлявшего женские кадры. Вахта работала бдительно, и кадры приходилось втаскивать через окно, так же как спиртные напитки. Год выдался особый, - повальная борьба с пьянством, горбачевские петли у винных магазинов. Времена родили анекдот. У отца нации спросили, что делать? Он посоветовал почитать пятирублевую купюру. Пятерку складывали, и надпись "пять рублейпревращалась  в пей, обведенную в кружок.

     Студенческий состав делится на армейцев и пионеров, - выпускников школ. Армейцы служили срочную, их селили друг к другу, дабы избежать потенциальной дедовщины. Эти бывалые тусовались вместе, устраивали многодневные пьянки, где некоторые опускались до скотского состояния. Учились, как правило, плохо, ибо принимались по льготе. Не многие дошли до финиша. Некоторые сидели на каждом курсе по три года. Мы смотрели на обожженных солнцем, обветренных ветром, немножко важничающих ветеранов, норовящих при удобном случае применить в мягкой форме любимый дедовский принцип, и думали о предстоящем нам. В армии обнаружился недобор, деградация, и партия и правительство обязало студентов всех вузов служить, по достижении призывного возраста. Давали доучиться курс и забривали.

     Традиция запрещала посылать первокурсников на сельхоз-работы. Мы учились. Остальные же курсы, исключая дипломников и стройотрядовцев, месяц, по уши в грязи, без горячей воды, ударно трудились по дальним колхозам.

     Клопы жили через комнату. Благо, госторговля продавала отличные средства борьбы. Проникали насекомые обычно троянским конем. Многие клали на кровать снятые с петель двери кухонь, сушилок, для твердости. Кто-нибудь выставит в коридор свою дверь, полную живности избавляясь от пытки. Другой, проходя мимо, стибрит, думая, что повезло. Положит на кровать, пару ночей пройдет пока появится понимание проблемы, а твари уже расселились по всей комнате. Хитрые паразиты, если кровать стоит по середине помещения, и гладкие ножки проскальзывают, взбирались на потолок и от туда падали десантом.

     К девятиэтажке примыкала двухэтажная пристройка студенческого клуба, соединенная переходом. Клуб имел действующий в дневное время буфет, актовый зал, комнаты для репетиций студенческого театра миниатюр. В подвальном помещении размещался танцзал грот. Не большой, прекрасно оборудованный под некое подобие грота зал, был всегда заветной целью для великого множества желающих. Билеты выдавались по два-три на группу, и делились яростно.

     Новое наше стойбище удивляло порой. Заходишь без стука к знакомому, дверь не заперта. В комнате танцует особа в костюме Евы, Адам курит лежа на кровати. У некоторых, весьма любвиобильных, девицы толклись постоянно. Казановы вечно измученные, вечно спали на лекциях. Смешно так спали. Спят, а голова то сваливается, то поднимается, то вниз, то вверх. По кругу. Туда - сюда. Другие пили. Напьются, вспомнят первый разряд по каратэ. Шандарахнет мысль. Встают с пола, возле унитаза и с прыжка выбивают собственную дверь. Один удар, четкий отпечаток подошвы на самом верху, и уже больше нечего закрывать. Только приставлять остается.

     При зачислении, нас обязали отработать по десять дней на строительстве столовой. Собирали мусор, таскали носилки с цементом. Не из вредительских побуждений, но ради смеха накладывали столько цемента, что носилки ломались. Обвинить нас можно лишь в чрезмерном усердии. Не опускайте до уровня чернорабочих.

     Мрамор, свежесть, роскошь, паркеты вызывали чувство гордости. Ни кто еще не сидел за этими партами, не рисовал на них порнографию, не писал глубокомысленных стихов. Самые современные аудитории страны, гостеприимно принимали нас.

     Перенасыщенный физикой и математикой вуз обрушился всей тяжестью. Я не подозревал, что интегрирование и дифференцирование можно применять по стольким различным вопросам. Огромное количество информации передавалось нам в течении семестра, сдавалось на экзаменах и большинством благополучно забывалось. Учили, - как и просили, - на несколько дней. Известная личность, профессор математики Плыкин, одержимый любимым предметом, возглавлявший кафедру, вел лекции в бешеном темпе. Писал на доске длиннущие формулы, матрицы, подтирал то тут, то там буквы и цифры, мгновенно переделывая их в новые формулы, чем изводил не поспевавших слушателей. Говоря компактно, он общался с нами языком профессионалов. Придумали шутку: стоит он у доски, я тут написал методическое пособие, и в нем все так упрощал, так упрощал, что сам теперь ни чего не понимаю. Влетая на экзамен, он наставлял подчиненных ставить как можно больше двоек.

     К концу первого курса, от нашей группы технической диагностики, состоявшей из тридцати человек, осталась половина. Надо сказать, что ни кто не вылетал не по своей вине. Если не ходишь в институт, не выполняешь элементарные требования, можно ли ожидать иного исхода?

     Первый год дался тяжело еще и по причине отсутствия столовой. В глухом лесу, мы занимались с утра до двух-четырех часов, без маковой росинки.

     Жизнь общежития ориентирована на ночь. Не смотря на то, что многие весь день учатся, все равно большинство ночью живет активнее, чем днем. После первокурсной чистки буйных убывает, но набирается новый первый курс, и песня поется заново.

     Воскресная забава – поездка в Москву. Там много соблазнов: лунопарк, стереоскопическое кино, прогулки по Арбату, театры.

     К чести преподавательского состава слухи о взятках даже не циркулировали. Вообще, уровень преподавания установился высоко. Смущала только, вероятно всему научному миру, присущая проблема. Такие замечательные и умные преподаватели не понимали до конца своих предметов. Возможно, их не понимали сами творцы. Пример. Точка бесконечно малая, безразмерная величина. Линия, состоит из бесконечно большого количества, последовательно стоящих точек. Но разве даже бесконечное количество, безразмерных точек может дать размерность, отрезок? Где логика? Или математики могут посчитать, что в четырехмерном пространстве треугольник, будет иметь, пять вершин и десять ребер. Как это представить? Понять? Лектор по матанализу рассказывал о бесславном окончании жизни основателями этой науки, творившими в конце прошлого и начале нынешнего веков в Европе. Многие спились или нашли смерть от отчаяния понять мир. После совершенных открытий, они будто бы поняли, что все созданное не правильно. Конечно, ракеты летают, компьютеры и реакторы  работают, на лицо зримое подтверждение истины. Но, - не только, наверное, на мой взгляд, - любая наука состоит из такого большего количества мелких натяжек, подгонок, условностей, что можно говорить о ней только, как о магии, механизм которой мы не понимаем. Ученые хором запротестуют. Их учебники и теории достойны всяческого уважения, восхищения. Однако речь то идет совсем о другом. В погоне за познанием, мы, на столько абстрагировались, отказались от сенсуального мышления, что наша голова уже давно полетела к Марсу, а ноги все еще стоят на земле. Ученые даже не понимают этого, как не понимает абориген красоты доказательства теоремы Пифагора. Для аборигена простительно его невежество, для ученого, уже прошедшего первобытную стадию сенсуального сознания, утрата реальности позорная слабость. Нас торопили: “давай быстрее запоминайте это и пойдем дальше”.

     - Но как же! А это откуда? Почему мы делаем тот вывод? Пытался добиться я понимания. Ни кто не хотел объяснять. Все норовили прочитать лекцию и стребовать запоминания.

     - Вот перечень вопросов, отвечай на них, не задерживай.

     Подавляющее число студентов пришло в стены Альма Матер за социальным статусом. Диплом вышки приравнивался к дворянскому званию. Не мало претендентов, из их числа, было ориентировано на умственную работу. Единицы стремились к познанию ради него самого. Но и они не выходили за традиционные рамки.

     Имелся еще один не обычный тип студента, некто Миша, двухметровый перворазрядник по тяжелой атлетике, золотой медалист, компьютер запоминающий подобно видеокамере. Его противовес личным достоинствам – горькое пьянство. Однажды он заснул в комнате, в которой начался пожар. Сгорело многое, включая лежащий под ним матрац, а он, полежав пару деньков в больнице вернулся обратно. Перед этим случаем, спасаясь от оперотряда, в полночь, пьяный, залез на козырек балкона девятого этажа. Скорее всего, он ни чего не искал в жизни, и ни к чему не стремился. Дрейфовал по течению, убивая время, уходя от реальности.

     Новая жизнь переносилась в начале трудно. Уехав от семьи, привычных условий, знакомого круга, я ощутил себя вырванным из почвы с корнями растением. Пресеклись тысячи нитей, которых не замечаешь, как какую-нибудь близкую, еще живую родственницу. Не осознаешь, сколь много получаешь, пока не пропадает привычная среда. Пришла депрессия. Я боролся с ней упорными занятиями. Помогло. Через год боль утихла, ушла на задний план. Студенческое братство заменило потерю. Стал самостоятельнее, ослабевшее влияние семьи заменил пересмотром взглядов.

     Темнота. На остановке, возле Универсама, толпа студентов ждет автобусы. Проносятся желтые, красные огни фар. На фоне предрассветного неба торчат трубы ТЭЦ. Дым стелится в направлении ветра. Сквозь ущелья домов проглядывают неоновые патриотические лозунги, установленные на крышах девятиэтажек. Холодно. Хочется есть. Денег достаточно, но лень суетится в шесть утра, стряпая из скудного набора продуктов.

     Темнота, вечер. На остановке в лесу стоит толпа студентов и препадов. Две мачты уличного освещения рассеивают мглу. Вдали сияет огнями ИАЭ. Хочется кушать, но нечего купить в глухомани. Холодно. Подходят автобусы. Мы набиваемся плотно, прессуемся подобно мусорным машинам, уплотняющим груз.

     В коридорах и комнатах общаги слышны записи групп: Джой, Смоки, Европа, Модерн Токинг, Даэр Стрейтс. Замечательно идет металл. В холлах отведенных курильщикам поют песни под гитару.

                                 Я ломал стекло, как шоколад в руке.

                                 Я резал эти пальцы за то, что они,

                                 Не могут прикоснуться к тебе.

 

 

                                  Но я, хочу быть с тобой.

                                  Я так, хочу быть с тобой…

                                  И я буду с тобой.

 

                                  В комнате с белым потолком,

                                    С правом на надежду.

                                  В комнате с видом на огни,

                                  С верою в любовь.

     Ужин из жареной картошки, кильки в томатном соусе, бумажной колбасы. Двое моих товарищей сидят в моей 528 комнате, пьют водку. Я живу один и у меня есть место для расслабона. На первом курсе спиртных напитков не употребляю, считая преждевременным. Гости предлагают, но я вежливо отказываюсь. Первый, - Гарик, талантливый спортсмен в боевых искусствах. За пол года он, переключившись с каратэ на бокс, заработал первый разряд. Другой, - Сергей, мечтатель с каратэистскими палочками. Пропорционально убыванию жидкости в бутылке он распаляется, вспоминая нашего старосту, ставящего ему пропуски лекций. Система образования предусматривает ведение старостами групп журналов посещаемости занятий. За пропуски деканат репрессирует.

-                     Я ему дам звизды, - повторяет он.

-                     Ну что ж, дай, если хочется, - отвечаем, в конце концов, мы.

     Он уходит. Мы всерьез не воспринимаем разговор. Но очень скоро узнаем, что Сергей, захватив свои тяжелые палочки с металлическими наконечниками, явился в комнату старосты и треснул ими его по голове. Первый удар получился скользящий. Второй, шел точно по макушке. Пробоина в черепе была бы не минуема, не отведи руку нападавшего парень, оказавшийся рядом. Случился скандал. Старосту увезли в больницу, а Сергея в КПЗ. В скорости его исключили из комсомола и отчислили. Он возвратился в свою Ухту. Над старостой народ зло подсмеивался, желая ему симметрии. Ссадина между виском и глазом маячила далеко.

     Жизнь шла своим чередом. Неуклонно, ледоколом, ломающим лед препятствий, я двигался к диплому, к более высокому положению. И с каждым экзаменом подходил ближе и ближе, удаляясь от себя. От Олега, от высшего Я”.

     В высшем образовании, самом по себе, нет ни чего плохого. Правильно становиться информированнее, грамотнее, расширять кругозор. Но если мы это делаем исходя из своих собственных суждений, то пропадает полезность.

     Что бы случилось, если бы люди стремились просто жить, не гнаться за миллионом личных желаний, мнений, если бы они оставались, довольны имеющимся в данную минуту? Тогда многие инженеры, ученые, актеры, писатели, стали бы рабочими. А некоторые рабочие пошли бы в науку, искусство. Тщеславие составляет суть современного мира, перемешивает все карты. Золото ценится выше хлеба, хотя металлом нельзя питаться. Я начальник, - ты дурак. Ты начальник, - я дурак. Кто виноват в том, что нужно холуйствовать перед начальством, которое в свою очередь холуйствует перед своим? Да мы же и виноваты. Мы приняли участие в гонке тщеславия, согласились с условиями игры, нам ли обижаться? Многим кажется, что выход в занятии места на самом верху пирамиды власти. Там то уж, я сам себе буду хозяином, думают они. И это еще один обман. На разреженной вершине мы попадаем в когти правящей элиты, которая мгновенно свернет нам шею, посмей мы проявить самостоятельность.

     Единственный настоящий выход, - отвергнуть сами правила игры, плевать на карьеру, иерархию, общественное мнение. Чувство правды и достоинства, заложенные в нас, будут нам путеводной звездой. Я буду трудиться там, куда поставит меня случай. Рабочим, так рабочим, генсеком, так генсеком.

     Но как набраться смелости и выйти из колеса?                       

Глава 9

Поезд

 

    В лето больших жизненных перемен, занимавшихся на горизонте медленно, но неотвратимо, запах которых только-только начинал чувствоваться, мы очутились на узловом захолустье станции Ряжск, удаленной от Москвы по рязанской ветке на 270 километров; тишайшей, с аркообразным потолком коридоров, бумажным расписанием, старыми круглыми часами над ним. Высокие деревянные парадные с многослойной кожей треснувшей краски, шахтерски-грязной, со стертыми до основания деснами порогов охранялись запущенными каменными урнами всю жизнь взиравшими на два высоких перрона, на дремлющие в углу тепловозы, товарные составы, забор, на огромный хоздвор, где между гор угля, дров, холмов мусора, на фоне дряхлых складов покоился мостовой кран. В месте с ними встречали и провожали проходящие экспрессы, как гайдаровский полустанок в “Дальних странах”, закрытые киоски, плакат с девочкой на путях, уходящих в перспективу, в конус света далекого паровоза предупреждавший об опасности такого хождения, туалетное строение, напоминавшее о себе при встречном ветре шагов за пятьдесят, с намалеванными простреленной на вылет рукой, буквами М иЖ. Мы прошли, здание насквозь, и оказались перед тем, что полагалось называть привокзальной площадью, но что было просто земляным полем на дальней кромке, которого виднелся берег моря деревянных домов.

    Он пошел позвонить по междугородней связи родителям в приземистую контору, расположенную рядом с этим, периода развитой коллективизации, зданием вокзала. Экзальтированная телефонистка в окружении обветшалого интерьера раздраженно заметила, что трудно требовать от нее такого, когда связи с Москвой нужно ждать по три часа. Она замялась, вспоминая два ближайших крупных города, а затем приняла телеграмму. В ней он написал об этом заплеванном полустанке, затерянном между Тулой и Рязанью, на линии следования Алма-атинского экспресса, где новым за последние десять лет были только заголовки газет. Часы показывали пять вечера. Только во втором часу ночи жестковатый уют вагона третьего класса распахнет свои двери, а ныне поезд не вышел еще из столичных пределов и коротать время осталось только в прогулках, да в засиженной мухами и тысячами пассажиров безобразной халупе привокзального ресторана.

    К сожалению, реальность непреклонна, не поэзия она и не идеи, а очень угловатая, ржавая железяка; сейчас она была восьмью человеками, не считая сержанта химических войск, низкорослого, стриженного под бобрик, переодевшегося в нарушение устава в партикулярное платье, едущих к месту воинской службы. Восемь не знакомых еще людей, как прозаично звучит это мимолетное знакомство. Два Димы, два Саши, два Леши, Толик, Тигран и Олег ходили со своими мыслями, встречаясь, расставаясь в немногочисленных залах, собираясь и рассыпаясь. Уже ближе к одиннадцати вечера, когда двое из команды ушли в деревню искать самогон, в четырнадцатый, наверное, раз обходя, сочащийся каким-то навозным цветом, под желтым светом ламп, плиточный пол зальцев, ходов, переходиков, стены в зеленой шкуре краски, отворачиваясь от навязчивых приветствий автоматических камер хранения, мигавших голубыми лампионами, сиянием похожим на глорию, не обращая внимания на зазывание кресельных сцепок на железной раме с фанерным выгибом, с пассажирами в них, билетные кассы, огороженные выше деревянного барьера органическим стеклом, на вымершие киоски, он почувствовал сильное желание, уединившись вытянуться, заснуть. На захоженых ногах, с глазами, в которых стояли все лица, присутствующие на полустанке он оглядел внимательно самый большой зал, уже ленивых детей, еще играющих с мячом. В кучах мусора в самом дальнем углу, проступала буфетная стойка размером с небольшой полевой редут, времен 1812 года. Внутри, между политого мелом хлама стояли два стола и размашистый шкаф. Обтерев, скомканными газетами столешницу, он забрался на нее, скрючившись, и попытался заснуть. Через призму серых сумерек, долетавшего вялого гомона, образов поддельной, протертой коленями полировки, бетонных глубоких, лоснящихся подоконников, узких окон, выбитых в толстых стенах, всыпались в барабан натужного сна, приобщаясь к никотиновому дыму, запаху креозота, к расслабленности на двух квадратных метрах. Полноценного сна не получилось. В половине второго он пошел к месту сбора. Поезд опоздал на пятнадцать минут, хмурый проводник – казах в белой майке, - небрежно показал места.

    Поезд гремел, на часах было четыре утра – едва светло. Люди лежали в жалких позах: разинув рты, завернувшись в спираль, свесив конечности, уткнувшись в подушку, словно потерявшие сознание или выброшенные на берег. Простыни, скрученные углы матрацев свешивались, болтались в такт тряске; женщины аккуратно закрыты простынями, кто до самого носа, кто только до груди. Проводник защелкнулся со своим бельем, стаканами, тумблерами на приборной доске; ему повезло, два с половиной часа не будет остановок.

    Визг тормозов, шипение, состав, сбросивший скорость, замер в лесу, я пошел в тамбур, проникотиненый въедливым пепельным дымом, достал ключ, стащенный со стола купе проводника, пока тот рассаживал новичков, открыл дверь, опустил подножку и спустился на гравий и проросшую через него траву. Сразу стали видны колеса, пружины – черные, металлические. Рядом еще одна колея, по которой издалека долетает лязг и грохот встречного скорого. Что это Куйбышев – Москва? Бу – бум – бу – бу – м; за последним вагоном шелест воздушного потока, буферные огни. Далекий шум еще не угас, а тормозные колодки слабнут, вагоны медленно снимаются с места. Я мог бы не заскакивать в них, а остаться или сесть в проходящий назад. Мог вообще уйти в лесополосу и там к каким-нибудь огням, но во всех случаях я терял вещественную связь с физическим миром, во всех случаях, кроме одного, я должен был блуждать бесплотным привидением, и поэтому я прибавил шагу и подтянулся на перилах. Я пошел к нему на полку.

    Утро наступило для него к полудню, день радости не обещал, и поэтому были причины оттянуть ясный взгляд. Две трети вагона занимали школьники средних классов, возвращавшиеся в Алма-Ату после вояжа по Москве и споры, возня, визги с момента пробуждения не вторглись неожиданно. Боковая полка протяженность, которой не давала сантиметрам пятнадцати его длинного тела выпрямиться, была верхней, это спасло его от участи спавшего внизу, там группа давно проснувшись и позавтракав, мучилась бесделием. На столике громоздились пустые консервные банки, смятая бумага. Сержант с бронзовым от загара лицом, запястьями и треугольником на груди, но болезненно бледный во всех других местах, ставший в трикотажном костюме похожим на школьника, сидел у окна. Вчера, из боязни бегства своего личного состава, он отказался называть место, где он так загорел, пока поезд не набрал скорость.

    Мой визави сполз вниз и, пританцовывая, пошел по узкому ряду между торчащими в лицо ногами, босыми и в носках, спинами, отвернувшимися к окну, болтавшимися простынями среди звона стаканов. Поезд несся на предельной скорости, резко бросая в стороны и можно было, не удержавшись бухнуться на чужую спину или ноги. Под потолком, укрепленные убедительно прочными по толщине подпорками, висели третьи полки такого же белого с серой сеточкой цвета, как все вагонные плоскости за исключением приторно синих сидений, скрытых теперь. Он добрался до малюсенького туалета с неизменным остреньким туалетным запашком, умылся, рассмотрел в зеркало двух, нет - трехдневную щетинку девятнадцатилетнего подбородка и подумал: ”Какого черта это все происходит”. Затем нашел на противоположном конце вагона пришпиленное под стеклом расписание остановок, длинное и густое. Три часовых пояса: Тамбов – Саратов – Уральск – Актюбинск – Джамбул. Тем временем в вагоне приступили к обеду, проводник носил за раз пять стаканов, ставил их, поворачивался, топырил свои пальцы, отмечая так число заказанных вновь. Пассажиры раскладывали на промасленной бумаге изувеченные куриные мослы, чресла, распространяя в воздухе жировую проперченную аэрозоль, вяло жевали, чмокая, похрустывая, обсасывая, облизывая пальцы, сваливая обглоданные кости, горкой рядом, шелуша яичную скорлупу, кусая их, сваренных вкрутую, разнося прелый мясной запах, нарезали длинные огурцы, помидоры. Крохотный мальчик на полке пускал пузыри, кричал, просился на горшок, тут же на него садился, справляя нужду. Его через каждые три часа кормили родители, сами утолявшие голод столь же часто и читали: “добрый доктор Айболит, он под деревом сидит”.

    Пошел отсчет верстовым дням, как-то согласовывавшимся с декорациями, тянувшихся за окном климатических поясов. Сначала умеренная, затем пастозная зеленая природа, бесконечный берег водохранилища сразу после Саратова, с тропической травой. Затем первые степи, пустыни, верблюды, мертвое ложе Орала; около 72 часов колесного грохота, чая в железных подстаканниках, баночного фарша, похожего на ветчину, баночной же гречневой каши. Во время трапез компания превращала в стол нижнее боковое место и просила детей освободить купе со столиком напротив. Расставляли домашние продукты, что-нибудь наиболее вкусное из сухих пайков; сок, лимонад, молоко, купленные на предыдущей станции. Все, вплоть до арбузов. А по мере внедрения в Азию, -  урюк, персики и даже бананы. Но, чем больше пустела местность и вторившие ей кошельки, - а домашние припасы были первыми среди павших, - тем чаще приходилось доставать армейские железные банки.

    Для чтения были только бессмысленные местные листки крупных городов, да где-то найденный старый номер “Крокодила” тяжелый своим каменным юмором. Для развлечений, - неуемные траты, и краткая экскурсия по вокзалам, - причем из-за их обилия не презентабельными на вид пренебрегали, - а также картежная компания с полковником в отставке, руководителем “детской роты”. У последнего был атлас, и мы нашли нашу стальную ленту, врезавшуюся в территорию Казахии, выходящую затем на несколько километров обратно в Россию и окончательно соскальзывающую по направлению густых клякс других республик, огороженных жирной красной линией государственной границы.

    - Когда все это кончится? – задал мне Олег риторический вопрос, перенеся внимание на открывшийся из окна вид, на раскинувшееся далеко ниже железной насыпи водное зеркало, шлюзы и пароходик в них.

                           Когда то, что мы сделаем,

                           Выйдет без печали из наших рук;

                           Когда семь разойдутся,

                           Чтобы не смотреть, кто войдет в круг;

                           Когда белый конь, узнает свих подруг, -

                           Настанет день радости.

 

                           Когда звезда-Можжевельник

                          Встанет перед нами в огне.

                          Когда в камнях будет сказано

                          То, что было сказано мне;

                          Когда над чистой водой

                          Будет место звериной Луне, -

                          Настанет день радости.

    Я пропел эти строки в неожиданно наступившей тишине степной стоянки. Шлюз и пароходик в нем уже скрылись из виду, но вид с высокой насыпи оставался королевским.

    По мере удаления от России, на смену электричеству пришло дизельное топливо тепловозов, по запаху похожее на нагретую лыжную мазь. Залы, урны, кассы вокзалов выглядели еще мрачнее и грязнее. Отставной полковник, с которым он продолжал поигрывать в подкидного дурака, рассказывал истории из жизни и службы: о вшивых новобранцах с кавказских гор, о юном женихе дочери, отправленном им срочно в вооруженные силы: ”Познакомилась моя дочь с пареньком, месяц не прошел, - влюбилась я, - говорит, - замуж за него выйду, он в институт поступит, будем в общежитии жить. А самой только-только семнадцать исполнилось. Я промолчал, потом оделся, купил пива и пошел к военкому, он мой старый приятель, вместе служить начинали. Посидели, попили пива, тут я у него спрашиваю: “Можно человека срочно в армию призвать?”. Он говорит: “Конечно! Завтра ему повестку утром домой отнесут”. На следующий день дочка заплаканная прибегает: “Папа, папа! Сашу в армию забирают, сделай, что-нибудь!” Я пообещал, конечно. А его в срочном порядке, в суточный срок… Ничего, послужит, вернется, тогда посмотрим какая у них там любовь…”

    Олег любил стоять у открытого окна, которое приходилось напротив двери туалета и высовывать голову в плотную струю воздуха. Иногда состав делал поворот по большой дуге и был виден почти весь. Он следовал всегда параллельно встречной колее, чьи граненые бетонные шпалы напоминали шоколадные дольки. К ночным станциям состав подходил мимо гирлянд огней складских дворов, путанице строек и останавливался перед одинокими фонарями на зеленых газончиках. В бархатной свежести темноты пассажиры покидали душные вагоны, сходили на низенькие перроны, прыгающий под ногами. Трафаретные окна горели по всей длине зеленой ребристой змеи над белыми планками указательных стрел “Москва – Алма-Ата”.

   Он пытался вообразить себе свое ближайшее будущее, но не мог сделать это даже приблизительно. Сила, бесконечно превосходящая его собственные, влекла неумолимо вперед. 

 

Глава 10

Встреча

 

     Мы растолкали друг друга и в сонной полутьме вагона молча стали собираться. Собрались. Поезд остановился, сержант построил нас на низком перроне и повел в ночи по какой-то твердой развороченной степи, как по некоторым отрезкам дантевского пути, хранящим будущую неизвестность. И когда скрылась станция, а за ней и темные улицы грязной деревни, по которым шлялась только не многочисленная свора собак, самых первых старослужащих встретившихся нам, остались только огни, россыпи их спереди и сзади. Строй распался, превратившись в быстро идущий по валунам, поминутно оступающийся хвост; отдельные его части порой сильно отставали, их приходилось дожидаться. Предутренний душный воздух обещал жаркий день, в нем, в далеком мерцании обозначилась ледяная корка лужи. Нет, не лед – соль. Через тридцать минут вышли на прямой участок асфальтированной дороги, с сеточными заборами по краям и свернули направо, в первую калитку. Асфальтированные артерии городка из одноэтажных коттеджей, аллей тополей, аллей парусоподобных армейских плакатов, привели нас к крыльцу домика, на котором, скуксившись у стены, дремал дневальный. После проволочек, вызванных его отказом разбудить начальника, на крыльцо вышел в одних штанах майор, на ходу причесываясь. Полюбопытствовав откуда новобранцы, он, серея предрассветным туманцем, сообщил, что по случаю грядущего воскресенья никаких мероприятий не планируется, а с понедельника все мы пройдем мандатную комиссию. Отдав распоряжение принять, он ушел, а мы вступили в дом, в котором не было ни света, ни мебели, кроме матрацев. В одной из комнат, на них, беспорядочно набросанных, вторым слоем хаоса, спали туши, наполняя кишечными газами воздух и сами свои подстилки. Пока в коридоре шуршал караульный, выполняя майорский приказ, починить свет, а второй караульный в гражданке, ругаясь шепотом тряс одну из моржовых груд, добиваясь смены, мы искали свободные места.

     Есть точка на географической карте мелким масштабом. Но это не точка, а долина, плоскость терракотовой земли длиной в тридцать-сорок километров, наклоненная от сопок к горной цепи; капля, пущенная по ней, соскользнет вниз, не упрись она в скалу. Солнце встает в начале покатого коридора, там Восток. Он жжет священным огнем головы подданных, скуластых лиц из черного кафеля и раскосых глаз так, что когда тень исчезает, впервые несколько секунд пока тело не прогреется, душа пытается в него закутаться. Целая учебная дивизия с множеством полков и батальонов загорает, разгороженная заборами, разбросанная многими километрами, в этой точке. Однородная людская масса, сперва, как новый восточный тип лица, кажется не различимой. Но стечением времени проявляются подробности, расставляющие угнетаемых и угнетателей, свежепризванных и старослужащих на свои места. Первые отличаются от вторых хмуростью, привычкой, если выдается минута, посидеть, занимать самую расслабленную позу, а так же лаконичностью, грубостью и быстротой движений человека, доведенного давлением до последней черты. Все здесь одеты одинаково, в брючно-пиджачную пару, со штанами галифейного покроя и пиджаком, носимым, перепоясанным ремнем типа ремня первой мировой войны. Все здесь злобно кричат друг другу: “Стой! Э-Э-Э, сюда иди! Бегом марш!” или “Тьмо, ты, где быль?”

    - Я в щущилька спаль.

    - Ну, звиздец тебе пришел! Схлэбалься отсюда!

     Все здесь носят в карманах календари, в которых аккуратно, каждый день, с наслаждением зачеркивают цифру и везде пахнет каким-то мерзким удобрением.

     Курсант – полинявший, в пожухлой панаме, с флягой на ремне, обшитой защитным материалом с деревянной табличкой, на которой адрес хозяина: “ К-нт Зарипов К.Р. 3Р 3ВЗВ”, уже был знаком с кителем чистого золотистого цвета и парфюмерного запаха, с плотной тканью, толстыми отчетливыми клеточками нитей. Глаженная, многократно стиранная его личина стала теплой, гладкой, быстро мнущейся. Колено хорошо чувствует заточенную с обоих концов заплату, она выпучивается, как твердый камешек потому, что на ней сходятся оба рубца подвернутой материи. Курсант Зарипов или курсант Ашуров уже был знаком с кителем, а мы познакомились с ним самим наступившим утром, когда пошли к столовой, у которой стояла пригнанная бочка кипятка на колесах, полторы-две сотни наших соплеменников: бритых, рваных, раздетых, волосатых и прибывающие роты. Перед напряженным днем курсанты набирали во фляги невозможно горячий кипяток, который был, тем не менее, всего вдвое горячее уличной температуры. Горохом, рассыпаясь, они с такой же скоростью собирались по окрику сержантов, мрачнее тучи ходящих между ними. Сержанты в полной мере осознававшие свою власть, возможность где угодно и когда угодно давать зуботычин, возмещали этим те долгие пять месяцев унижений, когда приходилось умирать в бешеном ритме своего курсантского прошлого и теперь добивались подавления всякого самого скрытого протеста, выражаемого хотя бы во вздрагивании тела. Они изнуряли, провоцировали, вызывая естественное чувство собственного достоинства, которое тут же, перед строем и наказывалось десятикратно.

    - Рота, бегом марш! Рота, шагом марш! Равняйсь, отставить. Равняйсь! Головы подняли. Замерли! Чекушин, фули ты своим хлебалом крутишь. Суда иди. Ты че фуисос хлебанный, на шестнадцать частей тебе его разломать? Ремень снимай!

    - Товарищ сержант, я не вертел головой.

    - Хлебло подыми! Равняйсь! Смирно. Только дернись! – трах, трах, трах заходила бляха ремня по животу, вытянувшегося подобно кремлевскому курсанту на посту номер один, Чекушина и мы все были представлены друг другу. Мы соприкоснулись с тайной воинского братства, с секретом мужества, доблести. Мы зеленые юнцы, только-только оторванные от мамкиных юбок, еще вчера игравшие в войнушку деревянными пистолетами, мечтавшие стойко держаться в гитлеровских застенках начинали узнавать цену солдатского долга, и это было очень почетно, сердца наши наполнялись гордостью. Мы увидели настоящих солдат, подтянутых, бравых, знающих соль священного пота, героических людей, заботливых старших товарищей, благодаря которым родина наша могла спать спокойно. Мы увидели залу столовой, - перед которой, сидя на корточках, на вытоптанной в пыль земле, подолгу ожидали своей очереди, - помещение темноватое, с окнами под потолком, построенное из алюминиевой мятой посуды, загаженной расторопностью посудомоек, смывавших только крупную грязь. Увидели здание сортира, напомнившее снаружи побеленный коровник, на подступах, к которому испытываешь страх сойти нечаянно с тропинки и провалиться по уши в яму дерьма, незримо раскинувшуюся под фундаментом и в его окрестностях. Мы увидели, как от этого сортира, прямо из под стены берет свое начало и скрывается в дали, ручей дерьма, и двух солдат с шестами, бегающих вдоль русла и разгребающих заторы.

     В десять утра, когда прибывавший с нами неотлучно сержант, благодаря которому нас до сих пор не трогали, ненадолго нас оставил, мы познакомились с местными бережно хранимыми традициями. Мы сидели в тени у цоколя казармы, перед большой песчаной площадкой, огороженной зданием клуба, другими казармами и ждали появления оператора флюографической машины. Мимо прошли два курсанта, один отстал на шаг.

    - Бегом марш! – крикнул один из нас. Все усмехнулись, а когда курсант, как бы исполняя приказ, перешел на бег, я ощутил собственную значимость, такую же, наверное, какую испытывают члены подвыпившей компании, если ей удается унизить прохожего.

     Непонятно для чего Тигран торчал маяком, не укрытый тенью, но до неприятностей он достоялся. Со стороны клуба неожиданно подошли двое азиатов.

    - Э, часы есть? Снимай!

    - Зачем? – его шокировало их требование.

    - Э, давай часы! – один из чурбанов схватил его за руку, Тигран вырвал ее. Он испугался, хотел помощи и не мог показать страха, но, тем не менее, довольно жалко отступил на пять шагов ближе к нам, сомневаясь, слышим ли мы разговор. Бросил на нас взгляд.

    - Э, дурак, бля, часы давай!

     Никто Тиграну помочь не хотел, слишком неизвестным было наше будущее и как знать, не разбросают ли нас через несколько часов после этого коллективного сопротивления по отдельным частям так, что отомстить каждому из нас по отдельности будет в кайф каждому желающему.

    - Часы снимай! – один из азиатов попробовал снять их сам. Я взглянул на ребят, демоны сконцентрировали такой страх, что все молчали. Это был новый мир, который начал уже придавливать огромным прессом нашу психику. Тигран стоял ближе всего ко мне, но мой язык прилип к гортани, когда я хотел предложить вмешаться, чурбаны услышали бы даже шепот. Словно под гипнозом не хотелось обращать на себя внимание, хотелось оставаться недвижимым. В конце концов, это всего-навсего часы, если бы речь шла просто о голом издевательстве...

    - В баню пойдешь, все равно отберут.

    - Не могу, подарок отца, – вероятно, это было правдой, но выглядело это довольно жалко. Солдаты действовали быстро, они ударили Тиграна в грудь, постоянно повторяя требование так, что отвечать на каждое было глупо. Иногда они вставляли: “Э, дурак, бля ща отфуярим, - и били в грудь все ниже и ниже.

    - Не могу.

    - Почему!?

    - Я же сказал тебе подарок отца, - как попугай осипшим голосом повторял, мучаясь Тигран.

    - Сюда иди! – они потащили его в северную сторону дома. Сначала он сопротивлялся, солдаты принимались дергать его с тупым упорством, повторяя требование.

    - Хорошо, сейчас сержант придет, - промямлил Тигран, - поговорим.

    - Э, отфуярим, блядь. Часы давай! - и снова попытка затащить за угол; жертва упиралась еще минут пять, и согласилась отойти. Не сопротивлялся бы он так, стоит ли из-за часов… Театр стал звуковым, требования, невнятные ответы, удары, шарканье ног о вскопанную, высохшую землю. Послышались приближающие шаги и новый, чисто русский голос спросил.

   - Что за фуйня?

    - Товарищ сержант, они часы отбирают, - несчастный вообразил, что пришла помощь.

    - Да!? – секунду длилось молчание, - а четы не отдаешь?

    - Не могу, отец подарил, - слезливо пролепетал Тигран.

    - Да брось ты, сержанты в баню поведут, разденетесь вы, в предбаннике вещи оставите, а пока будете мыться, они все позабирают, - короткое молчание.

    - Часы давай, - уколол слух похабный голос с акцентом.

    - Братан, отдай им часы, все равно не сохранишь, - дружелюбно вмешался сержант, - подожди, - остановил он азиатов.

    - Зачем они тебе? Ты в курсантской роте будешь полгода, за тебя сержант будет думать, у него и часы есть, не одной свободной минуты не останется, а осенью поедешь в войска, отберешь здесь, сколько хочешь или родители пришлют.

    - Не могу я.

    - Ой, - всплеснул руками сержант, - ну зачем тебе часы в роте? Без них по подъему встанешь? В восемь в столовую на завтрак сержанты отведут, в три на обед тоже. Ночью с руки снимут, не почувствуешь, а им, - он, должно быть, имел в виду азиатов, - нужно знать, сколько времени, они уже не курсанты. Ты пойми, здесь порядок такой, новый курсант отдает свои часы старому, которому в войска ехать потому, что он их все равно прохлебет. Отдай ты эти часы, чего в них хорошего? Скоро осенники придут, три месяца осталось, заберешь у них лучше в десять раз. Они (азиаты) свои часы отдали, когда молодыми были, теперь им в войска ехать.

    - Да я все понимаю, - ободренный дружелюбием, благодарно отозвался Тигран, - вот ты бы отдал вещь, которую отец тебе подарил? – он решил, что можно сыграть на человеческих чувствах.

    - Отдал бы…- на сцену вышло шарканье сапог нескольких подошедших.

    - Че такое!? – грозно спросил тоже русский грубый, осипший голос. Одновременно долетели фразы другого, приглушенного разговора: Где!?

 Здесь сидят!… Всего до фуя!?”

     - Че ты здесь делаешь? – вмешался еще один.

    -  Сейчас пойду, - ответил ему голос не злобного сержанта.

    - Давай живее.

    - Часы не дает, - поблеял чурбан. Дело пошло резвее.

    - Ты че, долбохлеб, офуел?! Тебе же щас хлебальник разнесут! – владелец сиплого энергичного голоса сразу же после импульса яростной фразы, сильно ударил. – Ты, ухлебище, фуй у меня сосать будешь, - распалясь проревел он. Тут же последовал еще один сильный удар.

     В конце концов, ему пришлось отдать подарок, уже после того, как два питекантропа материализовавшись из-за угла, прошлись по нашей собственности, забрав у кого брюки или свитер, у кого часы. Последним в очереди на осмотр был я. Но человекоподобные удовлетворились моими разведенными руками, выражавшими отсутствие чего-либо, и удалились, не заметив, как отвисает карман летней рубашки, хранящий часы с браслетом и десятирублевый билет. Это богатство я отдал, повинуясь непонятному порыву, тому самому сержанту, добрый увещевательный голос которого мы слышали за стеной. Отдал совершенно добровольно, ни с того ни с сего, когда тот подсел к нам. Вышел из звукового эфира и очень дружески отвечал на все интересующие нас темы.

     День спицей проходил через омерзительный кусок текущего сала в столовой, плавающий в каше, которую и съесть то было нельзя по причине отсутствия ложек, через построения на сковородке плаца нашего драного призывного табора. Через свободу спать весь день в той вонючей комнате, где сегодня робкий рассвет встретил нас и, где появлялись чередой узкоглазые, периодически шмонавшие нас. Наша калужская, неполная дюжина расположилась ночлегом в шеренгу у стены, и под прикрытием сержанта, время от времени, просыпавшегося и негромко отгонявшего наглецов, перенесла ее благополучно. Остальных же, человек тридцать из Целинограда, Караганды и других мест, до самого утра по одиночке и группами вытаскивали в коридор интернациональные братья, где кого раздевали, кого колотили, кого куда-то уводили. Мы встретили новый день, понедельник, разбитыми бессонницей пережитого стресса. В ожидании еще более худших событий, хотя куда хуже мы уже не знали.

     В географической точке совмещавшей в себе ж/д станцию Отар и поселок городского типа Гвардейский, строившийся в основном их хрущеб, для семей военнослужащих, расположилась учебная дивизия. Существует порядок, основанный на наблюдении: первый месяц новобранцев не бить, а уговаривать и стыдить, если они выходят из подчинения. Это вызвано тем, что первые недели, когда “курсы” еще не привыкли к окружающей среде, не вросли в нее, они могут сбежать. До присяги, новобранца за это можно только пожурить. Позже, когда память о вольнице совсем покрывается пылью и кажется, отмирает, их можно топтать и унижать почти бесконечно. В этой географической военно-полевой точке много нюансов, зависящих от вида и рода части, от уровня ее сложности. И кто, куда из нас новоприбывших попадет, должен был решить случай на мероприятии, называемом мандатной комиссией. После построения и завтрака, раздевшись до трусов на пустыре, и оставив под охраной одного из нас вещи, мы переходили из комнаты в комнату, от врача к врачу. Получали подписи и записи, пока одевшись, не попали в здание клуба, к офицерам сидящим за многочисленными столами и отбиравшими из общего числа пополнение в свои части. В этом темном помещении с земляным полом, деревянной сценой, над которой красовался на кумаче лозунг вождя мирового пролетариата, я подошел к первому указанному мне майору в очках, усах и тетрадке. Я положил перед ним документы, в которых только что врач-терапевт написал о моей непригодности к курсантской службе, в связи с ненормальным давлением и сердечно-сосудистой дистонией.

      Серебро вперемешку с золой рассыпала передо мной судьба. Направо пойдешь – плохое найдешь, налево - очень плохое. Ищи, ищи” – шептала она, - “все рядом”. Я мог обратиться к связистам за тем столом или к нашему сержанту Леше, то бишь к химикам. Столов было много, пять, а людей за ними еще больше. И я равнодушно ткнул в первое попавшееся – к усатому майору.

     Я как-то по-товарищески поделился с ним затруднениями, вот мол, оказывается, не гожусь в учебную часть, так куда ж мне теперь? Посетовав в меру на дикие нравы детей степей, от которых можно повеситься, ответил на вопрос об образовании, поспешив приписать себе лишний курс института. Сообщил об умении печатать на пишущей машинке, о существующем каллиграфическом почерке. Майор предложил посидеть в сторонке и подождать своего сержанта, который посмотрит меня, и они вместе решат, брать ли меня на свободное место писаря.

     Сидя на лавке, наблюдая за мерным током новобранцев, зачислением их в штаты частей, думая о своем я увидел высокого младшего сержанта в выцветшей хебешке, с чернильным пятном на кармане, вдруг вошедшего. Его разительная контрастная бледность вызывала удивление. Сильно жмурясь в полутьме, он, переговорил с майором и окинул невнимательным взглядом зал со мною в центре. Наши взгляды не встретились, и мы не узнали друг друга.                                                         

Глава 11

Старт

 

     Я держу в своих руках пожелтевшую фотографию (пожелтевшую потому, что все так говорят). На ней слева направо четыре мушкетера: жоржина папироска в правом углу рта плавно переходит в страстную опрятность с характерно сложенными под бляхой руками, в готовность к вылету “птички”, в плече чуть заслоняющее Сашу. Сашино, плоское тело, перепоясанное ровной линией ремня, усиливается прищуренными глазами, оттопыренной в презрении нижней губой при сжатых зубах, чем приобретает вид разошедшихся и выбившихся из-под ремня пол кителя. Рука небрежно засунута в карман. Она обрывает характер плавного движения, уступая место свободно стоящему Валере, в заломленной на затылок, подобно кокошнику панаме на его густой, черной гриве. Притушенная растянутыми губами улыбка, расцветает пышным цветом, среди топорщащихся скатом-подъемом грудных мышц, откуда съезжает на набитый завтраками, обедами и ужинами бугорок живота. Живот поддерживается закрепленным на бедрах кожаным ремнем при обточенной, закругленной, провисающей бляхе с заткнутым за нее толстым валериным пальцем. Улыбка упруго отталкивается от пухленькой руки, и обретает внешность театрально-хмурого Димона, почти повисшего на валерином плече в объятии влюбленного. Дима отогнул в сторону свою голову, и завершил картинку пятым лицом – энергичной фигой у валериной щеки в фокус объектива.

     И тут же реплики:

     Жорж: Ну, что, давайте сфотогафируемся?

     Саша: А я сфотографируюсь, мне пофуй.

     Валера: Погоди, Димон, дай сфотографироваться. Фотографу: Ну, че Серега?

     Дима: Ой, Валера, Валера…- Фотографу: Сскотина!

     В фотографии появляется объем заднего плана, рамки ее расширяются до человеческого роста, ноздри начинают улавливать знакомый безвкусный запах красной, степной пыли. Страшная гравитация втягивает, вдавливает меня в образовавшееся измерение. Еще мгновение. Вспышка… Но нет, я еще по эту сторону, но вижу ожившее фото, другой эпизод.

     Один человек на ходу перечисляет другому, в расположенном по линейке знакомстве собственные занятия и интересы, место рождения и призыва и тем же интересуется у второго. Он сказал, он предупредил, что работа нервная и если он накричит, то потом обязательно извинится. Не надо обижаться. И тому, второму, человеку работа действительно кажется нелегкой, иногда мешающей сну. Впрочем, он знает, ему рассказывал его знакомый про свою службу на должности делопроизводителя и обморок от истощения.

    - Ну, нет, такого конечно не будет! – говорит первый. “Вот и прекрасно, - думает другой. Он думает только о счастливом спасении своей жизни. Он не оказался на дне воронки и не ушел с потоком, так только, обмочился слегка. Первый продолжает рассказ и переходит на описание внутриштабной жизни, роли и характере командира полка в ней. Это он, злой Бухан (ударение на первом слоге), бродит и всем возражает; он может возразить и на этот раз по отношению к новому писарю, взятому только что. “Нет, он должен пройти курс молодого бойца, важный курс!”

    - А кто такой Бухан?

    - О, Бухан командир полка и все его боятся, даже начальник штаба и даже не смотря на то, что он второе большое чьмо в полку, а кое в чем и первое. Но это ерунда, в штабе есть еще ребята и проблем никаких не будет. Жизнь вдали от роты и сон отдельно.

     Второй – это Олег, мое низшее я. Я иду по выбранному судьбой пути, первым днем принадлежности к личному составу в/ч 25717, по исходной, только для меня одного близкой дороге, мимо двух остатков ящеров – спортивных городков – нагромождения железных труб, к деревцам, пятнам отвалившейся штукатурки на стенах строений, впечатавшихся мне в память. На экране далекие, как Атлантида, как утерянный рай, как Вриндавана высоченные, рыжие, у основания и хрустальные снегами в верхушках горы, сверкающие под белым-белым веществом Гелиоса. Танковый полк, рембат, медбат, зенитный полк; собеседники шли, через пустую, разграфленную сетью дорог с бордюрами территорию военного городка, которая прилегала к многочисленным казарменным постройкам. И подошли, наконец, с тыла к трехэтажному зданию. Евгений попросил его подождать и вскоре вернулся с Сашей. В густом воздухе, вызывавшем движение сердца похожее на шок от холодной воды, без малейшей тени, они пошли вдоль тыльной стороны казарм по условной дорожке, в метрах четырех от панели. В этой полосе отчуждения простиравшейся справа, в этих четырех метрах, человеческая природа создала сильный натюрморт из лепешек содержимого желудков, гнутых ложек, расплющенных мисок с вареной картошкой выброшенной с высокого этажа и распыленной на большой площади, рыбьих остовов, старых погон, обрывков нижнего белья. Жорж представил Сашу Полунина, как чертежника, бывшего курсанта, которому пришлось, как и ему, но побольше на две недели помаршировать и пострелять. Высокая, худая сашина фигура решительно двинулась вперед.

    - Олег, если кто-нибудь на тебя здесь дернется, сразу бей в рожу. Чурки здесь наглые, - сказал он.

     Время по полудню – обеденный перерыв, и надо зайти в роту сполоснуться в душе перед застольем. Они вошли в подъезд третьей от штаба казармы. Прохлада скользила вверх по ступеням, обтекая бритых, раздетых до пояса узкоглазых маляров-штукатуров; на первом этаже красивших свежеоштукатуренные стены светлооранжевыми белилами, на втором замазывавших серым раствором бледные, только, что вскрытые прошлепины, а на третьем, в розовом тумане соскабливаемой известки, сколачивавших раковинные слои. Посетим старшину, ведь надо переодеться. Это сразу налево, мимо тумбочки дневального – к ближайшему концу коридора, в комнату с табличкой “Командир роты”. “Командир роты” сидит за столом в зеленой военной рубашке без погон, очень улыбается своей казахской ослепительностью до, во время и после рукопожатия. Предложил новобранцу в развернутом виде закурить.

    - Друг Жени?!

     Это просто старшина роты, которому до дембеля осталось полгода. Сейчас друзья Жени – его друзья, а когда Евгений был молодым солдатом, а этот улыбчивый старшина – сержантом всего на полгода старше его, то он любливал поиздеваться над ним, над Женей. Ну, да про это уже все забыли. В три часа будут переодевать ”молодых” и к нему нужно подойти. А пока снова движение на другой конец коридора, мимо спальных отсеков к отсеку спортивному, где среди турников, штанг, шведских стенок, брусьев и прочего, на козле лежит сашин китель и панама. Сам он выходит из душевой.

    - Жорж, воды нет. Прикались.

     И вот движение назад, мимо пыли, скреба, стука обляпанных цементом людей на улицу и по солнцу через пустырь к аккуратному, двухэтажному корпусу, огороженному сеточным забором. До чего же буйная вокруг него растительность, прямо оранжерея знатного английского лорда. А все благодаря отряжаемому каждый вечер на полив больному. Вот они на территории этого заповедника, оазиса в пустыне. По дорожке между клумб вьется мокрый, черный змей, заворачивает за угол. А в обратном направлении от бордюра и поперек дороги, где удобнее, ребрится ручеек. Змей сразу за углом делает последние извивы и выливается на руки лейтенанту медслужбы.

    - Здравствуйте, товарищ старший лейтенант! – сказал Евгений.

    - Здравствуй, Женя.

     Коричневый казах в белых одеждах держал конец шланга, военврач умывался. Затем протер руку для приветствия (хозяина партикулярного платья рукопожатие обошло). В завязавшемся разговоре слабый родничок полковой жизни вытолкнул на поверхность очередную порцию известий. С утра заходил Зиангиров – начальник медицинского пункта, а ныне исполняющий обязанность начмеда части, наводил порядок. Устроил всем разгон и запретил кормить писарей. Но, ничего придется ему смириться, не  он первый. Они то ведь, писаря, тут на котловом довольствии стоят. Да продcлужба приписывает всегда десять-пятнадцать человек лишних. А без них фельдшера будут объедать больных, и тогда им действительно не будет хватать.

    - Там вам Милютин фельдшера нашел, студента медицинского института, после первого курса.

    - После первого?! Ну, он еще ничего не знает.

     Беседа закончилась, лейтенант удалился манипулировать с группкой больных, занятых своими мелкими делами возле беседки с крохотным бассейном. Полив друг другу на спины водицы, надев кители, они поднялись на второй этаж, посидели немного в стерильном холле с диваном и аквариумом, выслушав жалобы повара на утренний разнос и отсутствие качественного обеда. Потом, в маленькой столовой на четыре голубых стола, три из которых горбились от грязной посуды, повар со своим помощником их старательно обслужили. Сквозь неплотно задвинутую, красную, подсвеченную занавеску проходили плотные лучи. Саня вспомнил стоящий у Бухана списанный кондиционер, предполагая его дальнейшую судьбу. Женя согласился, что, вероятно, его хозяином окажется зампотыл (Заместитель командира по тылу).

     После риса и нелепо горячего в такую погоду чая четвертым блюдом, прибежавшим поваром была подана тень того самого Зиангирова, донесенная впереди хозяина, еще только входящего с крыльца системой звуковых сигналов. Гости долго таились на обычно запираемой лестнице. Жорж даже посочувствовал: “Вот дурак! Надо будет с ним поговорить”. Но неожиданной встречи избежать не удалось. Невысокий, красноватенький от загара начмед тихо взирал себе, прислонившись к перилам на окрестности, когда они, обманутые тишиной пошли на выход. Он хотел знать, что делает тут Ворков и потом не этот ли гражданский, тот студент-медик. Надо отдать его в роту на месяц, чтобы узнал службу и понял свое счастье, а потом его заберут. Впрочем, он не отнял много времени, и трое двинулись по выжженной пустыне обратно, зайдя по пути в буфет, сказочного для этих мест дворца-здания красовавшегося метрах в двухстах от части, и слишком блиставшего для пыльного слова “клуб”. Среди плюша и полировки, мрамора и паркета, “хрустальных” светильников и белоснежных портьер, при полном отсутствии других посетителей, им продали сигареты и несколько карамелек. Удовлетворившись, они покинули дворец.

     Плац, деревца, пустые подъезды казарм и степь за забором. Все пустое в этот час застыло в безлюдье. Вдоль дороги шли многометровые щиты с разнесенным на них текстом присяги, и писаря двигались параллельно им.

    - Я гражданин, - сказал Женя, посмотрев на первый.

    - А я, Союза Советских, - ответил Саша. 

    - А я Социалистических республик.

    - А я перед лицом своих товарищей.

    - А я торжественно клянусь.

    - А я быть честным и дисциплинированным.

     Дорога упиралась в крыльцо двухэтажного строения, тренажерного корпуса, в сержанта на нем, в его любопытство. Спросив, не молодого ли писаря он видит, а так же место призыва, он вслух поразмыслил на предмет землячества и извлек их памяти только некоего Кузнецова, маленького инструктора по вождению. Так, что в одного нового земляка поместятся два старых.

     - А где же старый писарь? В войска уехал? – речь шла о Вадике, Ваде, любителе чая, еды и спортивных упражнений, антипате и антагонисте Саши.     

     - Что ж, и этот уедет.

     - Не уедет, - оборвал Саша завязку очередной беседы.

     Они свернули к фундаменту и вдоль него, под деревьями, достигли разноцветья густой оранжереи, еще одной, с угасшим ступенчатым фонтаном посередине. Заключив, на основании отсутствия командирского рыдвана его собственное отсутствие, смело пересекли десятиметровую аллею отделяющую их от гранитного крыльца штаба, к которому они подошли с противоположной стороны. Русло матерчатой дорожки, ковровой дорожки привело их на второй этаж, а там к предпоследней коридорной двери налево. То была дверь в комнату с окном в сад, то была чертежка. И была она заставлена по периметру: шифоньером, двумя столами и несгораемым шкафом. Женя сел на стул возле окна, Саша, потеснив большой белый “гроб” копировальной подсветки, - на стол. Олег, - на второй стул у тумбочки, позволил себе расслабиться. Он страдал переменой, наслаждался исключительной судьбой, стеснялся, хотел отдохнуть лежа в одиночестве, был далек от душевного равновесия, потерял юмор и уверенность. Информация не проходила “цензуру”, это значит, он не мог говорить ни о чем, не мог говорить вообще без натуги. Кто-то поцарапался в дверь, Саша встал отворить. Вошел Валера, остановился на пороге и уставился в конец коридора, туда, откуда пришел.

    - Что, встал, заходи, - сказал Саша.

    - Командирского водилу жду, он мне золотистый галун обещал.

    - Зачем тебе золотистый галун, Обезя? – поинтересовался Жорж.

- Сам ты, Жорж, Обезя, - полу в шутку, полусерьезно, кося под детскую обиду, отозвался Валера. – Воды нигде нет.

    - Мы знаем.

    В коридоре послышались приближающиеся шаги, но появился не водитель, а Дима. Тут рамки фотографии расширились до горизонтов и она, как гигантский чулок наделась на меня. Я полетел по его мягким извивам в пропасть в точности, как по пресловутому коридору доктора Моуди…

     После обеда я пошел с Саней и Женей по матерчатой, ковровой дорожке, поскрипывая паркетинами, к далекому окну, в сумраке муляжно-полированных стен, смотря на свои ноги в джинсовых брюках и мягких спортивных тапочках, чтобы войти в чертежку, сесть на стул и ждать Валеру с Димой. Я ждал того момента, когда Валера заговорит про свой золотистый галун, когда появится Дима, когда их представят друг другу, и когда это случилось, встал со стула, на котором секунду назад сидел стесненно.

    - Я мнусь, запинаюсь… а ведь дело в том, что все это уже было. Я был уже здесь и знаю вас. Знаю ваши красивые почерка из разноцветных чернил, свои обязанности – конторские дела, ваш милый прием и мое падение в глазах ваших, после которого Саша будет говорить при мне, обо мне, аппарте до начала осени, когда через эту дверь признается, что не встречал более наглого человека, чем я. И с тех пор мне среди вас не быть, я буду сам себе составлять компанию. Наш общий год пройдет быстро распределенный вашими отпусками, обошедшими одного только Валеру. И на память останутся димины фотографии и сашины картины, написанные для себя, Димона, Жоржа, КПП и Бухана. Я знаю здесь каждый скрип, треск, распознаю шаги, могу сказать кому, когда дадут очередное звание… И мне теперь снова девятнадцать лет. Начальник штаба снова будет звать меня физиком-ядерщиком; полковые милашки: банщики, фельдшера, старшины, улыбавшиеся мне и жавшие прежде руку, будут снова открыто презирать, и начнутся для меня снова сплошные проблемы, трудности, испытания. Залетчик Валера, всего месяц, как приехавший из своей дурацкой затеи: послужить в войсках, как несомненному мужчине, из этого калбитского царства, через месяц от сего дня, наивно разрушит вашу тесную связь с накрывающимся в санчасти столом, поссорившись с фельдшерами. И четыре недели мы будем вот тут, есть ящик сухих пайков, выписанных им самому себе на “складбище”. Будем мы тут неполноценно питаться, пока не влетим командиру полка, и он не построит нас на трехчасовом офицерском построении, как преступников. Здесь, под окном. Я подошел к окну, чтобы указать вниз. Осенью Саша возьмет себе “замену”, человека который завтра будет Милютиным, на мандатной комиссии, набран в полк. Зимой, оставив придурковатое предсмертное письмо, в котором будут такие строчки: “… этому зубную пасту достань, тому. А где я все это возьму?”, повесится старый, странный начальник клуба, незадолго до этого получивший долгожданного “майора”. А в мае, вы оставите Валеру одного, получив увольнительные удостоверения. Сначала Саша с Женей, а через неделю Дима. И только дней через десять после него дойдет очередь до Валеры.

     Я умолк. В повисшей паузе Жорж нахмурился, как делают, когда плохо слышат что-то важное, и немного подался вперед. Саня повернулся к Жоржу, нашел его глаза: “Песец, да Жорж?! – что означало констатацию факта безумия гостя. Валера широко открыл свои голубые глаза, а Димон, стоявший с засунутыми в карманы руками, прислонившись к стене спиной, съехал по ней, по направлению к сидящему Валере и, захохотав театрально, по-отцовски сочно сделал наставление: ”Валера, рот закрой”.

     Я осекся. Почувствовал, что нельзя здесь больше находиться, не прощаясь, вышел, спустился на первый этаж и открыл дверь, за которой сидит злорадствующий, усатый дядька. В строевой части, набитой офицерами, кто-то узнавал меня, дружески приветствуя, кто-то быстро проходил мимо. Но с моим появлением все завертелось вокруг меня. Я быстро давал ответы, искал бумаги, звонил в штаб дивизии наводить справки, делал выписки из приказов. Пришла, протолкалась к вешалке делопроизводитель, военнослужащая женщина-сержант - Татьяна. Что-то она сейчас скажет? “Олег, где ты так долго был?”, или, “О, о, о, здравствуй! Ну, как ты там?” Было последнее. Но тут меня отвлекли – пришел Милютин, быстро прошел по комнате снимая фуражку, отвечая на вопросы. Бросил по пути “ привет”, предварительно злорадно захихикав, отвлекся.

     Я вклеивал в разговор редкие слова, и серая напасть только начала надвигаться, как прибежал он, спаситель, добрый, радостный, готовый угождать начальнику, в кабинете которого находился его солдат. Я захотел к нему приблизиться, но начальник штаба не отпускал. Пока, по крайней мере. Вбежавший юлил, отвечал что ему “ясно!”, показывал мне взглядом, что, мол, ничего не поделаешь, и был вынужден уйти.

     Это был Милютин.                                            

Глава 12

Первый день

 

    - Олег, тебе нужно будет сходить переодеться в 9 роту, туда, где мы сегодня были, обратиться к старшине. Сейчас без трех три, ровно в три будет построение офицеров, и ты через задний вход выйдешь. А потом придешь в штаб, в комнату номер 5, на первом этаже, - первая дверь налево от входа. Сумку можешь оставить здесь, - сказал Жорж, посмотрев в окно.

     Настало время близко и обволакивающе, как ложка в мед войти, соприкоснуться с загадочной и непонятной жизнью защитного цвета, жизнью иерархии. По пути, Олег не встретил никого и благополучно добрался до места. Таких же, как он, там уже было пятеро. Первый – коричневый, второй – болезненно белый, далее: бобрик, щетина, промасленная грязью грива, достигающая подбородка поросшего недельным кустарником. Пятый призывник – незаметный. Через двадцать минут появились еще пятнадцать, и всех выстроили в шеренгу обритые манекены, одетые лишь в уродливые синие трусы и тапочки - Сержанты. Они терпеливо, раз за разом дергали звуковые веревочки, не дружно поворачивая гражданские головы с еще незнакомыми лицами. Олега беспокоил вопрос, действительно ли ему, стоящему первым, не нужно равняться. Он посмотрел на ближайшего к нему сержанта, представителя глухих районов Азии. Тот высвободил ногу из тапочки и вмял грудь, стоящего рядом с Олегом своего соотечественника.

    - Не понимает, - доверительно поделился он с Олегом.

     Новобранцы спустились вниз, обогнули столовую и, выстроившись в кривобокую шеренгу перед одноэтажной линией складов, замерли в ожидании. Олег, смотрел на дрожащую каплю, на носу низенького мужика в гражданском. Тот встретился со своим товарищем, возвращавшемся из клубного магазинчика с трехлитровой банкой сока и, не сходя с места, на глазах жаждущей толпы сорвал крышку, швырнул ее прямо в асфальтовую пыль. Поочередно оба засунули туда свои носы,  запрокинули головы на фоне коллег, стеливших в отдалении складские крыши, заливая внутрь содержимое, стаканов по пять за раз, - и высовывали их, уже облепленных водяными прыщами желтоватого цвета. Накрякавшись и утерев красную сорокалетнюю морду, низенький отдал банку приятелю, который понес ее дальше, а сам в шлепанцах подскребся ближе.

    - Откуда вы? – ему лениво ответили, - "А из оттуда".

    - "Гнусная Азия есть?"

    - Есть, - он быстренько сблизился с земляками, стал бубнить о каком-то своем дерьме, которое может передать по наследству, потом стал мерить их обувь, упрашивая отдать.

    - Все равно сейчас отберут, - и добавил уже всем, - Как звездато вы всех нахлебали, на два месяца! Ребята тут с мая хреначат.

     Этот "партизан", которому по сборным его делам оставалось быть оторванным от семьи дней двадцать из сорока, еще несколько раз заливался соловьем, мерил обувь и шептался с двумя землячками, обещая с кем-то поговорить об удачном их устройстве. Колонна по трое постепенно изгибалась, теряя форму, в полуметровую тень от крыши. Раздавалась будущность, в порядке возрастания: кирзовая, хебешная, от сорок первого до сорок пятого. Двое сержантов выходили к проему отворенных ворот склада, спрашивали, сколько людей с таким размером, и, скрывшись, возвращались, швыряя каждому индивидуально его пару. В новой, светлой, пахнущей краской, голубой раздевалке бани слетели разнообразия и фасоны, засияли голые зады. Магические пассы девственного куска белой, плотной материи, приводящие ногу к умилительной спеленутости, никак не давались Олегу. После двух наблюдений и демонстраций пришлось ограничиться экспромтом. Потом он, скрипя сапогами, с вафельным полотенцем в руке, эмблемками, погонами, воротничком в кармане, снова чувствовал слабость шага направляющего. Через канавы, в междузабория, оставляя все тот же клуб по левую руку, по затвердевшей глине, они шли возглавляемые высоким и худым сержантом, бронзовым от загара, бритым, посверкивавшим золотыми зубами. Хриплым голосом, но как-то подчеркнуто важно, он редактировал движения.

    - Учитесь ходить строем.

    - Здесь вы свои котелки пидарасить будете, а пить ее нельзя, - пресек он внимание иссушенных, вожделенных взглядов на мойку, состоящую из трубы с множеством кранов, окруженную погруженными в свои солдатские тяготы их предшественниками, сосредоточенно, без эмоций, купавшими свои полевые, столовые приборы. Олег пропустил к третьему этажу всех впереди себя и подошел к золотозубому. Никак его не обойти было.

    - Я все понимаю, товарищ курсант. Сегодня вы подошьетесь, вымоетесь, а завтра пойдете в штаб, - этот парень с крестьянским лицом оказался тверд, как приклад автомата. Но Олег, войдя в расположение через три минуты, на страх и риск, все же смотался. Двое сержантов за казармами окликнули его.

    - Курсант, сюда иди! Ты что, как гимназист застегнулся? Куда бежишь? – он побледнел, и, не зная, как правильно поступить, первый раз изобразил подобие чести, неся дикую чушь.

    - Я откомандирован в штаб полка, в распоряжение майора Милютина.

    - А почему ты без сержанта? Тебе сейчас одному ходить нельзя. Ты сбежишь, и сержанту отвечать придется. Из какой ты роты?

    - Не из какой.

    - Как не из какой. Ну, в какой ты роте переодевался?

    - В девятой.

    - Вот и иди туда, и никуда не уходи.

     Но магическое имя "Ворков", словно сезам, открыло дверь в понимании сержантов, которые отпустили его с миром.

     В четыре часа дня, когда подбрасывание дров в небесный костер несколько часов, как прекратилось, и он вступил в стадию догорания, Олег ввалился в мешковатой военной форме, с красными погонами в кармане, в самый оживленный перекресток штабной жизни – строевую часть. В ней шел энергичный разговор, речь шла о суде чести, речь майора Милютина.

    - …я говорил этому гаду, что вопрос будет решаться на офицерском суде чести, – и, завидев бойца, - А, а, проходи, садись вон туда, сейчас мы с тобой разберемся.

     На маленьком столике у стены, стояла печатная машинка светло-серого цвета, с широкой кареткой, без верхней крышки. Первый раз она подставила свои вогнутые клавиши под неуверенные его пальцы 11 июля 1988 года. Тонкие ручки Милютина торчали, как пестики в колоколах коротких рукавов военной, зеленой рубашки. Он сидел на своем месте, выгнувшись прямо, отвечая экспрессивно, с нотками фальцета двум своим клиентам: старшему лейтенанту и капитану.

    - Я ему говорил, что просто так, он не уволится, у него уже стоял вопрос об увольнении, но тогда он  упросил Буханца. А теперь он говорит: "Хрен с ним, пусть будет суд чести", и что он уволится любым путем. Ну, и пусть увольняется, мне-то что беспокоиться. Это он должен был думать, а теперь то что? Хочет увольняться, пусть увольняется. Мое дело только представление напечатать и характеристики перепечатать. Не я их должен писать, а его командир батальона, а я только передираю. И все.

    - Нет, Юра, подожди, командир сказал, что это ты отправил их в дивизию, не подождав…

    - Правильно, правильно! А что мне оставалось делать? С меня Зеленков требует, начальнику штаба звонит, тот на меня давит, спрашивает, почему еще не отправлены. А где он был целых два месяца?! Мог бы за это время все сам сделать.

     Они посылали теннисный мяч диалога минут двадцать, причем Милютин разбивал фразу на два-три законченных слова, вычеканивая, таким образом, смысл. Потом, выпроводив посетителей и закрывшись, протянул:

    - Та-а-а-ак, сейчас проверим, что ты умеешь. Приказал засунуть лист в машинку и что-нибудь напечатать. Посмотрел на неумелые действия, отвыкших за два года от машинки рук. Вытащил, разжав зажим бумагу, сгорбился, близоруко щурясь над четырехсловным предложением: “Отар, проклятое богом место”.

    - Ну, ладно, ясно. Постепенно научишься. Я когда сюда пришел не знал, куда бумагу вставлять.

    - Да нет, я умею печатать, я же "Остров сокровищ" перепечатал.

    - Какой остров сокровищ? Зачем ты его перепечатывал?

    - Ну, так делать было нечего.

    - Кто написал его, - захлебнулся он вдруг поспешным вопросом.

    - Ну, как, этот …Льюис Стивенсон.

     Потом, он ушел домой, предварительно исполнив просьбу, наблюдая с крыльца, как его новый бойчина пьет воду из шланга у фонтана, обезопасив его, таким образом, от трудных встреч и объяснений. Затем, Олег снова сидел за пластиковым столом от кухонного гарнитура, когда подавали ужин. С обеда произошла перестановка, столы убрали, раздвинули, отодвинули к стене, освободив место самому пустому месту. Они сидели втроем, и он слушал Санин с Жоржем разговор в сумеречной кухне и думал о своем. Но опять же прежде, он был в беседке, лицом к солнцу, пытаясь ответить на труднообъяснимые вопросы, как до него докапывались азиаты в медбате. Пришел, Мура без майки, окатился, искупался в бассейне, и на его киргизских усиках ничего не серебрилось потому, что он сидел спиной к солнцу. Он искрился радостью от встречи с писарями. Мура - Мурат Сулайманов, самый авторитетный срочнослужащий фельдшер санчасти. Заканчивался вечер трудного дня. Самого трудного. Голубой аквариум столовой, посветлевший, вылинявший Жоржев китель, фиолетовое чернильное пятно на кармане, лычки младшего сержанта, принципиальная рядовитость Сани плавали в нем на волнах гаснущего, синеющего освещения. Плавал разговор, касающейся полковой жизни и жизни их близких, там, на далекой родине. В открытом окне была выставлена картина горы и длинного, долгого пути к ней, бравшего начало от крыльца тем самым отрезком бурой степной почвы, по которому сегодня днем шли на обед. Гора возвышалась как окончательная цель, как мечта всех усилий, вещественная, настоящая, гора Нарайаны. Редкие шаги шуршали в коридоре, редкие голоса с улицы и с кухни доносил воображаемый легкий бриз. Воображаемый, ибо, не смотря на открытость всем ветрам воздух в этот период года, стоял в этих местах, как в закупоренной банке. Все живет, все движется, все течет, все изменяется. И жизнь течет, течет то по камням, то по равнине, то быстро, то вяло. Она течет по миру полному тайн, образующих одну большую, единственную, все цельную тайну, разгадать которую, нет никакой надежды.

     В это время, вернувшемуся из дому Милютину, так понадобился писарь, что он прискакал к дверям санчасти, и хотел в них зайти, и найти Женю. Но лучше, если он не узнает наверняка, о накрываемом здесь его подчиненным столе. Пришлось затаиться на все той же лестнице и через черный вход, перелезая через забор улизнуть. Мимо высоких, железных щитов, которые Саша расписывал ровно год назад, уже врытыми.

    - Жорж, работать будешь еще сегодня? – спросил Саня.

    - Да, надо списки допечатать.

    - Я помогу, - вставил слово Олег.

    - Тебе Олег надо еще подшиться.

    - Я быстро, я все успею.

     Встреча произошла в конторе. Катаясь в масле, плавно, щелчкообразно пошаркивая, в конце каждой окружности повернулся ключем цилиндр замка. Майор с мгновенным треском вынул его и энергично оказался во второй комнате.

    - Женя, где были? В роте? Тучкин звонил, завтра с проверкой придет, придется поработать. Как у нас штатка?

    - В порядке. ВУС осталось дописать.

    - А офицерская алфавитка?

    - Я всех записал.

    - Молодец! – и к новому подчиненному, - Вот будешь так работать, через год в отпуск поедешь и уволишься первым.

     Ну, товарищ майор, какой у вас страстный взгляд!

    - Ворков через месяц, в августе поедет, а ты учись.

    - Так, ВУСы нужно будет дописать; а тебе задание, перевяжешь новой бумагой вот эти УПК. Знаешь, что это такое? Это учетно-послужная карточка, она есть у каждого солдата, это его единственный документ. Сюда ты будешь вписывать осенью, перед отправкой должность, звание, номера приказов. Ну, ладно, потом. Женя, а как списки идут?

    - Осталось четыреста человек.

    - Так, в общем, все понятно. Попечатает часов до десяти, потом уборочку. Да! - к новому бойцу, - тебя надо будет спрятать завтра на весь день. Женя, куда бы его деть? В санчасть может быть?

    - Найдем место.

    - Вот и хорошо. Так, значит все в порядке, осталось только моб ведомость подбить, - он достал из лежащего  на несгораемом шкафу фибрового чемоданчика расчерченную сшивку четырех ватмановских листов, согнутых в книгу. Посмотрел расцвеченные карандашами клеточки страниц, передал Жене сидевшему за столом, а сам облокотился, раздвинув ноги, выставив зад над разъехавшимися полами кителя. Минут двадцать они совершали цифровую перекличку, листая калейдоскопные листы, выводя окончательное число. Когда два поезда цифр, шедших навстречу друг другу благополучно встретились в назначенное время и в условленном месте, когда кондуктор проверил билеты у всех пассажиров, и книжка собралась обратно в чемодан, в открытую дверь тихо вошел Валера, и хотел, было уйти, заметив Милютина, но тот его остановил.

    - А, а, Панасов, ну проходи. Как дела? Опять дорожку протоптал в окно. Смотри командир или начальник штаба увидят, снова поедешь в войска. Дадут тебе там, - он стал аппетитно тянуть, - шинелишку такую старую-престарую, после семилетней носки, которая не греет не фуя. И будешь ты в ней замерзать, а она с тебя, как песок обсыпаться. Видел такие шинели в войсках? Нет? Ну вот, может, увидишь, если не закрасишь следы. Зампотыл тебе разве еще не говорил? Говорил? Ну, а ты что же? Ждешь пока Черных или Буханец увидят? Вот давай иди, ищи краску и закрашивай. А еще лучше, - он хихикнул, - подкарауль, когда начальник штаба пойдет, встань, как часовой с ведром и кистью. - Он изобразил, - и как он пойдет, сразу красить начинай. Мол, вот, как стараюсь.

     И сразу в эту ночь, на вторник, Олег сидел за боковым столом. Женя за Милютинским столом, чертил кривоватую таблицу, с верхними графами должностей и с боковыми – подразделений. Олег спросил, не надо ли чего-нибудь сделать. В общем, он хотел быть благодарным и полезным, возвращая дух, требующий сна в бодрствующее тело. По тому сидел за этим близким к начальнику местом до трех утра, и занимался счетом стокарточных пачек – эфемерным занятием фантастического мира. Числа заносило вокруг неизвестного точного значения на один-два прыжка, и приходилось трижды заставать их с поличным, чтобы они не промахивались по инерции, и не появлялись бы на полковом балансе один или два поручика Киже – ошибки писаря – вибрации тайны. Много времени уходило на подчинение дерзких арифметических рядовых, самоуверенных солдат звукоосязательного учета. Приходилось муштровать их до тех пор, пока один, два, три,…двадцать семь, двадцать восемь не начинали звучать полновесно, в разбитом на сто делений мозгу, отмеряющем аккуратными десятками ступенчато положенные карты. Женя достал из сейфа, налил в крышечки красных и зеленых чернил.

    - Это штатная книга, в ней содержится весь постоянный состав полка; для курсантов заведены особые книги, - пояснил он назначение еще одних мурзилкиных картинок. И через затянувшуюся паузу, прерываемую вопросами, как пришить погон; сделал еще одну за сегодняшний день попытку контакта, сведения общего внимания к одному уровню.

    - Олег, расскажи, что-нибудь.

     Олег попытался рассказать тот интеллектуальный, политический триллер о последних неделях существования третьего рейха, со знаменитым на всю страну разведчиком, в сотый раз показываемый по телевидению совсем недавно, но слова барахтались. Мысли блуждали.

     Перед тем, как, сбежав из санчасти и войти в штаб, они долго стояли за ним, у угла (на том самом месте, где Олег стоял днем) в темноте. И Жорж несколько раз ходил на разведку, возвращался и сообщал, что идти пока нельзя. Олег отправился в карликовый лес помочиться. Потом, появился старческого вида военный водитель, и поздоровался с Сашей и Жоржем за руку.

    - Это что, нового взяли? А где старый?

    - В войска отправили, - ответил Саша.

    - И этого отправят.

    - Не отправят, - огрызнулся Саша. Он выражался громко, ясно. Как это, когда занимаешься творчеством, и мешают карлики, а ты в себе уверен. Потом, когда пришел Милютин, закрыл входную дверь со словами: "Все, всех на фуй", сделал сообщение о приезде Тучкина и они взялись за расчет моб ведомости, не прошло двадцати минут тишины и тридцать секунд пинков в дверь, когда из-за двери донеслось:

    - Милютин! Открывай. – Милютин засуетился.

    - Черт. Это Буханец с Черныхом. Надо открыть. Так. Женя, это они, наверное, тебя ищут. Спрячься вот сюда, он показал не просматривающийся из входной двери первой комнаты угол у подоконника, возле машинки.

    - Вот, встань сюда и накройся занавеской, - он побежал открывать.

     В открытую дверь, засунув руки в карманы широких галифе, в украшенном широченным нимбом кольце фуражки, сдвинутой на затылок, вошел подполковник. Загорелое лицо оставалось удивленно-индиферентным. Он посмотрел на Милютина, как Александр Македонский смотрел на раба и совсем незлобиво спросил:

    - Чего не открывал?

    - Товарищ подполковник, звонил Тучкин, завтра приезжает с проверкой. Сейчас подбиваем все документы. Всю ночь спать не придется, а тут постоянно ходят, - он стоял прямо, ковыряя на груди ручку, вертя ее, рассматривая, наморщивая лоб и тем самым, приподнимая очки. Рапортовал обиженно-оправдательным голосом. Из-за спины Буханца вышел высокий, сутулый подполковник с худым лицом и фуражкой в форме седла.

    - Тучкин приезжает?

    - Так точно, товарищ подполковник.

    - Ну, и вы что?

    - Ну, готовимся.

    - Где Ворков?

    - Здесь.

    - А почему он здесь? Я его ищу уже час?

    - Ну, а как мне быть? Мне же тоже надо как-то готовиться.

    - А это кто? – он имел в виду мешковатую фигуру без погон.

    - А это я замену Воркову ищу. Ему же весной увольняться, а с кем я останусь?

    - Милютин!

    - Да товарищ подполковник.

    - Отведи его в роту. В конце учебного года возьмешь.

    - Не могу, товарищ подполковник. Ему в роту нельзя, он в постоянном составе. У него сердечная недостаточность. Его или брать, или вообще отправлять надо.

     Оба незваных гостя так и остались стоять у входа, по ту сторону стойки. В конце концов, они ушли, и Милютин запер за ними дверь.

    - Ничего. Привыкнет, - бросил он Олегу, разумея командирскую реакцию.

     Олег возвращался лениво к этим воспоминаниям, отрываясь от толстых, не протыкаемых погон, которые пришивал, упирая иглу в край стола. Он попросил ее у Жени вместе с нитками. Тот снял панаму и вытащил ее, приколотую к внутренней поверхности и обмотанную нитками.

    - Что это, - удивился Олег, - это не опасно?

    - Да нет. Очень полезно бывает, если что-то оторвется. Курсантская привычка.

     Олег справился об удобстве и разных приметах правильного пришивания, частоте стежки. Один пришитый погон пришлось отпороть и пришивать заново. Он съехал вперед.

    - Да, вспомнил! Зимой очень хороший фильм был, по Горькому: "Жизнь Клима Самгина", четырнадцать серий. Я так удивился, мы в школе проходили разную белиберду: "Мать" и "На дне", - а тут так умно. - Олег уже собирался рассказывать, но Жорж его осторожно прервал.

    - Я смотрел несколько серий. Мне он ужасно не понравился…

    - Не понравился?! – перебил Олег, - Почему? Может быть, ты не внимательно смотрел?

    - Может быть, - очень незаметно, но это все-таки укололо Жоржа. Олег перевязал, наконец, все пачки и вывел карандашом косые, угловатые цифры взамен стремительных, но привлекательных старых. Тут он снова нашел причину для радости. Сидя в тонущей в мутном вечернем киселе кухне санчасти, Жорж сказал, что через месяц, возможно, он уедет в отпуск и хорошо бы ему к этому времени чему-то научиться. Один он, конечно, не останется, тогда как раз выйдет женщина, которая работает в строевой части, из отпуска. Олег очень обрадовался перспективе своей нужности и слегка помечтал о том, как через месяц его будут разыскивать командир полка с начальником штаба. И иголка стала втыкаться быстрее. Жорж закончил расчет строевки и оформление штатной книги, нашел в сейфе кусок ватмана, обрезал, разлиновал и стал заполнять.

    - Ух, ты. У тебя и ключи от сейфа есть?!

    - Да, часто бывает нужно туда залезать. Но об этом не следует рассказывать. Секретчикам может попасть, если проверка нагрянет.

    - Чего там, на воле произошло еще интересного, не дошедшего сюда?

    - Про передачу "Взгляд" знаете? Ну, или вот, очень популярная во всех средствах массовой информации песня: "Я буду долго гнать велосипед, в глухих лесах его остановлю, я лишь хочу, чтобы взяла букет, та девушка, которую имел…"

     Вспомнил анекдот: "Летит сова, - у-у, у-у, у-у. Бум в дерево, - Ого!", (Не смешно?) Или еще: в тюремной камере начинают выяснять, кто за что сидит: кто за кражу, другой за хулиганство, следующий за браконьерство. И вот попадается некто, за оказание первой медицинской помощи. Его спрашивают: "Как это так, что за ерунда?", а он отвечает: "Да, вот у тещи из носа кровь пошла, я ей горло жгутом и перетянул". (Опять не смешно.)

     Читал один любопытный рассказ. Группа охотников брела по лесам Бразилии и заночевала, подвесив гамаки к верхним ветвям деревьев. Утром они просыпаются и видят бесконечную толпу диких свиней, движущуюся с севера на юг. Такая равномерная колонна, как нашествие муравьев, течет и течет, рекой. Тут охотникам захотелось пострелять, и они стали садить в гущу заряд за зарядом, и не одна дробинка не пропала зря. Очень скоро они настреляли в двадцать раз больше, чем могли унести, но продолжали наращивать эту гору трупов, в которой поток уже начал буксовать. И вдруг все свиньи скопом бросились к тем деревьям, на которых висели охотники и принялись их подрывать. Деревья были толстые, патронов хватало, и те натянуто посмеялись, продолжив расстреливать сотнями, практически в упор. Но сколько бы они не уничтожили, на их место приходили новые и даже раненые рыли корни. Так продолжалось несколько часов, пока они не поняли, что им конец. Спасся только автор рассказа, он спрыгнул на ветку соседнего дерева, когда первое уже качалось и трещало, начиная валиться. Едва он успел подтянуться, спрятавшись в листьях, как свиньи отхлынув от поваленного дерева, оставили мелкие клочки от его друзей.

     Жорж, не качал головой в такт рассказа, не делал каких-либо оценок по окончании, словно так и должно быть. Я повисаю в пустоте этого постмолчания. Что мне остается кроме глупости: "Ну, как понравилось?" Ведь он очень умный, почему ему не понравился Клим Самгин? Я был уверен, не найти более уместной темы. Помнишь, Олег, где-то в середине тех четырнадцати серий, двадцатисколько-то летний Клим, оставшись один, обхватывает свою голову, испуская реплику: "Господи, почему все так глупо! Почему все суетятся, что-то кричат, доказывают? Зачем?! Почему я ничего не понимаю? Или я глуп? Ведь я же не глуп. Почему? Почему?" Зеленая трава, он в ней на коленях качается, как кресло-качалка. Потом побежал, обхватил юбку у своей дамы и признался в любви. В этом фильме говорили о Достоевском, орал постоянно этот придурок купец, что ли Людов… И в первый раз показали настоящих, злобствующих люмпенов. Олег, ты можешь говорить просто, не рассказывая разных историй, фильмовых идей и книжных завязок? Ты можешь сказать, что-нибудь о себе, о твоем отношении к этой минуте? Просто вот так, откинуться на спинку стула и спросить: "Что за чуваки сюда завалили, те два подполковника? Чего спать не идут? Почему у второго фуражка, как у фашиста скрючена?  Или: "Есть ли у тебя, Жорж, девчонка? Где вы с ней познакомились? Клевая она?" Расскажи, что у тебя у самого есть девочка-Снежинка и у нее великолепный узел черных волос, под который так звездато целовать. Возьми вот этот майорский китель, что висит на вешалке, одень его, и изобрази майора Милютина. Вырази себя, дай почувствовать твердость, физичность твоего существования. Ведь ты похож на бахрому дрожащую, на ветру, к тебе прикасаешься, а ты назад подаешься, твоего мнения спрашивают, а ты уже говоришь то, что хотят услышать.

    Я могу выразить свое отношение "к этой минуте". Могу просто рассказывать о себе на любую тему, но только я должен полгода привыкать к этому интерьеру, я должен пустить корни в эти сейфы, в решетку на окнах, в скрип половиц, в СПНШа и ЗНШа, в замполита и пропагандиста, в командиров батальонов и их начальников штабов, в сержантов, штабных связистов, полковые построения, в боевой путь части. Но, прежде всего я должен врасти в этого человека с высоким лбом, сидящего рядом, каждая клеточка моего тела должна установить братские отношения с соответственной клеточкой его тела. Я должен, как это делает организм, который занозили, обволочь инородное тело со всех сторон и переварить его, медленно, но основательно.

     Иначе я не могу.                  

Глава 13

Первая ночь

 

     За бортом предрассветное небо, о котором толкуют так много, а осязают так мало, время сна населения трех соседних часовых поясов. И по свежей, чистой земле можно бродить свободно еще несколько оборотов часовой стрелки. Полежать, приди на то охота, в самых людных местах до момента крика дневального: “рота подъем!”.

     Красота природы, писк, щебет тех, кто там может щебетать, ни чего не имея против проживания в настоящих климатических условиях, дрожа в этом прохладном сожалении об уходящих часах сна, претворяются в бескрайную свободу, которая действительно прекрасна, заметна, оценена правом на посещение дорожек, брожение по ним в любом направлении, с руками в карманах. Без панамы и ремня, со всеми нарушениями.

     До того, как  со скрипящей кровати поднимется растрясенный кругло форменным потомком Чингиз-Хана, с болтающимся на ремне штык ножом сержант, который, издаст низкий звук, откашливаясь: “гхы и хгы”, поправит свои, пластмассовые, цвета густого красного мрамора ножны, взглянет на оттопыренную губу, плаксиво измятую в сострадании к самому себе своего дневального, процокает подковами к часам над тумбочкой, и гаркнет свое, - остается четыре часа.

     Тогда, поймав ухом крик, первыми примут вертикальное положение тени, чьи кровати стоят у входа. И повторят его, заменив первое слово, на название своей должности: “отделение подъем”. В сонном, проклятом молчании заскрипит, зашуршит, забушует по всем пяти отсекам, затопает, забухает об пол. Бухи захлестнут топы, которые рассыпятся со сценического деревянного настила на бетонную линейку коридора.

     Но все спокойно, потомок Чингиз-Хана стоит на тумбочке, а сержант еще спит. Спят все.

     Ах, куда Олег меня привез! Я вышел из него в застегнутом на все пуговицы фраке, и возможно у меня была тросточка, но это не важно. Мое прозрачное для людей тело не вызывало каких-либо изменений, и я мог пойти по коридору наверх, заглянуть в комнату к сутулому начальнику штаба, или в комнату напротив, по дорожке из ковра, - к вислощекому коричневому шарику, замполиту полка. Или войти в апартаменты, начинающиеся с красноватой, цвета охры приемной, продолжающиеся залом, мебельной стенкой в паркетной раме блеска, противостоящей письменному столу, за которым хозяин крутится в кресле.

     Что-то вроде вспышки, и я уже там, то есть здесь, в командирских покоях, опираюсь на его вертлявое кресло. Рядом телевизор, мощный бытовой радиоприемник, собрание сочинений Ленина. Зал заканчивается спаленкой. Диван, в изголовье холодильник. Поскрипываю дверками шифоньера, гоняю по тесным промежуткам планки, - виды его подполковничьей формы. Вхожу в трехметровую уборную, в которой с одной стороны умывальник, а с другой заурядный фарфоровый стул, по коему точно так же, как у всех остальных, не имеющих таких служебных кабинетов, течет ржавая струйка. Эти два интимных предмета в кафельной оболочке, журчат даже тогда, когда все остальные полковые собратья, издав грустный вздох, замолкают. И кажется, именно тот фанерный столб, что я видел при выходе из строевой части, проводит ценные спец трубы наверх, к загнутому носику, где неизвестно как, может плескаясь и, фыркая, а может, нарочито медленно умывается командир полка. Ласково урчит кондиционер.

     Я заскользил вниз по лестнице. Вот за этой дверью, пришедший в скорости женский персонал штаба, будет распивать чай. Я приложил ухо к двери, и услышал стояние пустых чашек. Они предвкушают хозяйские руки, сладкую негу содержания горячего чай. Ох, и бездельники же эти чашки в остальное время. Их держат осторожно, за горловой венчик, из-за ампутированной ручки, опорожнив, отставляют в сторону. Начинаю трещать машинки, появляются синие и фиолетовые козявки на полях или в печатном тексте, белые листы прокладываются черным пергаментом копировальной бумаги, поправляются очки, выражается мнение, берутся журналы или книги.

     Но сейчас темно. При входе, через парадное, с права, за эбонитовым стеклом, с окошечком из половины круга, с надписью “Дежурный по части”, стоит непомерно широкий пульт, за которым сидит человек с пистолетом на боку. После ужина, он принимает у себя, в соседней комнате железный ящик, полный патронов, ожидающих обязательного пересчета. Человек видит всю ночь девять тумблеров, друг за другом установленных на оранжевом стекле, покрывающем бумагу, с указанием номера учебной мотострелковой роты. Он может снять телефонную трубку, щелкнуть одним из девяти, и тогда на другом конце провода встрепенется потомок Чингиз-Хана, отбросит смутные видения, сорвет трубку и невнятной скороговоркой откликнется.

     Но дежурный по части уже сделал свое дело, в положенный предотбойный час, на каменном полу он уже построил девять плюс шесть старшин рот, процекал перед ними, держа журнал сверки, и сел до утра.

     На улице перед крыльцом, в свете вестибюльных ламп гнется на своих стеблях цветной колтун, а напротив него, закрывая торец тренажерного корпуса, раскрылся бетонный, красного цвета боевой путь части, подражая вогнутостью и шириной экрану кинотеатра. Перед “путем”, тот самый ступенчатый, в два примыкающих квадрата водяной вулкан. Освещают его пятисот ватные фонари, с забралом из толстого стекла, как грибы произрастающие по краям дорожек.

     Трещит мошкара, а на скамейках слышен шелест воды.

     Подъезд, к крыльцу штаба поливают три раза в день. Перед утренним построением офицеров, послеобеденным их построением, и после окончания рабочего дня. В пять часов. Дорожка блестит влагой, под защитой тени.

     Переношусь в поселок Гвардейский. Стою перед замусоренной, мозаично-нелепо-величесвтвенной, единственной автобусной остановкой. Слева, сирые пятиэтажки, детские садики, огороженные сеточными заборами. Утоптанные земляные дорожки, разрезанные потерянными, узкими, глубокими траншеями.

     На главной улице, с деревянной аркой, слева чреда магазинов, а справа парк-аттракцион. Дальше, по улице, перед поворотом – переулочек, к штабу дивизии. От аттракциона начинается ряд плакатов: “Я, гражданин Союза Советских”. “Перед лицом своих товарищей”. Клятва уходит к массивным, далеким казармам роты связи, комендантской роты, и всех прочих рот с батальонами, и подразделений обеспечения дивизионного центра.

     Мое раздвоение личности… Я и Олег. Кто я? Я Фата-моргана. Сложная, и редко встречающаяся форма миража, при которой на горизонте появляются быстро меняющиеся изображения предметов, находящихся за горизонтом. Или просто мираж.

     Ясновидческой силой духа, я прозреваю суть вещей. Место действия Казахстан. Секретарь компартии Казахстана русский Колбин. Тот самый сукин сын, руководивший не задолго до этого Ульяновской областью, и бросивший лозунг: после школы на завод. Много крови попортил он Олегу, и остальным выпускникам. Теперь все алма-атинское начальство, включая этого паразита на пролетарском теле, ездит совещаться в наш клуб. Понаедет парк черных Волг и Зилов, переваливаются генеральские пингвины. Чего все решают? Вероятно, казахи бузить начинают, дескать, давай независимость. А Москва совещания устраивает на территории своих вооруженных сил. Дескать, посмотри казахский националист на действительность. Подумай.

     Саша Полунин. Родом из Набережных Челнов. Учился в Ленинграде, в училище торгового флота. Любимая книга “Над пропастью, во ржи” Сэлинджера. Планирует  ходить в загранки, сколачивать капитал. Матросам разрешают провозить буржуйские машины. Они их тут перепродают, и в следующий рейс покупают снова, входя в цикл. Увлекается боксом, хотя здоровья для этого нет. Не смотря на самоуверенное, презрительное отношение к миру, Саша, - как это говориться, - в сущности, несчастный человек. Он настолько не уживчив, что только Жорж может его терпеть. Дима относится к нему нейтрально. Валера пытается любить, но ощущает постоянную снисходительность. Валера, в сашиных глазах, слишком приземленное существо. Глупый. Жоржа он ценит за ум, и сердечную щедрость. Жорж Сашу, - так же за ум, художественный вкус.

     Дима Андреев из Рязани. Учился на первом курсе тамошнего политеха. Задорный, поразительно остроумный, витальный. Здесь он секретчик. Помогает военнослужащей женщине в секретной части вести дела. Фактически главенствует над ней. В прекрасных отношениях с начальством. Ориентирован на успех у женщин, и имеет его. Очень общительный, сообразительный. Любит Жоржа за всю ту же сердечность.

     У начальника штаба два прямых подчиненных. Заместитель Нша капитан Карпенко, молодцеватый, свойский, с интеллектом выше среднего. И старший помощник Нша по кадрам и строевой части, майор Милютин. У Карпенко с писарями, и прочей срочнослужащей штабной интеллигенцией прекрасные отношения. Но однажды он проговорился. Вместе с НШ, они как-то искали Валеру. Неразлучная четверка сидела в продслужбе, по некоторым причинам не открывая. Стихли пинки и удары в дверь. Донесся карпенковский голос: “Что же, из-за какого-то вонючего солдата, товарищ подполковник, вы будете объявлять мне выговор?”

     Заместитель КП по политической части, подполковник Башенов Шавиден Жияншаевич, казах, единственный на весь штаб не славянин. “Разлупа вислощекая”, говорит про него Дима. Отличаясь хитростью, коварством, и подлостью, он дружит с Буханом (ударение на первый слог), не разлей вода. Вместе парятся в полковой сауне кочегарки, пьют там пиво, ныряют в бассейн. Башенов с Милютиным находятся в стабильных, основательных контрах. Устраивают милые, малозаметные постороннему глазу подлянки.

     Существовавший в армии институт политработников поразительно четко, путем естественного отбора, выдвигал на руководящие политические должности подлейших. Чем выше должность, тем подлее. У самых высоких начальников талантище сочетался с постоянной практикой. Политработники на сто один процент сделаны из экскрементов. Должность пропагандиста полка, в скорости займет светловолосый капитан Плотников. Михрютка, в кулуарах будет называть его пропагандоном. Плотников не скрывает своего презрения к срочникам. Их он называет “зольдат”, солдатами Третьего Рейха из тупых советских фильмов. Так вот капитанчика, природа щедро одарила для карьеры, создав некое рафинированное дерьмо.

     Башенов, однажды, по доброму разговорился с Милютой.

- Юра, ты смотрел фильм “Двойной капкан”? Так вот я, поставлю тройной.

     Служба офицеров основана на переездах. Выпускники военных училищ, направляются в какие либо округа, и несут службу лет пять. Получают старших лейтенантов, а то и капитанов. Перемещаются в противоположный округ, где служат еще пять-десять лет. И так далее. Существует правило, по которому чередуются плохие и хорошие места. Если первые пять лет прошли в Европе, то следующий этап переносится в Среднюю Азию, или Дальний Восток. И на оборот. Часто, однокашники путешествуют вместе все двадцать пять лет, до пенсии.

     Для кадровых офицеров характерен феномен старости. По необъяснимым причинам, они выглядят примерно, лет на десять старше своего возраста. Уезжающим в отпуск сверхсрочникам, офицерам, Министерство Обороны оплачивает самолет в оба конца, включая членов семьи. По достижении майорского звания, и определенного стажа, можно подать документы и быть принятым в военную академию, после окончания которой, открываются перспективы занятия должностей старшего командного состава.

     Наш полк – большой пехоты, гражданскому человеку описывается, как подразделение бронированных машин, “не доделанных танков” с мелкокалиберной пушкой. Боевая машина пехоты, сокращенно БМП, предназначается для ведения тактических действий, поддержки мотострелков. Каждые пол года набираются три батальона новобранцев, обучаются специальности наводчиков-операторов, или механиков-водителей. По окончании курса, эта тысяча человек уезжает в войска. Некоторые остаются постоянным составом, в два батальона обслуживания. Курсанты глубоко чувствую строчку ленинградского поэта, повествующую о советско-фашистской войне: "Пять лет без сна, огня стена, штрафная рота”.Шесть месяцев тянут на годы.

     Начальник в штабе дивизии, у Милютина, майор Тучкин. Как говориться, - жертва аборта Советской Армии. Маленький, тупой, злой, спесивый. В помощниках у него капитан Козлов, полная его противоположность. Порядочный, умный, приятный в общении. Без него, гер Тучкин, не смог бы расстегнуть себе ширинку. Мочился бы в штаны. Тихий, вежливый голос Козлова в телефонной трубке отточен, как кинжал. Он может мгновенно ужалить, если возникнет подозрение в неосведомленности докладчика. Козлов всегда точно знает, до одного человека, строевой состав многих тысяч человек. Работает с утра до вечера. Однажды, возвращаясь, домой, стал единственным свидетелем нападения на женщину. Вмешался, спас, но попал в больницу с сотрясением. Милютин хохотал над его дурацким поступком.

     В дивизионной строевой, у Тучкина, тоже есть писарь-срочник, очень полный паренек. Зашел как-то в неурочный час, в пустую строевую комдив, старенький пердунишко. Писарь сидел спиной, и, не имея понятия о ранге гостя, сказал что-то типа: “Куда прешь! Вали от сюда, рабочий день кончился”. Через  несколько дней, он убыл к новому месту службы.

     Общеармейская традиция провозглашает: можешь передать кому-нибудь свою работу, – передай. Бесчисленные нештатные срочники, волокут обязанности своих звездных начальников. Из десяти наших фактических, штабных работников, штат имеет только Полунин и три связиста. Остальные числятся кем угодно. У Милютина место делопроизводителя занимала Татьяна Швабауэр, женщина за тридцать, жена замполита батальона танкового полка. Но она редко утруждала себя работой. То же самое было в санчасти, пять-восемь нештатников. То же в клубе, складах, кочегарке, и так далее. Институт дьенщичества видоизменившись, процветал.

     Так же общеармейская традиция утверждает: не зашаришь, - не проживешь. Если будешь питаться тем, что дают всем, останешься вечно голодным. Солдат стремиться интегрироваться в среду, найти блат. А для этого у него должна наличествовать “валюта”. Полковая печать начальника штаба, может повысить рядового до старшины. Писарь, имеющий к ней доступ, освящен божественным касанием. Значок первого класса, символизирующий высший разряд в изучаемой специальности, стоит дорого. Распределители их, - жители христовой запазухи. Кладовщик выставляет продовольствие, обмундирование, кочегар – горячую воду, возможность помыться. В общем, много всяких нюансов.

     Гражданские любят задавать вопрос: на сколько наша армия боеспособна? Сможет ли она, в случае чего, нас защитить? Вопрос серьезный. Ответ тоже. Кроме того, что всяким делом должны заниматься профессионалы, и комплектация на основе всеобщей воинской повинности, это нечто от партизанских соединений, - есть еще другой аспект. Кто читал “Войну и мир”, Толстого, помнит его мнение о стратегии и тактике, претворении в жизнь замыслов полководца. Он говорил, что все решает случай. Не возможно в многотысячных столкновениях, разобрать и привести в исполнение сложный маневр. Посланные части придут на место не в срок, или ошибутся самим местом. В то время, когда другое соединение, случайно ввяжется в столкновение, изменив исход операции в целом. Все так. Все правильно. Но, перенеся внимание на французских солдат, мы видим на много лучшую координацию. А, читая о цезарианских воинах, встречаем взаимодействие, близкое к шахматному. Дело в ощущении свободы. Российская армия состояла из крепостных, то есть рабов. Французская – из полу свободных граждан. Римские граждане имели относительную полноту прав. Чем больше самосознание солдата, тем лучше он воюет, приходит в нужное место, в нужное время.

     В нашей настоящей армии, срочники отличаются от собратьев времен восемьсот двенадцатого года тем, что официально запрещены телесные наказания, и срок службы два года, вместо двадцати пяти. Конечно, ни кто не сравнивает буквально. Сравнивать надо с “потенциальным противником” – НАТО. Можно до бесконечности снимать насквозь фальшивые патриотические фильмы, о героических армейских буднях, поднимая ложью престиж службы. Но вот воевали московские стратеги с Германией в сороковых, в десять раз больше потеряли. Снова будут воевать, и снова столько потеряют. Рабы по-другому не воюют.

     Я отвлекся от созерцания. Отправился искать Олега. Они с Женей сидели в строевой. Около четырех часов они ходили в спящую санчасть, позавтракать. Вернулись, еще немного поработали. Жорж по строевым делам, Олег – по подшиву мундира. За тем, направились в родную девятую роту, покемарить оставшиеся минуты. Кровати, отведенные по договоренности Полунину и Воркову, оказались заняты. Женя решил проблему, положив два матраца на пол спортивного отсека, завернув их по верху одеялами.

     Они лежали рядом, тихо разговаривая. Так странно, ново, необычно было олегово положение. Вот он, наконец, в этом гротескном мире, слабоумного Максима Перепелицы, из одноименном фильме, где так притягательно показана служба. За короткое время, за несколько часов, Олег увидел, узнал то, что обычно укладывается в годы. Закованный в кандалы защитного цвета, он остался свободен.

     Рядом стоит козел, висят кольца, лежат маты. Слышно цоканье подкованных сапог дневального. Солнце встало, потомок Чингиз-Хана разбудил сержанта. Сержант проорал подъем. Оглушительный, бешенный барабанный бой ног, обрушился лавиной. Курсанты вскакивали, одевались, раздевались, отбивались. Снова вскакивали, одевались. Сержанты каркали. Жорж спал, Олег не мог даже помыслить об этом. Снял одеяло, закутался. Можно ли спать на боксерском ринге, во время схватки?

     Рота убежала на зарядку. К восьми Женя собрался уходить. Олег попросил похлопотать за него, что бы позволили поспать. До обеда придется пережидать Тучкина в роте, почему бы, не восстановить силы после бессонной ночи? Женя, покривившись, вошел к командиру роты. Минут через пять вышел, заверив, что все в порядке. Удалился.

     Олег присмотрел кровать, и лег поверх одеяла. Но обстановка ко сну не располагала. В отсеках кипела жизнь. Сержанты строили молодежь. Почти ни кому не известный Олег, вставал через каждые пять минут, перед очередным, объясняя суть дела. Сержанты открыто или скрыто грустили. Печально, видеть избежавшего твоей участи, быть унижаемым в ранний период.

     Усталости накопилось еще больше.                                   

Глава 14

Розовая лагуна

 

     Строевая часть родилась в трехэтажном, уютном, кирпичном доме, на первом этаже, навечно обратив три своих зарешеченных окна на солнечную сторону, с видом богоподобных гор, разраставшихся зимой венцом геометрических сплетений: пирамид, октаэдров, гексаэдров, прозрачных, сверкающих бисером искорок льда. Они, небесной стеной ограждали путь равнине, плещущейся, подмывающей подножие, подло маскируя под пшеничные поля редкую траву, скорпионов и змей, коренных жителей трупообразной почвы. Ближе к лицу СЧ, торчат десятка два карликовых дерева из последних сил пытающихся изобразить рощицу, и жесткая, редкая трава, под их прикрытием. Они стоят насмерть под любым солнцем и сапогами. Оставшаяся полоса обзора между деревцами и горной перспективой, делится пополам: слева – трубчатые скелеты спортивного квартала, справа – колонна, уходящая вдаль из очкастых казарм, у ног которых выросли толстые, многократно кастрированные "грибные" тополя.

     СЧ, хотя достойнее ее назвать полностью, - она уже не молода, пообтерлась, износилась без ремонта, - носит номер пятый. Не хуже она прочих штабных комнат. Напротив, пожалуй, уступает только командирским апартаментам. Но на этого комфортабельного щеголя не стоит обращать внимания, со своей заносчивостью, он останется сам по себе на всю жизнь, без биографа.

     Нет, действительно, СЧ, слишком фамильярно и грубо, это использование ее беззащитности и доверчивости. Конечно, она уже привыкла не рассчитывать на благодарность, укрывая любого в своих дебрях, молча, перенося пинки и удары, но пора уважить ее возраст и морщины. В ее старости есть трогательность матери, воспитавшей несколько дюжин своих детей, оборонявшей их от жестокого и грубого мира, но которые повзрослев, переждав суровые зимы, улетели навсегда, не оставив ни адреса, не прислав ни одной весточки. Но каждому свое, судьбы многих прошедших через нее управлялись неведомыми силами, они проходили, исчезали, какое им дело до нее, когда в руках демобилизованные документы, и пропади все пропадом.

     Тело строевой части, ее органы, анатомия, требуют еще более подробного описания, чем среда обитания и почтение с уважением. Ее кожа – поверхности и, прежде всего, пол, их чистоплотность – первое что интересует. Сколько труда надо потратить, скобля линолеум, которым какой-то идиот устелил первую комнату. Он пористый и даже при осторожной ходьбе оставляет на память каблук со стопой. Дай ему волю, он за месяц наколлекционирует толстым, пятнистым слоем сапоги тысяч человек, не побрезговав любым, самым легким касанием и довольный устраниться, когда начальник штаба будет требовать, от писарей чистоты в этом "борделе". А, как дело доходит до этого, сволочной линолеум предпочитает позволить снять с себя живьем шкуру, чем без боя расстаться с резиновыми топками. Приходиться, "делая" из танковой щетки "рубанок", дециметр, за дециметром соскребая грязь, превращая пол в поверхность болотной жижи, разъезжать на щетке, выгрызать, выскабливать в поте всего тела резиновую живопись. А, закончив, дать, наконец, ему, долгожданную возможность втаптывать в себя сызнова. Он мерзавец, самая вредная вещь и, кажется, солидарен с потолком и розовыми, побеленными стенами, в попытке навести дисгармонию обшарпанности, восторжествовав раз навсегда над деревянной стойкой, язвящей их правильностью форм, очерченных железными уголками и двумя столами, одного с ней обманчиво-бордового, фальшивого полированного ДСП.

     Но от столов, многого ждать не приходиться, для этих двух трудяг дряхлость не радость. Деревянные коробы, содержатели выдвижных ящиков, сконструированные неизвестным мудрецом, много лет уже, как отвалились и развалились. Один из них был варварски сколочен толстыми дюбелями, дембельскими силами и насмерть повешен на место. Но из года в год терял зубы – перегородки ящиков, всякие другие мелкие детали. Второй, у самой стойки, безобразный капризник, роняющий "свой крест", при резком сотрясении, избегал пока суровой участи дюбельной сборки, маскируясь под исправного. Но стоило въехать по нему бедром или мыском сапога, как на пол валился карточный домик, с грохотом, лязгом, разъезжаясь, словно пьяный, бесстыдно выворачивая внутренний беспорядок.

     Полный нейтралитет заняли два двустворчатых, желтых шкафа, замерших в карауле друг против друга. Состояние, приближающееся к ветхости, заражало вихлянием, мстительным упорством, распахиваясь и распахиваясь створками, они провоцировали пинок в отместку. У самого пола, как все прочие шкафы, они заражены коррозией, полиняли краской и посерели на уровне касания половой тряпки.

     И, наконец, шестой, последний житель первой комнаты: всегда прикрытый открытой дверью, прячется грузный, приземистый, обросший волдырями многократных слоев краски, квадратный сейф. Самый старый из здесь присутствующих.

     Вторая комната значительно интереснее. Заводило в ней стол буквой "Т", и самая настоящая фраза о рабочей комнате майора Милютина: "Его рабочий стол имеет в его же глазах, характер хорошего, рабочего стола". Он закрыт поцарапанным, как доска для рубки мяса оргстеклом, под которым живут незаконченные дела, в виде не подклеенных, неоформленных, разноцветных бумажных клопов, въедливых, размножающихся с медленной, но безостановочной дерзостью, приподнимая стеклянный лист. Когда с ними расправляются, то не могут уничтожить до конца, как правило, остаются выносливые, неразрешимые долгожители, да соседствующие с ними старенькие табличные расписания тарифных перевозок, напечатанные на машинке. Вторая комната, по вышеупомянутой аналогии с человеческой анатомией, являлась головой строевки, головой Брахмы, по древнеиндийской мифологии. Розовые стены ее были обклеены специальными звукоизоляционными дырчатыми плитками, из прессованного картона, какими защищаются от отраженного звука аппаратные и студии звукозаписи. Голова думала, стол исполнял. Все просто. Но внутри этой головы были свои интриги и происки.

     Прежде всего, тайным вершителем всего тут был серый кардинал, серый сейф, которому самое большее было пара лет от роду. Набитый разного рода таинственными документами, несколькими печатями, предметами канцелярии и еще какими-то предметами, не относящимися ни к тем, ни к этим наименованиям и попавшими, в него не весть как, он взирал с деревянной тумбы из своего угла на остальных жителей и, прежде всего на милютинский стул. По правую руку, висела в пять квадратных метров географическая карта Советского Союза, для ориентации по выписыванию проездных воинских документов. По левую, стояли в ряд: старый сейф – брат того, что сидел в первой комнате за дверью, хранящий в себе личные дела офицеров, сейф помоложе, для канцелярских товаров, деревянный шкаф, тоже брат тех двоих из первой комнаты и вешалка. Сейф знал, что без него, без его участия, ни один человек в полку не мог покинуть часть в отпуск, в командировку или к новому месту прохождения службы, ни куда-то еще. Он знал, что содержит в себе мобилизационные сведения, адреса гражданского проживания личного состава, должностные книги и прочие важные бумаги. И это наполняло его значимостью. Временами он был даже груб со своим соседом, когда ударял его распахнутой дверцей, но в целом был, подтянут, аккуратен и сохранял лицо. Можно было даже сказать, что власть его не портила.

     Деятельность сейфов, столов и вообще любых предметов, включая стены, в которых под плиткой во всех направлениях, время от времени шуршали мыши, освещалась несколькими парами ламп дневного света, в забралах стекла или железа. Органическое стекло было погостом для многочисленной мошкары всех размеров и типов. Они складывали туда свои серенькие, желтенькие, черненькие тела после дикой вакханалии, предсмертного танца вокруг искусственного светила. И если солнце гасло от нарушений контактов или старости ламп, то кладбище чернело смертью и не движением много месяцев подряд, пока усталый глаз Спнша или глаз соколиный НШа, не повелевал наладить поток фотонов в полном объеме.

     С лампами, впрочем, как и узкими красными шторами, испод которых был испещрен тушевыми, чернильными и прочими мазками, следами протирки перьев многими поколениями писарей и Спншей, приходилось считаться всем, ибо эти вроде бы второстепенные инструменты труда, на самом деле являлись абсолютно необходимыми. Благодаря последним, в послеполуденное время плотно сомкнутым, розовая лагуна становилась еще более розовой. В ее жирном воздухе появлялась красная накипь.

     Тело посетителя левой рукой оттягивало на себя зеленый, стеклянный пентагон входной ручки и внедрялось внутрь, проходя прямо в откинутые крышки стойки. Тут оно, меж двух писарских столов делало поворот на шестьдесят градусов направо, и через распахнутую дверь отслеживало в перспективе анфас Спншы, на фоне карты, склоненного над работой. Если тело посетителя было одето не в сержантскую или солдатскую форму, но в офицерскую, оно, совершив поворот, по прямой достигало спншовского стола; иначе оно обращалось к писарю, сидевшему за одним из своих столов.             

Глава 15

Один день

 

     Он приходил в штаб к восьми, становился под лестницей и ждал кого-либо из четверки, идущего в туалет. Потом он выходил из укрытия на глаза ему и попадал на завтрак, горячий завтрак в горячее время, когда сознание пропитано прогорклой постоянной духотой и мечта о прохладном воздухе может стать навязчивой.

     Дневальные со своими ведрами, в завернутых до локтей рукавах скрипят полами, шмякают дверями туалета. Дежурный по части или его помощник выходят иногда из своей комнаты и орут: "Дневальный!" Иногда долго, пока не заслышится дробный приближающийся топот.

    - Где ты был, греб твою мать, я тебя спрашиваю!? – спрашивали они по несколько раз. Так штаб живет своей жизнью.

     А утренний завтрак писарей – своей.

     Писарской завтрак редко бывает, похож на обед, чаще он легкий, из масла с хлебом и разных печеностей. Обед же солиден тушенкой, кашами и закусками, но оба они могут быть одним застольем, которое можно сейчас изобразить.

     В высокой, зубастой по краям банке притаились, среди клубов жира красные волокнистые кусочки, кое-где с белой пленкой сухожилий. В плоской зубастой банке рядом, плотно упакованные красным соусом, покоятся трупики кильки. Ложечка в руках Олега дожидается свободного пространства и подцепляет не слишком большой кусок, стучит о край, стрясая висящее да капающее, и затем отправляется в рот. Медленное прожевывание сочетается с индифферентным выражением лица. На самом деле рыбешка могла бы исчезнуть на много быстрее, а вслед за ней еще две-три банки, будь они тут в наличии, но нельзя показаться "бессовестным", жадным. Следующий поход ложки за добычей закамуфлирован приличием, нетерпение сидит где-то там, в блиндаже, под натянутой маскировочной сеткой. Сверкает медное дно. Жорж и Димон бросают ложки, оставляя после себя всегда что-то. Господи, ну хотя бы еще одну ложечку! Каждая снимает накал вечной нехватки. Но возлияния не закончены, напротив, только подходят к середине. Ложечка поочередно ныряет в зеленый маринованный горошек, в гречневую, или перловую каши, в кабачковую икру. Хлебная стопка по середине очень неторопливо убывает. Беря очередной кусок, Олег тщательно его стряхивает, боясь насорить и одновременно уравновешивает свою, - с общей скоростью продвижения. Кусает, размазывая по всей полости, давясь слюной. И вот все. Пустые банки заворачиваются бумагой, прячутся по щелям, достаются чашки. Олег берет с подоконника пиалу бело-красной расцветки, вместимостью 0,75 стакана. Чай уже заварился. Валера наполняет дымящейся струей посуду, а по середине тумбы устраивается пачка пряников или баранок. Как придется нарубленный заводским станком, увесистый кусок сахара, коснувшись водной поверхности, проваливается в Маракотову бездну стакана. Достигает дна, оттуда посылает на поверхность свой пузырчатый периметр. Там, в глубине, он долго худеет прижимаемый чайной ложечкой к стенке, вдавливаемый в нее новыми неожиданными гранями. Его жрут водяные черви со скоростью косяка злых пираний до тех пор, пока он не сокращается до размеров ложкиного ложа. И тогда, его можно расплющить одним махом, если он при этом не выстрелит фонтаном брызг и осколков.

     Приходило время, выходить на палубу, на работу и подходило время оживать эфиру музыкой. "Белые розы, белые розы на моем окне! Белые грозы, снег и мимозы", - так я пою о любви. "Синий гурман похож на обман, похож на баян, синий чурбан, серый кочан". Или вот: "Кегельбан, кегельбан… ты помнишь ту осень?" Помнишь ту осень, кегельбан? И нашу любовь? "И если иногда мне бывает грустно, мало ли что может вдруг произойти, я беру в комоде старую игрушку, и мои печали уходят без следа". Мой плюшевый мишка. "Арго! Коль повиснут паруса, мы ударим веслами".  Во какие мы, - веслами мы ударим. Почти все это слетало с металлическо-бумажных губ динамика татьяниной магнитолы. А во внешней среде, со столбов и динамиков полка, в пред- и после - обеденное время, звучал уже, западный и отечественный рок.

     Через Кросс-роуд строевой, устремлялся поток делищь и делишек. Олег расчерчивал, вписывал, подсчитывал, был на побегушках между столами, увертывался от телефонных звонков и самого аппарата, как трубы в огромное общежитие разных полковников, майоров, капитанов, с широчайшим размахом мнений, представлений, власти, юмора и бесконечных вопросов. На его дельный ответ посетителю, приходилось от пяти до десяти "не знаю" или "Женя сейчас подойдет, он сделает". Сам Женя порой уходил наверх, оставляя надоевшие дела на своего нового, тупого помощника и иногда приходилось бегать в чертежное бюро за разрешением срочного дела. Но перед обедом он обязательно появлялся и приглашал отобедать. Ребята уже ждали при выходе или заходили вместе с Жоржем, и вся команда брала курс на медицинский остров.

     Валера, с зеленым, светлым боливаром на голове и с засунутыми в карманы руками так, что штанишки на широкой попе, как бы подчеркнуто, натягивались, переходил с обычного на какой-то шаг альпиниста, поднимающегося в гору. Его стриженый курчавый затылок, сферичный, как мех на глобусе начинал мотыляться из стороны в сторону. Заднее поле панамы, стянутое ниткой и заворачивающееся по краю, побеждая обвислость, отвечающее моде и лучшему тону, затанцевало брейк-денс. Валера растягивается в улыбке, озорно оборачивается, отвечает, должно быть Димону, насмешкой на насмешку. Димон затянул: "Нас четверо, еще пока мы вместе". Валера прибавил шагу, пошел, пошел вперед, ритмизуя движения рук и сочетая их с взрыхляющим гальку шорохом чебот. За ним тут же последовал Дима, установив дистанцию в пол метра, "велосипедом поймав ногу", соблюдая симметрию отмашки. По волнообразной траектории редкий строй, дорогой поддатого человека, виляя коротким своим телом, очень комично соблюдал все правила парадного марша. Соблюдал их там, за казармами, где отродясь солдаты ничего не соблюдали. Жорж с Саней шли, переговариваясь, наблюдая за своими веселыми друзьями. Веселые забавлялись, совсем не договариваясь о сценарии репризы, придумывая ее по мере осуществления, так словно телепатировали. Валера становился против Димы. Оба раздвигали пятки, сближая толстые мыски сапог и указующе выпрямленными кистями рук, черт его знает, что изображающими, скорее всего дикого деревенского деда, представляющего вниманию публики грядки с росточками, тыкали вниз, немного изгибаясь, приседая, кособочась и как бы подпиливая невидимое деревце. Писаря входили в двери, больной за столом вскакивал и кричал: "Дежурный фельдшер на выход!". Но чаще всего, он был опытен и, зная их, просто молча вставал или не реагировал никак. Они проходили по коридору к левой лестнице, попутно снимая ремни. На втором этаже, в холле на диванах сидели фельдшера, смотрели телевизор или, разбредаясь по палатам, спали. В том случае, если они сидели всем скопом, заняв диван и кресла, Жорж первый начинал здороваться за руку с каждым по очереди, слева направо, от десяти до пятнадцати рукопожатий. И каждый пытался привнести в приветствие элемент действительного интереса. Фальшь, кажется, отвратительна была всем. Привставали, спрашивали: "Как дела, жизнь?", отвечали: "Все нормально, отлично, блеск". Затем шли на кухню, рассаживались за столом, клали панамы и ремни на подоконник, шкаф. Кто-то из новых или старых работников - "помощников" повара носил на стол. Голубые тарелки пустели, сытые писаря возвращались в штаб. Олег, иногда, со всеми шел наверх, но чаще просил Жоржа закрыть его в строевой с тем, чтобы он мог полежать в оставшееся до конца перерыва время.

     День катился с горы, самое трудное время – утренняя сутолока, сменялась спелым плодом сегодняшних трудов, предвкушением конца работы. Посетители редели, ежедневные обязанности уже переделались, оставалась мелкая рутина, которая очень долго не могла умолкнуть, как удар о толстую железную крышку сковороды, живущий в ней и звенящий невыносимо долго. Милютин уходил рано, оставив задание и Олега их собственному, вымышленно-реальному миру.

     За закрытой дверью, во время работы, можно снять китель, сапоги, в тапочках шлепать из комнаты в комнату со свободной легкостью в теле. Передвигаться так, как позволено в этом поселении не многим. Но вот бумаги требуют внимания, сосредоточенной траты времени. За то, как его разбавляют толстые, красные с конгревом тома из полковой библиотеки, в которых люди со шпагами на боку, чрезмерно щепетильные в вопросах чести, скакали вперед, загоняя по дюжине лошадей, спасая графинь, королев или Францию. Делали параду прим, скрестив свою шпагу со шпагой противника в позиции тьерс на тьерс. Наносили удары. Короли и герцоги бродили по ночному Парижу и где-нибудь в переулке, возле Моста Мельников устраивали беспорядок. Звенели мешочки, с пистолями, на непредвиденные расходы в руках у господ со шпорами. Проницательные буржуа накачивали вином добродушных аббатов, которым нужно было к герцогам Де' Гизам, на доклад о готовности монахов занять на утро оборону на улице Вьей-Рю-Тампль. Через бесчисленные городские ворота въезжали кареты и всадники. Считались гарнизоны города и Лувра. Из тайников доставались веревочные лестницы. Люди в монашеских рясах изготовляли яды, способные отравить дьявола и добросовестно смазывали им предметы ежедневного пользования. Мраморные богини мужественно уходили от погони, стоически держались в руках у знатных негодяев. Бледнели, рыдали, бросались на шею, уходили в монастыри, клялись отомстить. И в заключение какой-нибудь достойный человек, иногда, подло умерщвлялся. Так Дюма скрашивал унылые будни и одиночество. Вообще книги появились благодаря Диме, который через несколько дней после появления нового товарища, предпринял попытку сближения, предложив сходить в библиотеку, куда никто еще из них, за отслуженный год не ходил. Все взяли по книге, но внедрение печатного слова еще больше отдалило Олега от общего интереса.

     Когда сталь клинков, сверкая, протыкала грудь мужественного сиятельства, и с концом истории становилось все ясно, внимание переключалось на концентрические круги разного диаметра, создаваемые лопастями вентилятора. Существовал магический элемент в этих сходящихся к центральному углублению тоненьких ниточках. Карандаш кончиком грифеля начинал путь по бульбе, оставляя серый след, сгущая цвет самого большого круга. Скользил по ее чешуйчатой поверхности, добирался до середины, попадал в самую глубокую колею и, не желая ее покидать, задерживался. Дальше его путь лежал через еще более глубокую канаву, выточенную должно быть ножницами или гвоздем. Пока не соскальзывал в центральную воронку, совмещая тем свою ось с осью вращения и прекращая сухое шуршание трения. Воздух, бьющий постоянной струей минут через двадцать уже вызывал некоторую ломоту и "натертость" лица. Если его убрать из-под потока, кожа начинала быстро, жарко пульсировать, а кровь нагнетала в голову туман, сигнализируя о потере микроклимата. После такой разминки начиналось все цельное изучение. Кончик ручки в первый раз осторожно приближался к краю мутной окружности, нежно касаясь ее. Вместо мягкого гудения раздавался сухой треск. Следующая, более смелая попытка вела ручку по радиусу в центр. Она часто не сильно вибрировала, а сухость треска возрастала, отвечая какому-то извращенному удовольствию слышать его. Ручка откладывалась в сторону и палец, желая покалывания, повторяя ее маневры, убеждался, что ближе к центру лопасти рубят сильнее. Варьируя усилия, доводя их до жара, он резко нажимал, и ценой анестезии останавливал винт, сила которого была только в набранных оборотах. Мотор мучительно гудел, белая пластмасса, теряя красивые очертания, оказывалась по краям замахрившейся, на плоскостях, словно посыпанной короткими, черными волосками-выщерблинками. Получив свободу, винт за две-три секунды набирал обороты. Через подобную исследовательскую эволюцию проходили все, сколько-нибудь долго бывшие рядом с этим движущимся чудом.

     Дело доходило до ужина, за которым опять шли в санчасть или, если было лень, то наверх. Или и туда, и туда, чтобы заключить возлияние в одном месте, чаепитием и семейной встречей в другом. Такие встречи были развитием спирали, каждый раз приносящими нечто новое, обозначающими рамки поставленной задачи.

    - Любопытно узнать, что с нами будет через двадцать лет, - Жорж мечтательно посмотрел на Валеру.

    - Валера будет главным инженером на заводе, он жениться, получит квартиру у себя в Усть-Каменогорске.

    - Я буду директором какого-нибудь завода, прилечу туда в командировку, оставлю шляпу на заднем сиденье черной "Волги". Поднимусь на пятый этаж, постучу. Откроет Валера в белой майке и тренировочных штанах, с животом. Поздоровается. Ему будет неудобно, но он все-таки скажет: "Ты извини, у нас не ходят в обуви, вот тут есть тапочки". Мы пройдем в комнату, я закурю, а Валера, глядя в сторону, скажет, что его жена не может выносить табачного дыма, и я потушу сигарету. Тут придет с работы его жена с сумками, в которых будут продукты. Валера смущенно объяснит, что приехал его знакомый, с которым вместе служили. Она посмотрит на Валеру, спросит, почему не убрал квартиру и пойдет на кухню готовить ужин, а мы выйдем на балкон и облокотимся на перила. Валера будет молчать, и плевать вниз. Я спрошу: "Ну, как дела?". Валера ответит: "Нормально". И мы будем молчать дальше, а Валера будет плевать вниз. Потом я скажу, что мне пора и еще нужно заехать по делам. Валера скажет: "Ну, ты заходи", мы попрощаемся, и я уйду.

     На Невском произойдет встреча, встретимся я и Саша. Саша будет капитаном дальнего плавания, с бородой. Дымя трубкой, он будет идти мне навстречу в морском кителе, и мы столкнемся в толпе. Мы будем рады видеть друг друга. Саша предложит зайти куда-нибудь отметить встречу. Я преложу свою должностную машину, но он скажет, что его Мерседес стоит недалеко. Тут мы заметим Диму, который прилетит с докладом на какой-нибудь химический симпозиум, и все втроем отправимся в "Метрополь". Саша закажет рок-н-ролл, мы будем сидеть, вспоминать свою службу, рассказывать, что с нами было потом.

    - Да, мы забыли про Олега. Олег, что с тобой будет через двадцать лет? – Женя неожиданно направил острие беседы на растерявшегося Олега.

    - Хм, не знаю. Тоже, наверное, буду кататься на черной "Волге".

    - Когда мы встретимся на Невском, и будем садиться в сашин "Мерседес", мы заметим в толпе высокую фигуру в черном пальто и шляпе, надвинутой на глаза. Это будет Олег. Он почти не изменится, только на щеках у него будут баки. Мы подойдем к нему и предложим пойти с нами. Он узнает нас, но сделает вид, что не заметил. Скажет: "Ш, ш, ш…", - Жорж поднял палец к исполненному внимания лицу, - незаметно махнет рукой, чтобы мы шли за ним, и где-нибудь в укромном месте поведает нам свою историю.

     Он расскажет нам, что после того, как мы уволились, он с секретными сведениями убежал в Китай и там попытался их продать. Но покупателей не нашлось, и он был вынужден выполнять самую грязную работу, чтобы заработать на жизнь. Потом он нанялся юнгой на корабль идущий в Америку, с тем, чтобы оплатить свой проезд. Он поселился в Соединенных Штатах и попытался устроиться на радио "Свобода". Но там не оказалось свободных мест и он опять, чем попало, зарабатывал на хлеб. В конце концов, он решил вернуться обратно. Пошел в Советское посольство, но там уже стояла толпа таких же желающих. Ему отказали, но он продолжал приходить туда в течение нескольких месяцев, каждый день и стоять по несколько часов. Примерно через год его заметила энергичная, эмансипированная женщина, она подъехала к нему на машине, открыла дверцу и предложила сесть. Несколько месяцев Олег купался в деньгах, придаваясь всем радостям жизни, потом, она его бросила,  и Олегу опять пришлось искать работу. На этот раз он обратился прямо в Центральное Разведывательное Управление. Его приняли, направили в разведшколу, затем в Гондурас, Никарагуа. Он побывал в Африке, Сальвадоре и когда ему уже нельзя было вернуться назад, отправили в Советский Союз. А в Ленинграде он выполняет какое-нибудь секретное задание центра.

     Олег сидел напряженно слушая. Вслух он обычно говорил: "Женя", а в мыслях и без него, "Жорж", но с ним, с Женей, пару может быть, раз и в один из них нарвался на ответ.

    - Не называй меня так, тут меня никто так не зазывает.

    - А как же Валера?

    - Да, это он придумал. Никто никогда раньше меня так не называл.

    - Жорж, тебе нравится, когда к тебе домой приходит какой-нибудь знакомый, надевает наушники и начинает петь и орать? – спросил Саня. Его лицо было видно сверху, чуть сбоку. С высокого лба белая кожа стелилась по расширяющемуся носу, достигая выдающихся скул. Щеки западали, а губы над зубами выдавались вперед. На щеках, в редких местах встречались угри и молодая поросль, не заслуживающая еще бритвы. Олег посмотрел на санины сапоги, они имели вид пользуемых от случая к случаю вещей, а затем на клетку тумбочки граненной железными углами. На ее плоской лысине каждый квадратный сантиметр был рассечен, выщерблен коричневый слой бумажного картона. Эта "клетка" охраняла индивидуальность, защищала от общего степного урагана зеленого суконного цвета.

    - Олег, сегодня у нас такой день, когда все друг другу рассказывают о себе. Кто чего любит, кто сколько раз был мужчиной. Последним был Валера, теперь твоя очередь, - это обратился Жорж.

     А знает ли Олег, что такое импрессионизм, постмодернизм? Какая музыкальная группа ему нравится?.. Еще…, а еще? Все? Помнит ли он хоть какую-нибудь картину?

     Конечно, ведь он собирал марки.

    - Ну и какие они бывают, картины? – углы вопросов продолжались к основанию, утолщаясь тишиной коридора с ковровой дорожкой из тряпки.

    - Вот скажи, что тебе интересно, чем ты любишь заниматься, чем ты увлекался. Скажи хоть что-нибудь!

    - Я люблю Сашу Полунина или это изображаю, показывая свою лояльность к нему, энергичному художнику с голосом специально громким, с намеками на творчество в речи. Нарочито громкому и творческому. Что я могу вам сказать? Ведь вы меня не видите. Вы видите Олега, вернее его тело. Я парю над,- под- и в вас, я творю вас. Я ваш создатель, отец. А вы требуете от меня, сами не зная чего. Услышите вы меня сейчас?

     День заканчивался возвращением в строевую, доделыванием старых или удовлетворением срочно возникших дел в виде дежурного по части, или его помощника, передававшего им скороспелое задание, записанное в книге телефонограмм. Женя занимал позицию на милютинском стуле, общался с телефоном, справочными книгами. Вставал, прижимал головку спички к стеклу и, нажимая строго размеренно, прочерчивал трассу поджигая ее, прикуривал и тушил. Но тушил всегда по разному. Чаще заматывая редкими движениями кисти, а иногда задувая и аккуратно бросая в урну. Затягивался, не спеша, стряхивая пепел в такое место набитой бумагами урны, их которого он при сотрясении наверняка не высыплется.

     Женя чиркал спичкой по стеклу, вставая из-за работы, за нее же садясь перед последним уходом на ужин или на ночь. А полосы были видны только под очень острым углом, для чего пришлось бы встать в неестественную позу.

     Где-то в одиннадцатом часу они шли в роту блуждать по темным отсекам среди курсантского Морфея, в поисках постоянно менявшихся пустых коек. Иногда таковых не оказывалось, и тогда Жорж шел к Сане, а Олег укладывался в строевой на столах. И в этом случае, кроме отсутствия спальных принадлежностей, там была еще одна очень серьезная проблема – комары. Они летали голодными кучами, со своим гадким ультразвуком, пока вдруг один из них, потеряв контроль над навигационными приборами, не забивался в ухо, кувыркаясь, вращаясь, подыскивая удобную позицию, чтобы сесть на лапки. Но не успевал,  и его матерое тельце хрустело под пальцами. Вероятно, ужас его объявший, совершенно не сравним с этим кратким треском, после которого вылетала комариная душа. Они вились по невероятно сложным туннелям. И один из сотни, словно частица в квантовой физики при помощи туннельного эффекта, проникал со стороны бумажной стопки, фуражки, - на которых лежала голова, - герметично покрытых одеялом, в клейкую от духоты выделяемой влаги атмосферу. И кусал со всей военной злобой, идиотским, лицемерным патриотизмом. Временами становилось невыносимо, нос, посланный за воздухом, словно чайки морской остров, в момент выведения потомства, облепляли летающие блохи. Тогда Олег отбрасывал прелое одеяло, под которым волосы приобретали мокрую прилипчивость, разметываясь, как фрагменты гитлеровской пряди и в темноте нашаривал два невидимых отверстия розетки. Царапанье, нащупывание, и вот блаженная, острая вентиляционная струя освежала лицо. Он не убирал его, пока пот не высыхал, затем устанавливал струю так, чтобы воздух, гонимый по касательной к уху чуть холодил его. Появлялись большие неудобства, но пытка укусами кончалась.

     Одеяло или шинель постланные на стол, ерзали на лаковом покрытии. Под монотонный бодрый шум приходил сон, который, безусловно, пришел бы раньше, если бы не ограничения, не сумятица этого нового, военного уклада жизни. Сон приходил тревожный, мелкий, прерываемый проверкой трудяги - "самолета без крыльев" на предмет перегрева. И если спать хотелось смертельно, то его лучше было выключить и слегка прикрыться. Просто отдаться на съедение, лишь бы не слышать этих застольных речей да грохота посуды.

     Утром напряжение, завладевшее им, давит и с удивительной точностью сон проходит. Глаза видят страусовые ноги вентилятора, стопку книг заменявшую подушку, опрокинутый пластмассовый стакан для карандашей и ручек, расписание тарифных перевозок под стеклом. Предстоит прошмыгнуть к раковине, прополоскаться под почти безжизненной струйкой. Холодной, вечно холодной, как почти все в этом мире. Ему до смерти скучно идти, совершать обряд омовения, смывания грязи, занимающей теперь каждую свободную прежде пору. Скучно водить щеткой по резцам и клыкам, оглушать рот раздражением от частого полоскания.    

Глава 16

Командир

 

     Капитан Ахав, персонаж американского писателя Германа Мелвила из знаменитого Мобби Дика, сидел в своем кабинете за двумя или тремя кондиционерами, пританцовывая, постукивая концом перевернутой чернильной, глазурованной ручки, с косым обрубком на сужающемся конце. Тонкая, длинная, изящная пара их торчала рогами, закрепленная в настольном приборе. Ахав, кривлялся ими, черно-чернильными на многочисленной документации, на пуантах пляшущими подписями. За кондиционеры, он попал через двухгодичный срок всеобщей воинской обязанности, о первом годе которой у него осталось единственное воспоминание, как о времени, когда хотелось только есть, и спать, и ташкентское общевойсковое училище имени кого-то. Там, он стал старшиной. Милютин раскопал и обнародовал этот факт. Ныне ему, полковому змей-горынычу меньше сорока.  Его называли командиром, - словом, обладавшим фундаментальным, универсальным благозвучием, в чьих бы устах оно не рождалось.

     Ахав, - Буханец Иван Яковлевич, - выходил в коридор, и разносил фортиссимо по отдаленным закоулкам: “Ток марсель – на бом брамсель и на бром бизань стеньгу! Принайтовить, табанить, привести к ветру! Спустить вельботы, - разрази вас гром!” Он открывал дверь в коридор, и иногда с любопытством наблюдал за чем ни будь, или ни чем не происходящим. Захлопывал ее, посвистывая и, в полковничьим кителе хмурый, или в трикотажном костюме веселый, спускался вниз. Бегал с теннисной ракеткой по корту в белых накрахмаленных трусах, белоснежной маячке, в белоснежных же спортивных тапочках, отрабатывая драйв с единственным человеком, могущим быть его партнером, - гнедым, колыхающимся замполитом.

     Под штабными окнами заводился автомобиль военного образца, командирский джип. Негромко, быстро фыркал и тихо гудел. Это был хороший знак, по тому, что свидетельствовал о скором удалении потенциальной опасности, об удалении машины и хозяина. Ибо эти две вещи, с известной поправкой, можно считать неразлучными. Ахав, ехал в город, где жил в хмуром, облупленном доме двух этажей. Человеку, знающему странноватые перверсии отечественного быта, сразу станет понятно, что данный, на первый взгляд еще более заурядный, чем все прочие дома дом, предназначается элитарным владельцам. И за облупленными пластами зеленой побелки, за обветшалыми лоджиями с мебельным хламом, полиэтиленовой картой страны, которой почему-то не хватило места в комнатах, кроются крупногабаритные покои. Быть может, даже двухэтажные, со всеми удобствами малого числа соседей.

     Ахав, прокладывал курс корабля в своей каюте.

     - Кто там? – спросил он, заслышав шаги. – Вон! На палубу!                              

     - Капитан Ахав ошибается; это я – сказал начальник штаба подполковник Черных. – В трюме масло течет, сэр. Нужно вскрыть трюм и выкатить бочки.

     - Вскрыть трюм и выкатить бочки? Теперь, когда мы уже подходим к Японии, оставаться здесь на неделю, чтобы залатать охапку старых ободьев?

     - Либо мы сделаем это, сэр, либо за один день потеряем больше масла, чем сумеем быть может, накопить за год. То, ради чего мы проделали двадцать тысяч миль, стоит сберечь, сэр.

     - Да, так; если только мы это получим.

     - Я говорил  о масле в нашем трюме, сэр.

     - А я вовсе не говорил и не думал о нем. Ступай! Пусть течет! Я сам весь протекаю. Да! Течь на течи; весь полон худыми бочонками, и все эти худые бочонки едут в трюме худого корабля; положение куда хуже, чем у “Пекода”. И все-таки я не останавливаюсь, что бы заткнуть свою течь; ибо как ее найти в глубоко осевшем корпусе, да и можно ли надеется заткнуть ее, даже если найдешь, в разгар свирепого шторма жизни? Черных! Я приказываю не вскрывать трюма!

     - Что скажут владельцы, сэр?

     - Пусть владельцы стоят в Нантакете на берегу и пытаются своими воплями перекричать тайфун. Что за дело до них Ахаву? Владельцы, владельцы. Что ты все плетешь мне, Черных, об этих несчастных владельцах, будто это не владельцы, а моя совесть? Пойми, единственный истинный владелец – тот, кто командует; а совесть моя, слышишь ли ты? Совесть моя в киле моего корабля. Ступай наверх!

     - Капитан Ахав, - проговорил побагровев НШа, сделав шаг в глубь каюты с такой странно почтительной и осторожной отвагой, которая, казалось, не только избегала малейшего внешнего проявления, но и внутренне наполовину не доверяла самой себе.

     - Дьявольщина! Ты что же, осмеливаешься судить меня? Наверх!

     - Нет, сэр, я еще не кончил. Я умоляю вас, сэр. Да, я осмеливаюсь, – будьте снисходительнее. Разве нам не надо получше понять друг, друг Ахав?

     Ахав выхватил заряженный мушкет из стойки и, направив его Черныху в грудь, вскричал:

     - Есть Бог – властитель земли, и один капитан – властитель в/ч 25717. Наверх!

     - Ты обидел, но не оскорбил меня, сэр; и все-таки я прошу тебя: остерегись. Не Черныха – ты бы стал только смеяться; но пусть Ахав остережется Ахава; остерегись самого себя старик.    

     Так Буханец-Ахав разговаривал со своими помощниками, заместителями, и вообще всеми подчиненными ему офицерами. С солдатами он разговаривал еще проще: “Лысый, ты почему лысый?”, или “ Я уволю всех негодяев, но если негодяй сержант, - он уволиться последним!”. Обладая генеральским характером, он даже не боялся конфликтовать с начальством. Получил выговор за сдержанное слово уволить полкового кочегара в первый день, по выходе приказа Министра Обороны. Какие нежные чувства жили в такой, с виду заскорузлой душе? Любил ли он кого-нибудь? Уважал? У него была жена и дочь. Жене он подарил на очередной день рождения бриллианты. Она ему, новейшую модель автомобиля марки “москвич”. Так говорили в полку. Но одновременно, он приказал зачислить в штат молоденькую медсестру, с которой, по слухам, имел шашни. Будто бы с Черныхом, и его содержанкой, тоже юной мед работницей, они тешились на пикнике, в тайне от жен.

     Выдался скучный, летний денек, воскресение. Замполит и Бухан, маялись бездельем. А на ту пору, приехал в часть пронырливый фотограф. Шныряет он перед очередной демобилизацией на собственном автомобиле, возит реквизит. Дембеля любят сниматься на память в позе Рембо. Фотограф ордена прилепит, автомат деревянный даст, пейзажик картонный поставит, в скафандре, если надо, снимет, с Министром Обороны совместит. Хочешь - сверху, хочешь – снизу. Деньги загребает, - машина проседает от тяжести. И для получения благословения, ставит командиру многолитровую бутыль самогона. Скука слетает с суворовых. Подключив запотыла, они, протаскивают бутыль через окно валериной продслужбы, зовут фотографа. Стремительно опустошают. В прекрасном настроении, Бухан выходит в палисадник, считать листья на деревьях. Видит, старшина девятой роты идет. Остановил. Двадцать раз приказал пройти мимо, строевым шагом. Бравый старшина, с первого раза отмаршировал на отлично. Все удивлялся потом неадекватному поведению полкана.

     Интеллекта для армейской среды, Иван Яковлевич был высокого. Таких же амбиций. Писал рапорта с просьбой послать в кипящий котел Афганистана. Там звездочки и зарплата идут быстрее. Когда случался крупный скандал, драка, на пример, между ротами постоянного состава после отбоя, или перепившиеся краденым спиртом старослужащие угоняли БМП, что бы покататься по степи, он строил постоянников перед штабом, и, кривляясь на франтоватых сапогах, читал лекцию о вреде алкоголизма.

     - В Японии автоматы с водкой прямо на улицах стоят, стакан копейки стоит. Можно за десять минут всю Японию напоить! Но этого же не происходит.

     Он действительно внушал уважение и страх. Но вопрос: совместимы ли страх и уважение? Есть сведения, что всенародно любимый маршал Жуков, выполняя приказ взять Берлин к первому мая, положил лишний миллион солдат. Наверное, то был не единственный подвиг легендарного полководца в плоскости этики. Это нормально? Он действительно герой, а не преступник? Конечно, командир должен быть волевым, слугой царю, отцом солдатам. Он может даже выйти из солдатской среды. Но разве извинительно, хамское поведение Бухана, или жестокость Жукова, на таком основании? Многие скажут, что в армии по-другому нельзя, и будут правы. Армейские пороки коренятся в народной психологии. Командиры такие по тому, что народ такой.

     Щеголеватый офицер, отличник боевой и политической подготовки, часто прошедший огонь сражений, приезжает в военную академию, в Наро-Фоминске. Там ему, как новобранцу, духу, дают задание убрать территорию академии. Без всяких инструментов, голыми руками. Какой отклик даст сердце офицера на подобное унижение? Точно такой же. Подобное, порождает подобное.

     Командирам не ниже уровня полка, необходимо освоить гипнотический взгляд. Взгляд спокойный, загадочный, который парализует подчиненного. Барин, абсолютно властный над тобой, смотрит на тебя и не понятно, что скажет. Посмеется, или накажет. У Бухана, смотреть получалось отлично.                    

Глава 17

Залет

 

     Димон принес хрустящую буханку, две баночки зеленого горошка, консервированную рыбу. Саша достал две банки тушенки, стаканы, чайник. Все это на столах и тумбочках выглядело приятным изобилием. Они заперлись. Валера налил из банки воду в чайник и подсоединил провода. Дима кривым ножом открывал крышки и резал буханку. Потом все это они неторопливо поедали при открытом окне и сквозняке наружу. Когда дело стало близиться к десерту, Димона потянуло на песни и смех.

    - Хо, хо, хой, Валера! Ой, не могу! Валера, что ты так щеки надуваешь? Обезя. Жорж, смотри, как он кружку держит.

    - Только не надо, Женя, говорить, что у меня руки под фуй заточены, - встрепенулся Валера.

    - У тебя, Валера, не руки, у тебя заготовки.

    - Это у тебя, Женя, они под фуй заточены, а у меня нормальные руки.

     Удобренное Валерино тело блистало потом меж разошедшихся пол кителя, остальные их вообще сняли.

    - На Димон, - Валера вытащил из целлофанового мешочка с сахаром самый большой кусок, начиная свою любимую игру, - это твое.

    - Отдай, скотина, - плаксиво изобразил вспыльчивость Димон.

    - Ты, Валера, ублюдист и однообразен, - как-то совершенно не понятно сказал Жорж.

    - Сскотина тупорылая, - проблеял Димон.

    - Помнишь, Валера, каким ты был толстым зимой? Безобразно жирным? - продолжил Женя.

    - Да. Я толстый был. А ты?

    - Реорян! - закричал Димон, - сегодня зампотыл ходил по коридору, искал Грегоряна и орал, - Реорян!

    Во. У меня сапоги, как у зампотыла будут, - Димон скатал их в гармонь, превратив тем в полусапожки, и раскидал ноги на полу, любуясь.

    - Че ты ржешь, скотина тупорылая! - с наигранной ненавистью обратился он к Валере.

    - Димон, - отозвался тот, пододвинув к нему все тот же кусок сахара и тыкая в белый камень всей ладонью, - сахар.

    - Валера, ты хлеб то ешь, - ответил Димон, взяв кусок себе и тоже предварительно потыкав в него.

     Саша в это время глядел в окно и отрабатывал произношение казахских слов: "Окэшь, кутак, окенаукенен сэгейн". Буква "к" превращаясь в клокотанье-карканье, уже приближалась к оригиналу.

    - Валера! Бабибу. Будайбу, - объяснил Димон и запел, - ой, мороз, мороз. Не морозь меня а-а-а, моего коня.

    - Димон, сейчас кто-нибудь прикатит, - заметил Саня.

     Но тут вдруг Димона пробил чих. Чихая и гакая демонстративно в конце, он сквозь подразумевающиеся слезы выдавил, - Валера, проси чего хочешь пока я добрый.

     Валера занимался разливанием остатков чая из чайника и заливанием в него остатков трехлитровой банки. Олег сидел, почти молча, вякнув только, вместе с Саней, что нельзя так громко петь. Он был занят желанием, побольше поесть, не переступая при этом норм приличия.

     Так случилось, что мешочек с сахаром был ближе к нему, чем к Жене и тот попросил его подать. Олег взял два куска, себе и ему, один их которых был заметно больше другого и по этому случаю намеревался крупный отдать. Но выронил на пол; кусочек поменьше остался в руке. Подобрав, сделал движение по направлению Жоржевой чашки с не валявшимся куском, но, вспомнив прежнее намерение, сочтя, что сладость Жоржу будет приятнее маленьких приставших пылинок, бросил крепыша по первоначальному плану. Жорж наблюдал пантомиму с самого начала и с тончайшей ноткой издевательства спросил:

    - Что это ты, Олег, сначала один хотел положить, потом передумал и бросил валявшийся на полу? - Олег очень смутился от невозможности объяснить тут же всю систему собственного поведения, подобрать нужные слова за столь короткий срок, которые убедили бы всех в добрых его намерениях, и просто промолчал.

    - Ой, Валера, Валера, - переводя дух, заметил Димон и снова затянул, а Валера подхватил.

    - У-у меня жена-а-а, ой, красавица. Ждет меня-а домой, ждет печалится.

    - Придурки. Дежурный по части прибежит, - вяло повторился Саня, в основном Жоржу.

     На столах, прикрытые бумажными пакетами и просто так, стояли пустые банки, следы обильного обеда, подходящего к завершению. Когда стало ясно, что дуэт собрался петь до конца, Олег посмотрел на Жоржа. На нем не было и тени беспокойства.

    - Ухлебок, рот закрой, - оборвал Димон последний куплет. - Долболоб ты че так орешь! Упрись в стену. Иди упрись, - он протянул кулак и приложил его к стене сзади себя. - Э, э, э! Сьюда иди! Упрись, сказал!

    - Сам упрись, Димон. Давай лучше чайку попьем, вскипел.

    - Валера, тебе ведь пофиг, если сюда придет начальник штаба, и увидит, что здесь сидят посторонние люди и едят тушенку. Это ведь не продслужба, здесь можно орать.

    - Че ты, Саня, на меня наехал! Я один тут что ли? Вон Димон. Скажи ему.

     Димон заливался смехом.

     Олег размышлял о том, что начиная что-то рассказывать и не получая эффекта внимания на их лицах, прерванный каким-либо обстоятельством, он не знал стоит ли продолжать и кроме того терял мысль. Тогда он замолкал, а через пару минут со скрываемым досадным чувством его спрашивали: "Ну, что же дальше?" Или вот трудности взаимопонимания с Жоржем. Дело, пожалуй, в том, что его не интересуют факты какого угодно содержания, и даже если они были для него неизвестны. Он ценит словесную игру, удачную репризу, изящную завершенную двусмысленность. "Для меня это не только большое различие в темпераментах, но и разница в силе. Тому, что я его полярная противоположность, обязан я, его ни на что не похожему альтруизму. Голос у меня плохо управляемый, его нельзя понизить, отточить до желаемого. Он или становится грубым говором или совершеннейшим шепотом".

     Димон с Валерой перестали шуметь, разговор принял приглушенную форму. Олег сидел на стуле спиной к двери. Удар сапогом сотряс ее, оборвав всякий шорох. Они переглянулись. Валера бросился прятать банки, Жорж ему запретил.

     Ждали. Прошли секунды.

    - Ну, что?! Не откроете? Тогда я сам открою, - раздался голос Ахава. Олегу, как ближе сидящему поручили открыть. Он спешно натягивал китель до следующего удара, путаясь в рукавах.

    - Да, открой же дверь, - вспылил Жорж, и Саня вместе с Олегом повернули замок двери и дернули ее на себя.

     В темных, непроницаемых очках Ахава отразились оконные стекла. Облаченный в зеленую рубашку с короткими рукавами, он медленно прокочевал между молча стоящими присутствующими, рассматривая пустые бумажные пакеты, банки, чайные приборы, не застегнутые кителя. Он не торопился.

    Ах, Дима, Дима! Видимо, с судьбой ничего нельзя сделать, у нее бесконечный резерв, миллионы возможностей, у нее квадриллионы килотонн энергии, а я такой маленький. И сколько бы я не копил сил для противодействия, она перекроет их. Единственный выход, по-видимому, выпасть из игры, но пока нет такой возможности. Дима, ты в отличие от других, такой милый и остроумный со мной, такой мягкий и обходительный, за моей спиной называешь меня непристойными словами и очень энергично предлагаешь Жоржу отправить меня в войска или в роту, отлучив тем самым от компании. Я тебе мешаю, и ты затеял громкий театр, чтобы молодой писарь залетел по первому разряду, и к нему были применены самые репрессивные меры. Как же неподражаемо тебе это удалось! Дима Андреев, жизнь развивается циклами, ты пришел в штаб, когда в нем уже были Жорж с Валерой, ты пришел к ним сам, принес продукты и с тех пор вы были вместе.

     Детское воспоминание: нас было пятеро, давно, давно. Пятый пришел позже всех и предложил дружбу. Четверо смышленых мальчиков подготовительной группы детского сада, закончивших в последствии различные престижные Вузы страны, дружившие опрятной, воспитанной дружбой в течение последнего года перед тем, как разные школы их разлучили. Среди них, я был заводилой разных дерзких предприятий. Ко мне, в этом качестве, подошел пятый и предложил вместе поиграть. Я, польщенный согласился, попросив поносить так привлекавший меня на нем солдатский ремень, со звездной бляхой. Прошло несколько месяцев и в такой же вот летний день, как сейчас, по предложению пятого был, наконец, разрешен давно назревавший конфликт, причины которого размыты и неизвестны, как первооснова мира. Четверка, тихо сговорившись, стала уходить от меня в прямом смысле самыми нехожеными тропами, по панелям домов, скрытым густыми зарослями, без объяснений, игнорируя мои вопросы и меня самого, в недоумении пытавшегося поспеть за убегающим хвостом. Я понял и ушел, я ушел с глухой болью в груди и каждые полметра давались мне со стоном. Пятый, - подвижный, большетелый остряк с овальным лицом и многими интересными сведениями о мире, почерпнутыми вероятно от старших братьев. Почему его звали так же - Дима, и он был похож на этого доброго, остроумного секретчика, как брат? Кошмарное совпадение.

     Причудливый рисунок-сетка, плетущаяся определенной системой сложения событий, сдавливала Олега, отягощала отчаянием, от безвыходности. Как разрушить, разорвать ее?

     Ахав, не спеша, осмотрел все предметы экспозиции, включая не подшитый воротничок молодого писаря, делая отрывистые, громогласные замечания, затем, перемежая забористыми словами нормальную речь, распорядился всем не меняя ни детали в своем облачении, выйти на трехчасовое офицерское построение перед штабом, для окончательного оглашения приговора. В оставшиеся десять минут времени перед этим событием и после удаления командира, присутствующие меланхолично, медленно приступили к наведению порядка в комнате. Равнодушный Жорж отдрейфовал в строевую. Олег последовал за ним, по пути получив ответ, что действительно ничего не нужно подшивать, чтобы не дразнить гусей. В строевой их встретил счастливый в своем неведении Милютин, он изменился в лице, когда узнал о залете и приказал Олегу немедленно подшиться, что тот и сделал, торопливо пользуясь черными нитками, добытыми в последнюю секунду. Под майорские чертыханья, так и не успев до конца дошить белую полоску, но хорошо расслышав сашины слова: "Ну, вот Олег, теперь тебя отправят в роту", он вместе с четверкой построился у крыльца.

     Милютин послужил громоотводом, репрессий не последовало. Но случай лег грязным пятном на репутацию Олега. Инцидент исчерпался решением Черныха отлучить Олега от штаба до его пострижения. Короткие волосы призыва выросли в битловские космы, бросая вызов заведенным традициям. Саша с Димой надавили на Валеру, принуждая отказать в просьбе (Валера и Дима были парикмахерами). Только поздно вечером, обив множество порогов, Олег достал ножницы, и уговорил Валеру. Голый череп блистал; щетина очень привлекательна на ощупь. Теперь, занимаясь делом, он постоянно трогал поверхность головы.                

Глава 18

Скандал

 

     Было утро, слепое и глуховатое, не для птичьего пения. Милютин задерживался, дверь оставалась закрытой. Олег не открывал ее, он заболел.

     - Я чувствую, тебе захотелось разнообразия, оно не заставит себя долго ждать, - сказал я сам себе.

     - Да, знаешь, хочется отдохнуть в грядущие выходные дни, почитать книжицу лежа в той самой чистой палате, в которой хворал Жорж недавно, остаться на сутки с тишиной, запахом свежих, накрахмаленных простыней и краешком синего неба в чистом окне. Правда, я опасаюсь, как бы за время отсутствия не нашелся бы новый писаришка. В голове метель, в животе боль. Решено: вечером, перед отходом в санчасть, попрошу у Валеры димонину Роман-газету, со второй частью "Фаворита" Пикуля. Напала на меня усталость, лежу на столе, мало заботясь об удобстве положения головы между стопками бумаг. Лежу и слушаю стуки, набираясь сил. Сук-по-стук стучат в дверь, - это лисичка со скалочкой. Это медвежонок Таптыжка, это Гуси лебеди. О, а это должно быть Илюша из Мурома, не иначе. Да кто же так пинает?

     Отперев дверь, Олег возмущенно уставился на майора Ташева, заканчивающего фразу, обращенную к кому-то в коридор: "... как нет, есть".

     - Спал?

     - Нет.

     - Как же нет, вот след на щеке. Где Милютин? Он характеристику мою напечатал? - дерзкого майора интересовал только собственный вопрос, и он прошел к милютинскому столу. Потоптался, порылся, побуждая эмитировать посильную помощь, и не узнав ни чего удалился. Прочих посетителей было мало, судя по не смелому стуку, дела могли подождать. Олег лежал на разных столах, в разных позах, пытался читать, греться на скудном солнце, замерев в прострации. Озноб, головная боль начало какой болезни?

     - Фато-Моргана, мне стыдно за свое безделье, за то, что я не прилагаю достаточных усилий к обучению, валяюсь как старая собака, вместо того, чтобы продолжать переписывать курсантские данные в журнал. Вот сейчас надо бы открыть, попробовать решить самые простые вопросы. В мое оправдание можно сказать, что Женя не торопится передавать свои знания. Он почти не о чем не просит, отдавая инициативу в мои руки. Если бы я был на его месте, я не только бы объяснил алгоритм ведения многочисленных учетных книг, но возможные ошибки. А так же, сидел бы с обучаемым неделю, озадачивал бы вести записи на дублирующих, черновых тетрадях, постоянно подчеркивая ошибки. После правки очень просто переписать с черновика в настоящие секретные, ответственные книги. Но сразу убивать пятнадцать зайцев, изначально проигрышное дело. Ему просто лень этим заниматься. Как его учили, так и он меня. Он быстро схватывает, ему меня не понять. Кто бы мне сказал, посоветовал, осветил путь? Скажи что-нибудь внутренний голос. Может мне поболеть?

     - Поболей, извлечешь пользу.

     - Какую пользу?

     - Увидишь. Ты разве не замечал особенности: когда ты чего-то ждешь, надеешься на внешнее средство, планируешь приятное событие, избавление от беды, то все приходит в еще более худшее состояние. Человек должен научиться “не хотеть”, принимать приходящее без выбора, только тогда он сможет стать счастливым.

     - Ты меня пугаешь.

     - А ты меня забавляешь. Отдельная палата, повар с подносом... Размечтался.

     Предостережение смутило Олега, он не пошел на обед, надеясь к вечеру поправиться. После обеда пришел Милютин, расспросил о делах, сказал, что был в "дивизии", и ни кем не тревожимый тихонько перебирал бумажки, радовался близкому концу рабочего дня, хорошей, прохладной погоде, при которой предстоит возвращаться домой и последней расправе над всякой мелочью валявшейся на столе. Он чикал ножницами, размазывал клей, писал с задранной к потолку головой и страстным взглядом. Иногда спрашивал через открытую дверь, не приносил ли капитан такой-то характеристику на себя, или, подзывая, отдавал бумаги на хранение. От головной боли и температуры, как только оставался один, Олег клал голову на стол. В таком положении влез в его сознание незнакомый, усатый, старый, высокий и худой капитан, зашедший очень тихо, и положивший отпускной билет под его самый нос. Олег выпрямился, уставившись удивленно на шишковатый нос, добрый, чуть помешанный взгляд.

     - Вы из другой части? - капитан покачал головой, указав на оставленную бумажку, и пошел в другую комнату.

     - Здравствуй Юра!

     Юра выпрямился на стуле высоко подняв голову и посверкивая очками, сдержанно скрывая радость от счастливо подвернувшейся возможности душевно поболтать перед уходом со старым знакомым, ответил обычное в таких случаях: "Ну, здравствуй", долженствующее выразить тончайший баланс между радушием и вежливостью; тактическое универсальное приветствие друзьям, нейтралам, врагам, бывшим друзьям и врагам, а так же тем, с кем положение в настоящую минуту не определено. За тем, так же прямо, с сомкнутым ртом протянул руку, сохраняя серьезность взгляда, и слепил ее в рукопожатии.

     - Ну, здравствуй. Садись. Как съездил? - Тут он подпер подбородок, чуть выпятив губки, снизу покрытые темными точками побритой растительности, а сверху тонкими усиками и посмотрел на гостя. На этой стадии пантомима, иногда, шла по другому руслу: он, некоторое время сохранял статность корпуса, сосредоточенно расчленяя бумагу пополам, но потом все же подпирался ручкой. И вдруг, словно давно интересовался, да забывал, спрашивал:

     - Когда приехал?

     - Две недели назад.

     - В Москве был?

     - Да. Ты же знаешь, у меня там пустая квартира, жена уехала. Ходил в отдел кадров, не увольняют, говорят военных дирижеров не хватает. Факультет единственный  в Москве, - это тот, на котором я учился, - выпускает половину от нужного количества.

     Пришел Женя звать на ужин. Олег сказал ему о своем созревшем решении полежать выходные в санчасти. Жорж одобрил, по прибытии указал на дежурного фельдшера, с очень медицинской фамилией - Мочоев.

     Ну, что Мочоев Эмиль? Твое желтое, женственное личико, маленькие ручки и преданность собственным подкованным сапогам, цокающим в такт ходикам не вызывают уважения. Не спеша, ты смотришь исподлобья, с презрительным отвращением. Пришел я к тебе со своей болью, в новой "канолевой" панаме и таком же ремне. Ты "черпак", кантующийся уже год, я - "курс", или "дух" с двухмесячным стажем. И мы, по этой причине, да и по многим другим плохо разумеем друг друга.

     - Температура, голова болит.

     - Понос есть?

     - Есть.

     - С кровью?

     - Н, н, ну нет.

     - Давай панаму и ремень, - прогнусил он.

     Олег испытал раскаяние в принятом решении, пока шел к торцу здания, где предстояло увидеть настоящее место для "те-та-тета с тишиной", - грязную, совершенно заставленную кроватями каморку, освещенную слабо коптящей лампочкой в коридоре, с единственным окном, наглухо занавешенным одеялами. Шесть железных, двухъярусных кроватей с пакостнейшими матрацами едва размещались на крохотном пяточке. Через узкую щель, которую еще нужно было расширять, приходилось протискиваться извиваясь. Это распахнуло свои гостеприимные объятия отделение "дизерей", - дизентерийный лепрозорий.

     - Вот здесь будешь спать, здесь будешь и летать. И не куда не уходить, - веско изрек Эмиль.

     Боже мой, да куда мне уходить? Олег посмотрел на голодранцев, маячивших в сумерках притона, и задумался о планах бегства. Жорж еще на верху, так что можно с ним связаться, а для этого нужно быть ближе к главному входу. Но так, чтобы не прогнали раньше встречи. Провидение послало погранца, прибежавшего с "тумбочки" искать временную замену. Он бросился упрашивать заменить его, пока он бегает за буханками хлеба, о которых с кем-то договорился, и Олег воспользовался представившимся случаем.

     Входные двери санчасти из оплывшего стекла, такого, как дрожащий в степи знойный воздух, но еще более не прозрачные проводили Жоржа, не скрипнув, не задребезжав. Перед уходом он сказал Олегу: "Ничего, полежи, я сам там год назад лежал", и рассеял опасения по поводу угроз Мочоева: "Сам он будет с сухим пайком в поезде летать". Жоржева тень быстро растаяла в кривых зеркалах, и тень поменьше, - тень Валеры растаяла тоже. Он опять остался одни на весь холл, с тикающими часами на стене, десятком мягких стульев, стоящих по пять у каждой стены друг против друга, и белым столом. Большая бабочка тишины, с бархатными черными крылышками доверчиво уселась к нему на руку. Пограничник сгинул во времени, должно быть его завалило буханками, караваями, калачами и бубликами. Олег рассматривал насекомое, бесстрашно ползающее по рукаву, цепляющееся своими коготками за ткань, когда произошедшее событие вывело его из этого состояния.

     - Дневальный, отнеси шланг к тем воротам, - странно, что он меня не помнит. Да и какие, к черту, там ворота? Разве там есть хоть что-то похожее на них?

     - Да ты знаешь кто я такой?! Я из строевой части, помощник Женьки Воркова!

     - Ну и что? Мне похлебать!

     Стоп, стоп, стоп. Поедем назад, как вспоминают смысл пропущенной мимо ушей, но на последнем слове оказавшейся важной фразы или предложения, осмысленного задом наперед. Вывернутая на изнанку жизнь быстро посадит за стол хлопающего ртом, обритого дневального. Чужая правая рука даст затрещину, потом эта рука вместе с телом метнется назад, повернется спиной, и превратится в фельдшера обвешенного сумками, заглядывающего в комнату дежурного. Потом он, пятясь, исчезнет за входной дверью и снова отправится на трехдневные дивизионные учения, стряхивать пыль и колесить автомобильным кузовом вперед. Голос Олега сел, как сломанная клавиша, будто он не пользуется им с утра до вечера. Мура пришел уставший, вошел в комнату дежурного фельдшера, снял с себя сумки, китель, и остался в штанах и тапочках. Он вышел сказать дневальному, что нужно оттащить шланг к тем воротам, и его взорвало, когда дневальный не бросился опрометью исполнять приказание, - тело, видимо, мурино зудело. Человек за столом был длинный, худой, лысый, в мятом кителе. А Мура, как всегда, почувствовал запах родного дома, тапочек, удобной повседневной формы состоящей из одних штанов. Он хотел отправиться к беседке, к бассейну и блаженно окатиться водой из шланга. Естественно, что ему не было дела ни до чего, пока грязь учений не утечет на клумбы, а махровое полотенце заходящего солнца не оботрет его нежно, как красивая женщина. И он сядет на скамеечку беседки, лицом, или спиной к этому гаснущему прожектору. Правда, солнечные и водные ванны, занимавшие мысли Муры, поскольку проводились каждый день, являясь необходимостью, были с лицом постаревшего удовольствия. Но удовольствие все-таки было.

     - Ты что меня бьешь? Ты знаешь кто я такой?! Я писарь строевой части, помощник Женьки Воркова!

     - Писарюга! Мне похлебать кто ты такой.

     Дикость! После нелюбезного приема доктора Мочоева, оказаться дневальным санитарной части, нерасторопным подчиненным, которого щелкнул по голове Муратик Сулайманов, тут же получивший словесный отпор! После произошедшего выражения прохладных чувств, начался очень долгий, медленный танец по вестибюлю, комнате дежурного фельдшера, имеющий целью преградить дверью пустой комнаты от посторонних глаз, приведение в исполнение естественных в таких случаях угроз. А проще сказать: затаскивание виновника на разборку в пустую комнату. Желание поговорить, как однополые мужские особи у лысого-длинного не появлялось. Не смотря на все усилия оскорбленного достоинства фельдшера, он предпочитал поспешно и с серьезным видом, убедительно и спокойно признать себя женщиной, педерастом, очень, очень не смелым человеком, и упираясь уверять, что так, как он в ясном уме и твердой памяти, то попытается любыми путями миновать близких объяснений с таким грозным противником.

     Пошел обычный разговор.

     - Ты, дурак, я тебе звизды дам сейчас. Сюда иди! Ты парень или баба? Пойдем, поговорим, как мужчина с мужчиной.

     - Да зачем, какой смысл? Я и так уверен, ты без труда справишься с двоими такими, как я сразу.

     - Э,э,э,э, ты не мужик. Ты ббббаба, - последнее слово бубукая, оно словно пытался выплеснуть в лицо, как помои из ведра.

     - Ты трус. Пойдем поговорим.

     - Зачем? Против тебя устоять, у меня нет ни каких шансов.

     - Ты бббаба.

     - Ну ладно, баба так баба, пусть я баба, но не дурак. Я вообще не люблю драться.

     - Пойдем поговорим!

     Бедный фельдшер пытался спасти только свой престиж, уединившись, хотя бы для виду, чтобы каждый мог думать что хотел. Его перекашивала боль от ущемленного самолюбия, он боялся отшлепать этого двухметрового заморыша, боясь пойти на конфликт с Милютиным и писарями. Олег надеялся на то, что это скоро кончится, хотел замять дело, но ни чего с собой поделать не мог и упирался пока Мура тащил его в дежурку. Основной помощник - язык, не делал прежних успехов, на одержимого гневом Муру комплименты совершенно не действовали, даже скорее давали обратный эффект. Круглое, белое, усатое личико смотрело с удивлением, оставаясь безучастным ко всему кроме достижения цели. Он тянул за рукав, и часто останавливаясь, периодически выражал свое желание, возобновлял парад колких слов, подпитывая внутреннее пламя ярости. От кулаков, воздерживаясь, ножкой, один раз он все-таки махнул, и Олега удивила собственная прыть, с которой он увернулся. Так легко ему это показалось, и так мал росточком был противник, что дьявол стал соблазнять побороться. Потом, Олег стал отступать, видя, что обстоятельства только злят малыша, на крыльцо и асфальтовую дорожку, где давал до темноты представление с отрыванием пуговиц и эпатажем больных. Пересвет, против десяти Челубеев, расположившихся на ступеньках, как на хорах. Мура топал ногой, махнув рукой, уходил и возвращался, а он стоял, поддерживая руки боками, полный недоверия. Все живое с территории санчасти давно уже наблюдало за ним, уже час, а то и больше. И это было, наверное, самое удивительное представление со дня основания легиона в/ч 25717.

     Мочоев: (низким голосом) - Писарь, сюда иди! Сюда иди, говорю.

     Кто-то из толпы: - Слышите, что он говорит? Что фельдшера ждут, пока стемнеет, а потом все навалятся.

     Нурик: (старшина, самый тихий и безобидный мечтатель) - Писарь, если тебя кто обидит, мне сразу скажи.

     Мура: - Что, ты так и будешь стоять?

     Олег: - Позвоните Жене.

     Мура: - Пойдем, вместе позвоним, я не знаю как через "эполет" звонить.

     Красное пламя уходящего с работы светила опаляло контуры здания, оно заваливалось к земле с той стороны корпуса, и если бы можно было видеть сквозь стены, то мы увидели бы дорожку из лучей, которую оно протягивало к себе почти параллельно к поверхности, призывая всех в свой метафизический мир покоя, силы. Полк укладывался на койки, дежурный по полку в вестибюле штаба строил старшин, жены офицеров, убрав со стола съеденные мужьями ужины, усаживались к телевизорам, а одиозный, худой великан все стоял против крыльца, среди благоухающих, тропических насаждений. Фельдшера уходили, приходили, ужинали, умывались, а он все стоял.

     Пришел на ужин Валера, с его помощью вызвали по телефону Жержа. Жорж пришел уже в темноте, в надвинутой на ковбойский манер панаме, с руками глубоко засунутыми в карманы, молчаливый и бледный. Не вынимая рук, он уселся на скамейку и молча выслушивал окруживших его фельдшеров, в особенности энергичного и странно веселого Муру, доверительно излагающего ему, как близкому другу эпатаж. А вокруг всего этого беззаботно роились мошки, надоедливые, вездесущие, ползающие по панаме Жоржа и рубашке Муры. Жорж удалился с Мурой внутрь, за тем вернулся, спросил у Олега, что случилось, выслушал его блеяние, заверил в безопасности и ушел взбешенным. Занавес опустился, актеры и зрители разбрелись по квартирам, по своим миркам. Герой дня вернулся в чумной барак.

     Мурат Сулайманов был не обычным фельдшером. По складу характера боец, по уму - довольно проницательный человек, он лидировал. Имея призвание к боевым, восточным искусствам, в совершенстве зная множество приемов, обладая прекрасной растяжкой для ударов ногой, он мог при желании справиться с человеком в два раза выше его. Целыми днями, тренируясь на груше набитой деревянными брусками, нося на специальных ремнях, крепящихся к лодыжкам свинцовые стержни, Муратик постоянно совершенствовался. В до армейской жизни, у себя в Киргизии, занимал первые места на соревнованиях. Женя про него говорил, что если бы не его азиатские замашки господства над слабыми, он  был бы человеком достойным подражания. Олег не мог позволить колотить себя как ничтожество, но поколотить столь именитого противника было так же не возможно. Мура просто бы ни когда не простил победы над собой, а в особенности в армии, окруженный толпой оголтелых азиатов. Самообороняясь, всегда нужно знать предел, дальше которого нельзя идти в атаку.

     Сквозь пространство, без остатка разделенное на объемы большими полками, на которых в галифе и мятых кителях могут разместиться двенадцать пациентов (шесть вверху и столько же внизу) проникал к полу тусклый свет от единственной лампочки, борющейся с темнотой, как известный итальянский кинематографический персонаж Комиссар Корадо Каттани с мафией. Пациентам приходилось проникать к месту упокоения, на тридцать три раза обмоченные матрацы, сквозь щели притиснутых почти вплотную железных построений. Олег лежал в области густых сумерек, и только полосатая от трубчатой спинки тень, падала на его освещенные ноги. И вот он увидел меня, - свое отражение. Мы возобновили наш разговор.

     - Вчера курящий калбит, калбитее которого только единицы в полку, сидел на втором ярусе и имел несчастие выронить свой малюсенький, заплеванный окурок, который полетел мимо босых ног, мимо нижней полки на пол. Его нужно было поднять, а мне это было сделать удобнее, да к тому же не хотелось быть не вежливым. ".......", - сказал неразборчиво калбит мне губами, указывая на дымящийся плевок. Он, этот мусульманин, хотел, наверное, заставить меня подумать, что у него не двухметровая рука, чтобы подбирать самому с пола. Она задал мне загадку, ребус, этот дикий человек. Заплеванный, маленький окурочек достоин зажатия между двумя пальцами, - большим и указательным, - вознесения ко рту красного, прыщавого лица прикрепленного к босым ногам, как коварный  умысел к измятым с рождения рожам. В общем, я ему помог, и не знаю, унизился ли я, поступил ли правильно или все это не имеет значения, и давно пора выбросить эту историю из головы.

     Еще заходит Леша Михотин; скудную трапезу таскает. Он повар санчасти, мой ровесник, подает писарям на стол. Валера называет его Пехотиным. Мы беседовали о жизни. "А они к тебе присматриваются", - говорит он, разумея вот этих, с кем я тут валяюсь. Он их "ребятами" называет. "Видишь, - Женька за тебя горой..." О себе не много рассказал: "Мура захлебал, чуть, что не так, так сразу строит. Больным не хватает, (пищи) а что я могу сделать? Сержанты приходят - корми, а чем я кормить буду? Вот недавно Женька сказал: "Я не хочу, чтобы их били", так теперь Мура пальцем не трогает, вместо этого физ-подготовку придумал. По сто раз отжиматься заставляет". И добавил: "А ребята хорошие, если бы были в хорошем месте".

     Когда я вчера зашел сюда, то сказал: "Добрый вечер. Есть здесь свободное место?" Мне ответили: "Ложись вон туда". И я здесь лежу и сплю почти сутки, жду, когда ко мне придет моя Фата-Моргана, когда ты придешь. Видишь: не одеял не подушек, читать темно. Выхожу иногда на крыльцо полюбоваться полком на обеде. Тут крыльцо выходит на столовую, от него, до столовского крыльца метров триста. Наблюдаю, как рота за ротой, батальон за батальоном дрейфуют от казарм сюда, строятся перед входом, и по очереди всасываются внутрь. Вот так. И товарищи мои по каморке сидят рядом, кто курит, кто в полголоса беседует, кто, как я - молчит.

     В исполнении желаний многих людей, очень большая кухонная кастрюля с красным бантиком букв на боку, должна отправиться, подхваченная под локти, пронестись по этажам и лестницам, выгуляться по дорожкам до склада, набиться крупой, картошкой, луком, маслом. Она должна быть набита, и набивается до верху, чтобы все было как прежде. Но сначала  кастрюля добирается до бокового крыльца - обители дизерей, перекошенная, с задранным ухом, сопутствуемая лотком в руках повара в белых одеждах. Дизентерийных больных отселили в чумной барак, изолятор опасной, заразной болезни, но совершенно спокойно заставляют их таскать продукты на кухню.

     - Мужики, надо принести продукты, - говорит Леша Михотин, крупный, даже пухлявый, слегка женственно-круглый, с густой растительностью на теле и хорошо подвешенным языком. Про него говорят: "Михотин звездатый парень, что не попросишь, всегда даст. Там еще один пидарас есть, ни хрена не дает, нету говорит, кончилось". Тот второй, кажется таджик, маленький, востроносый, смуглый, вертлявый, вызывающий впечатление произвольно брошенного меха пластикой движений.

     Через дыру в заборе уходят трое добровольцев, мимо больших щитов врытых в землю, которые Полунин год назад расписывал под палящими лучами солнца. Набитая, с горкой, возвращается кастрюля просевшая, с согнутыми друг к другу носильщиками. За ней, на большом лотке идут шестнадцать буханок и Леша с яичным пеналом в руке. Но до дизерей доходит только коричневый отвар из коры дерева и не многочисленные сухари. Военврачи к нам не кажут носа, только доктор Мочоев пичкает таблетками и ненормативной лексикой.

     Тикают остановившиеся часы, несется стоящее на месте время. Одурел от сна и от безделья. Но все проходит, пройдет и это.

     Олег, я витаю над тобой. Наконец кончилось заточение в замке дизерей и ты идешь из санчасти в огромной, белой обвисающей панаме, прикрывающей лысую голову, и в истертом, потасканном ремне. Твои канолевые причиндалы спер Ема-Эмиль, и сам свалил в неизвестном направлении, оставив на выбор в шкафах пустой дежурки только эту ветошь, ношенную переношенную третьим поколением курсантов, которую не хотелось приближать к телу. Прошла неделя и два дня, и сегодняшний воскресный день перевалил за половину. Ты шел под нехорошим чувством, зародившимся ранее. Олег, я витаю над тобой, исследуя твои чувства, я не буду говорить, что они не интересны. Не в интересе дело, просто ты должен увидеть то, что есть, и я хочу тебе помочь. Мне совсем не нравится смаковать эти подробности ради них самих, но так уж повелось, если хочешь узнать о себе что-нибудь новое, настоящее, нужно заплатить болью. Требуется усилие, чтобы стать шире. Тот, кто стоит на месте, не так страдает, как движущийся вверх. Хочешь узнать будущее?  Ты пребываешь в мире иллюзий, если не сознательного самообмана. Прислушайся к совету друга. Судьба в данный момент благоволит тебе, но это обманчивое впечатление, оно может ввести в заблуждение и нанести серьезный ущерб, если ты целиком положишься на фортуну. Прислушайся к тому, что говорят люди.

     Преследуемый одним желанием - скорее добраться до штаба, увидеть и услышать сочувствие, восстановить утраченную собственность, быстрым шагом он дошел. Слава Богу, задний вход открыт. Сочетая нетерпение с осторожностью, он постучал в строевую часть, и за тем к Валере. Глухо. Чувствуя обреченность, не имея сил изменить монотонную походку, он дошел до чертежки, и поцарапался. Дверь ответила молчанием. Оставалось единственное место пристанища - туалет. Столбняк рассуждений прервался дробным шагом по лестнице со второго этажа. Туалетная дверь скрипнула, и он спрятался в кабину. Это был Валера. В соседней кабине поставил в мусорную корзину пустые бутылки, огрызки дыни, и, выйдя, закрылся в продслужбе, но охотно открыл на стук.

     - Привет.

     - Привет, проходи. Выздоровел?

     - Да, спасибо, все в порядке.

     Валера снова сел за стол заниматься служебными делами. Он добросовестно писал, наш добрый Валера, и при этом ему было не приятно оттого, что гость понимает. Говорить открыто, выяснять напрямик казалось страшно, и Олег любыми путями старался отсрочить минуту полного краха. Сидел на столе и подбирал подходящие слова.

     - Ты не знаешь где Жорж? В строевой части его нет.

     - Не знаю, - ответил Валера, испытывая еще большее неудобство.

     - Я посижу у тебя?

     - Сиди, конечно.

     - А где Димон?

     - Не знаю...

     Хотелось спросить, где Саня, чтобы получить такой же ответ и почувствовать, как Валера совсем смущается, но это было не порядочно. Фата, я сжат по всем параметрам, нахожусь в плену обстоятельств и иллюзий, боясь потерять надежду!

     Через некоторое время сверху пришел счастливый Димон. Видимо он хотел изобразить встречу, будто не сидели они в вчетвером двадцать минут назад там, наверху, и не ждали, пока длинный свалит, перестав скрябаться.

     - Валера!

     - М, м, м?

     - Здорова!

     - Здорова.

     - Валера! Валера! Ха-ха-ха, чего ты делаешь?

     - Раскладку.

     - Валера.

     - Ну, че?

     - Здорово говорю. Валера! Чего ты делаешь, сегодня же воскресение? - И переключив внимание на Олега, опять засмеялся.

     - Ха, ха, ха, ха, чего это у тебя на голове?

     Стараясь не осложнять рассказ, он посетовал, с тайной надеждой на сочувствие, а затем обстановка разрядилась шахматной схваткой, в которой он добросовестно проиграл две партии. Но ведь он преследовал только одну цель - встретиться с Женей, получить психическую поддержку и вещи назад. И Жерж пришел, поздоровался, но этим все закончилось. Ни каких эмоций, вопросов, участия. Жоржу надоело с ним возиться, это должно было когда-нибудь случиться. Его больше ни куда не звали, не приглашали, не спрашивали, и он провел еще один день без маковой росинки. На следующий день, дождавшись вечера, Олег посадил Диму в продслужбе за шахматную доску с тем, чтобы предельно конкретизировать положение. К окну с улицы подошел Жорж.

     - Валера, пошли. Жерж на ужин зовет, - сказал Дима. Олег выглянул на улицу, увидел жоржеву панаму, холодный взгляд из по нее. Вернулся к партии и спросил вибрирующим голосом:

     - Дима, а почему Жорж больше меня не берет в санчасть? Из-за скандала? Мне, конечно, следовало поступить по другому.

     - Да, - Димон неопределенно качнул головой.

     - А как надо было поступить, их же там было человек десять?

     - По-мужски, наверное, - сказал Димон, смотря в доску так, словно ответ нуждался в секрете, и прозвучал тихо.

     - Дима, а кто возражает против того, чтобы я туда ходил?

     - Фельдшера.

     И они пошли кушать без него.

     - Фато, ты меня слышишь?

     - Прекрасно слышу.

     - Мне есть надо! Голодный я. Что делать? Продолжатся же так, вечно не может, не питаться вообще не возможно. Подходит к завершению мой девятый день голодовки, я лишь немного похудел и твердо держусь на ногах. Ну что ты молчишь.

     - Думай, думай.

     И он составил план, по которому рассчитывал наладить взаимоотношения с Полуниным и питаться на его средства, в его комнате. Оставалась еще столовая, но ее жизнь, как и жизнь всего личного состава полка, проходившая до сих пор не пересекаясь с его жизнью, казалась столь агрессивной и чужеродной, столь насыщенной враждебными вибрациями, такой резкой, как яркое солнце для глаз, что он всеми силами хотел избежать появления в ней. Он знал, что каждый поход туда будет стоить ему, как десантнику прыжок с парашютом. Уж очень много психических сил забиралось при контакте с полковым миром. Куда выгоднее методично наседать на Полунина, терпение и труд, говорят, могущественные вещи. План составился за первые сутки после возвращения, ночь которых он провел в строевой части на стойке. Вечером Гер майор санкционировал уход на ужин словами: "тебе на ужин пора", и он пошел совершать антагонистический себе акт в чертежное бюро. Вчера вечером Валера и Димон попались ему в коридоре с ящиком больших, красных яблок, взятых им у старшины какой-то роты, вернувшейся с сельхозработ в поселках Джейсу и Чимолган. Первой целью Олег наметил себе добраться до этих сочных плодов, кои, по его мнению, имелись в таком изобилии, что писаря без труда поделились бы с ним.

     - Саня, можно взять яблоки?

     - Их здесь нет. Вот, одно лежит, можешь взять. Больше нет.

     - А где они?

     - В секретке, наверное, или у Валеры.

     - Их здесь нет, - ответил Дима, заметая у порога мусор на совок. И не поверить ему было нельзя.

     - А где они могут быть? - вопрошал он снова, как можно вкрадчивее, что бы скрыть голую сущность вопроса.

     - Не знаю.

     - А вообще они есть?

     - Нет.

     - Фата, ты здесь? Вот Дима молодец, совсем ко мне не переменился, ни капли недовольства в голосе, ни чего подозрительного. Разговаривает, как со всеми остальными.

     Олег вернулся в чертежку.

     - Дима говорит, что их там нет.

     - Здесь их тоже нет.

     Он боялся вспышки гнева и спустился к Валере.

     - Валера, у тебя есть яблоки?

     - Какие яблоки?

     - Ну, те, что вчера из роты принесли.

     - Нет, - он тоже был искренен и жалел его.

- А где они могут быть?

     - Не знаю.

     И тут, помолясь, он пошел в столовую, пошел, как на таран, в зал в несколько сотен квадратных метров, где, бывало, летают пущенные в чью ни будь голову горячим поваром, или сержантом алюминиевые тарелки, где на политом салом полу можно запросто растянуться с подносом в руках, где можно было увидеть сценки насилия, потасовок между ротами, груды грязных тарелок взгроможденных постоянным составом, считавшим заподло убирать за собой, где была столь хроническая грязь, а подаваемые блюда из таких гнилых продуктов, что у нормального человека при подобном ежедневном питании возникало, на каждый второй день расстройство желудка. 

Глава 19

Основа

 

     Я сидел на мягком стуле в темноте, и в синеве ночного неба и огней далеких казарм зенитного полка, предметы плавали, вечно путешествуя, вечно стремясь в вечность, дрейфуя со спущенными парусами. Олег вошел и сел напротив.

     - Я был у Полунина.

     - И что?

     - У нас был разговор. Я попробую передать тебе его ближе к тексту.

     Олег сидел, сцепив руки на коленях, и голос раздавался из глубины тела, как из механического нутра.

     - Я задал ему вопрос: "Саша, почему ты ко мне так относишься? Может быть, тебя раздражают мои высказывания? Но нельзя же из-за Пикуля менять отношение? (мы несколько дней назад крупно поспорили об этом писателе и его творчестве)", - он молча подписывал карту. Я ждал некоторое время, пока не понял, что он не собирается отвечать.

     - Саша, почему...

     - А я не хочу об этом говорить, - тон был резкий, и продолжать означало подлить масло в огонь. Но другого пути не было. Да, другого пути не было, ведь я хотел, есть их тушенку, пить их чай, пользоваться их покровительством. Я хотел от них целую кучу вещей и поэтому проявил упрямство.

     - Не ужели тебе нравится такое состояние вражды?

     - Я же сказал, я не хочу говорить про это. И потом, мне наплевать, в каких отношениях мне с тобой находиться.

     - Ну почему такая неприязнь? Это же глупо, - он молчал, а я собирался с мыслями, чтобы выйти из тупика.

     - Ты спрашивал меня, чем я интересуюсь, что мне нравится и... Если хочешь, я могу ответить, - опять молчание.

     - Давай, рассказывай, - мелькнула моментальная радость и тут же осознание того, что не о чем, не для чего и нечего говорить. Хочется молчания и покоя, но нужно выдавливать из себя каким угодно способом сладкие речи, или хоть какие-нибудь. Хмыкнул, кисло улыбнулся.

     - Черт, не могу собраться с мыслями с чего начать, постоянно в подавленном состоянии нахожусь, все ни как не могу выбраться из него, кругом одни казахские ублюдки, климат паршивый.

     - Ты попал в такое хорошее место, лучше которого нет, наверное, во всем Среднеазиатском Округе. Такое место бывает одно на тысячу, даже на десять тысяч человек. В войсках, русский дед моет пол, а молодой дух сидит и следит за ним, потому, что он казах.

     - Да, я знаю это все, но ни чего не могу с собой поделать. Я, наверное, слабоволен. Конечно, мне следовало вести себя совсем по другому с этими урюками из санчасти, но я не смог. Их там толпа, и все ублюдки как на подбор, ни одного русского. Хотя нет, есть там один. Больные живут как свиньи, даже хуже, свиньи делают что хотят, а они работают с утра до вечера. Впрочем, я это уже говорил… Но факт остается фактом, не могу не повторить. (Полунин усмехнулся) Я не могу шутить, не могу сосредоточиться, я подавлен. Раньше я был не такой и надеюсь, что скоро стану нормальным. А пока меня все угнетает, даже... Об этом, конечно, рано говорить, но вот сапоги меня уже захлебали.

     - Я знаю, сапоги меня тоже захлебали.

     - Саша, ты не знаешь, почему Женя не берет меня теперь в санчасть? Я догадываюсь, но мне хотелось бы удостовериться.

     - Потому, что ты должен есть в столовой, - снова тупик, но на этот раз трахнулся лбом. Несколько минут собирался с мыслями.

     - Странно, неужели только из-за этого? Ну, хорошо, а сам он, почему ест там?

     - Потому, что у него гастрит, и он не может, есть то, что готовят в столовой.

     - Но это же не довод. Да, к тому же у меня у самого гастрит.

     - У тебя тоже гастрит, но ты будешь, есть в столовой, - хотелось спросить, что он сам там делает, но я уже знал полунинский гнев.

     - Вот и сейчас ты отгораживаешься, ни чего не объясняя. Чтобы я не делал, чтобы не говорил, все вызывает у тебя отвращение. Я не хочу ссориться, не хочу раздражать тебя, ну объясни ты, наконец, что я делаю не так. Я ведь даже не знаю, в чем виноват.

     - Ты пассажир. Знаешь кто это?

     - Нет.

     - В общежитии у вас ни кого так не называли?

     - Нет, - пауза.

     - Саша, ну объясни кто это такой, я, правда, не знаю.

     - Когда в комнате собирается своя компания, садится есть и приходит кто-то чужой, ему ни чего не говорят, а когда он уходит, говорят: "пассажир ушел".

     - Да, ты прав, я не буду здесь, есть. Но среди всех здешних людей, вы больше всего подходите мне по интеллектуальному уровню. И хотя...

     - Это понятно.

     - И хотя я чаще всего молчу, все равно.., но нельзя же жить в одиночестве. Здесь нет больше ни кого, с кем мог бы я общаться. По этому я ищу компромисс, я хочу понять, чем я тебе раздражаю.

     - Ты мне не нравишься, - длинная пауза. (Это приятно сознавать)

     - Ну, у, у... Как же так? Так не бывает, что бы я просто не нравился. Не равняться за что-то. Объясни, пожалуйста.

     - Мне кажется, Вадя Мелещенко, который был до меня, тебе тоже очень не нравился. Почему?

     - Потому, что он был глуп и не понимал шуток. Он смеялся им в лучшем случае на следующий день, - Саша ответил зло, и прибавил, что меня нельзя назвать дураком.

     - Саша, как ты думаешь, Женя отправит меня в войска? - пауза. - М, м, м?

     - Отправляет не он, а Милютин.

     - Но ведь Вадю отправил он.

     - Будешь работать, не отправит.

     - Жорж скрытный человек, если ему что-то не нравится, он предпочитает молчать и втихомолку злиться. Я не знаю, доволен он моей работой или нет, и не могу корректировать свое поведение. Тебе ни чего не известно по этому поводу?

     - Ты всегда просишь кого-нибудь, чтобы тебе все объясняли?

     - Значит, у меня нет ни каких шансов остаться с вами? Хорошо, скажи только, из чего состоит: "ты мне не нравишься", пожалуйста, скажи, и я больше не буду приставать.

     - Ты мне не нравишься, ты мне не нравишься внешне, мне не нравиться твоя походка. Когда я слышу, как ты идешь по коридору, это вызывает у меня отвращение.

     - Вид, походка... Как может не нравиться походка?

     - Может.

     - Это все?

     - Ты не интересный человек, ты можешь вспомнить хоть один случай, когда ты сказал, а я засмеялся? Ни Димону, ни Жоржу, ни Валере это, не составляет ни какого труда. (Один случай имел место, но сашин смех был саркастический, издевательский.) Я встречал таких людей как ты, и очень не люблю их. Ты пассажир.

     - Хорошо, дай мне последний шанс, и я постараюсь быть интересным.

     - Вот скажи, что тебе интересно, чем ты любишь заниматься, чем ты увлекаешься, скажи хоть что-нибудь интересное! - я кисло улыбнулся.

     - Я не могу сейчас сосредоточиться.

     - Так не бывает.

     - Почему не бывает? Вот живой пример.

     - Просто дело не в этом.

     - Я тугодум.

     - А, а, а, а. Да, а, а, - радостно протянул чертежник.

     - А тебе как служба показалась? Вспомнил первый курс, наряды?

     - Какие наряды? У нас ни чего подобного не было. Были формально ответственные согласно графику, но убирал технический персонал. Саша, что бы ты посоветовал, чтобы все было О.К. Как преодолеть неловкость?

     - Главное не быть обузой. Тебе нужно в роту на месяц, чтобы ты по настоящему ценил свое место. Чтобы ты там научился ходить бесшумно.

     - Но я и так ценю его.

     - В роте совсем другие люди. Они говорят: "затарить, зашарить". Если сказать обыкновенным языком то будет: "он украл". А в роте - зашарил.

     - Саша, ты не хочешь, чтобы я приходил?

     - Да нет, приходи.

     - Но ты не открываешь.

     - Будет настроение - открою.

     - Саня, сколько лет Жене?

     - Двадцать четыре.

     - А тебе?

     - Двадцать.

     - Так мало? Ни фига себе! Я думал больше. По внешнему виду кажется больше.

     - Это все от воспитания зависит, - прислушался к тому, что делалось на улице, подошел к окну.

     - Построение, - сказал он, - пошли.

     О, эта дрожь обвиняемого на перекрестном допросе, заваленного вопросами, пытающегося защитить жизнь умом и языком. Я устал и физически и психически, но в принятом решении шел до конца. Может, удастся завоевать симпатию. По правде, говоря, надежды почти не оставалось. Мы вышли на улицу, подошли к первой казарме, остановились, стали ждать. Он расценивал обстановку.

     - А, а-э-э, - заключил он, - это поротная вечеруха, пошли назад, - я поплелся за ним. Он свернул к черному входу и столкнулся с выходившим Валерой, держащим в руках несколько яблок. Не тех, красивых, а других, немного похуже. Валера отдал их Саше, а тот, предложил мне на выбор.

     - Валера, а где Жорж с Димоном? - спросил Саша.

     - Не знаю, в санчасти, наверное, телевизор смотрят.

     - Саша, ты куда сейчас? - спросил я.

     - На почту. Приходи наверх.

     - Там закрыто?

     - Вот ключи.

     Он долго отсутствовал, а когда пришел, принес газеты. Разговор не возобновлялся. Он читал некоторое время, а я ждал ужина. Наконец он тоже решил поужинать; весьма скудно мы проделали это, сидя возле тумбочки. Он все изучал статью про теоретические основы проституции, и вдруг стал зачитывать вслух, насмехаясь над чем-то. Я пытался выказать внимание, даже удивлялся, как это он имеет столько терпения читать истукану. За все цитаты, мне только раз, с невыразимым трудом, удалось вымучить смешок. Скоро подошли мажорные Жорж с Димоном. Димон сходил к себе, нашел там две высохшие морковки и стал чистить.

     - Жорж, хочешь Ворковку? - спросил он. Потом они открыли нарзан, предложили мне. Смеясь, говорили о пустяках, и я подумал, что настало подходящее время наводить мосты.

     - Женя, ты все молчишь, ни чего не говоришь о моей работе. Мне кажется, ты не любишь об этом говорить, а я сам не в состоянии оценить себя. Быть может мне что-то стоит делать по-другому, или работать лучше? Нужна оценка, критика. Я не хочу, чтобы Милютин отправил меня в войска в один прекрасный день, и это стало бы для меня сюрпризом.

     Жорж улыбнулся и погрустнел.

     - Почерк у тебя, конечно, не такой, как ты говорил, и ошибаешься ты часто. Ну, ничего, старайся, и, я думаю, все получится.

     Олег замолчал, потом посмотрел на меня, свое высшее "я" вопросительно, стоит ли включать свет в строевой, и, решив не делать этого, пересел на подоконник к открытому окну.

     - Знаешь, Фата, изредка со мной происходят странные вещи, как сегодня. Перелистывая страницу книги, я услышал голос на улице, и вдруг меня пригвоздило к полу. Эту секунду, этот голос, скрип сапог дневального в коридоре, санину спину, борозды процарапанные на линолеуме я почти все время предвидел так же ясно, как бывает, наверное, если стянуть две точки во времени в одну. Обычно об этом говорят: "где-то видел ты похожие улицы, людей обстоятельства, слышал звук". Просто ассоциации и ни какого обмана, ни какого волшебства, чуда. Но в том то и дело, что чувство времени подсказывает мне, как в прошлом, непонятным уколом сознания я проник сюда. Тогда и теперь я ясно понял: нет ни чего вещественнее в мире, кроме этих двух точек. Остальное - призрак. Эти точки во времени – туннели, по которым сознание проникается сразу прошлым, настоящим и будущим, и запоминает ближайшие ассоциации.

     Олег шумно вздохнул, слез с подоконника, засунул руки в карманы, вышел в другую комнату и лег спиной, на стол у стойки.

     - Когда мы спускались, вниз направляясь всей компанией в роту, я повернул сюда. Жорж удивленно спросил, почему я не иду с ними, и, махнув рукой на мои объяснения, ушел.

     - Опять все напрасно, - сказал он на последок.

     Вот так. Даже с Валерой существует натянутость. Он жизнерадостный, плывущий по гладкой водной поверхности озера лебедь, при встрече со мной словно вступает в непривычные, таинственные воды. Он даже не пытается шутить. Я тоже, и оба понимаем, что с Димоном естественнее. У Валеры есть большое достоинство, он не мучается тщеславием, откровенно признает характеристику своих умственных способностей. А вот меня что-то заставляет мнить свое превосходство перед ним. Наверное, нападки на него, его товарищей. "Валера, зачем ты так громко мешаешь ложкой в стакане? Ты не видишь, я не стучу?" Или еще пассаж: "Обезя, ты, что так чавкаешь? Сейчас в танковом полку молодой солдат спрашивает у старого: "Что это? Это воет собака Баскервиллей? Нет", - отвечает ему старый, "это писарь продслужбы мотострелкового полка пьет чай"". Наставлять Валеру - любимое жоржево занятие.

     Фата, ты заметил особенности сашиной походки. Она вызывает впечатление на минуту вышедшего из своей келии монаха, или художника, покинувшего мастерскую, - постоянное место обитания. Этакий, довольный судьбой творец в романтическом забытьи. А передвигается он, согнувшись, занося руки далеко в стороны, уподобляясь маршевому шагу, только исковерканному и развинченному. И хотя, сравнение с обезьяньей манерой пошловато, но смазанное сходство есть, и особенно это заметно на участке между чертежкой и кабинетом начальника штаба. Сашины ноги имеют подозрительно большое расстояние между колен. И он очень любит коротко стриженые волосы. Что-то меня потянуло на живопись. Грустно. Не ужели буду всегда бесшумным, малодушным наблюдателем, довольно скучным для весельчаков и еще более - для флегматиков?                     

Глава 20

Категория людей

 

     Роясь в грудах бумаг, нашел интересный документ, автобиографию. Кроме любопытных особенностей орфографии, в ней содержится ряд чисел, создающих магию судьбы. В условиях сформулированной задачи присутствуют три основных параметра: пространство, время, имя. Для решения ее, я должен спроецировать данные на свое “Я”.

     Я Жумаев Бахтиер Бахадирович родилься 1969 году 13 сентября в Бухарский область город Алати улица Быкова N4. 1976 года пошел 1 класса средней школа Ю.А. Гагарина, закончил 8 класса в этим гаду паступил профициональный технический училице СПТУ-4 город Алати специальность шафер, закончил 1987 года 25 июня настоящий время прохожу в/ч 25717 пгт гвардейский.

Отец – Жумаев Бахадир Жумаевич родилься 1940 года 27 октября в город Алати, работает СПТУ-4 перепадаватель.

Мать – Бозорова Нарбибиш Абдугаффаровна родилься 1945 года 28 ноября в город Алати, работает СПТУ-4 мед сестра.

Сестра Жумаева Махбуба Бахадировна родилься 1966 года 8 августа город Алати, училься город Белегород.

Сестра Жумаева Мавлюда Бахадировна родилься 1967 года 21 июля город Алати, учиться Бухарский области.

Сестра Жумаева Надира Бахадировна родилься 1972 года 16 января город Алати, училься СПТУ-4.

Сестра Жумаева Махоруза Бахадировна родилься 1974 года 18 марта город Алати, учиться Ю.А. Гагарина.

Брат Жумаев Батир Бахадирович родилься 1975 года 5 сентября город Алати, учиться Ю.А. Гагарина.

Брат Жумаев Маъмурь Бахадирович родилься 1981 года 4 августа город Алати до школьник.

                                                                           Курсант Жумаев.

 

     По воле сержантов, такие биографии писались крупным, детским почерком в перерывах между неистовыми ритмами курсантской жизни, оседали в архивах, ни кем не читаемые, и уничтожались в положенный срок. Что хотела природа сказать, на что указать, создав сперва планетарную систему, потом на ней жизнь, человека, и на конец вот эту изложенную в пыли степей судьбу, среди защитного цвета и автоматического оружия? Не ужели же пустую случайность?

     Я не расист, не разжигатель межнациональной розни. Чурками я называю людей без чести, совести, разума. Животных. То есть, в некотором роде, всех нас, людей. Но есть среди нас особый подвид чурок, чурки в квадрате, в кубе. О них разговор.

     Чурок в квадрате легко узнать по их количеству. Отдельно взятый чурка, - воплощение трусости. Но вместе, они, как пальцы, сжатые в кулак, - непобедимы. Если против одного. Они придумывают традиции, среди которых землячество занимает первое место. В армии чурки цветут пышным цветом. Иерархическая система сложна и многостороння. Каждые шесть месяцев службы имеют отдельный статус, название. Порой, даже внутри полугодий имеется деление. Для повышения статуса, кроме срока за плечами, требуется процедура перевода. Соискатель ложится со спущенными штанами на табуретки, а старшие товарищи “епископы” и “кардиналы”, хлещут его заданное число раз бляхами солдатских ремней по ягодицам. Если соискатель замешкается со вставанием, на момент достижения оговоренной цифры, удары считаются с нуля. Идет новая серия. В быту младшие, должны становиться денщиками старших.

     Чурка начинает, готовится к дембелю за пол года, а то и за год. В этой кропотливой работе все имеет значение. На сапогах стачиваются каблуки, принимая форму скошенных. Разрезается голенище, шнуруется. Стопа заглаживается утюгом “гробикорм”. Штаны с кителем шьются из черной материи, или переделывается уставная форма. Добавляются аксельбанты. Голова украшается черным беретом, грудь иконостасом значков. Едущий на дембель чурка это павлин, распустивший хвост. Он – невеста в подвенечном платье, Красная Площадь в праздничном убранстве. Он – победа сил добра, над силами зла. Всю службу, он возил бочку с помоями на сивом мерине. Забрызганный, вонючий, тихий. Но пробил час, рука Министра Обороны подписала приказ об увольнении в запас, и мы видим нашего чурку в блеске славы. На груди значки “первого класса”, “гвардия”, “две тысячи прыжков с парашютом”, и много еще чего героического. Он везет с собой необходимейший атрибут, дембельский альбом. Создание сего художественного шедевра, тоже подчиняется строго разработанной схеме. Формат стандартный, обложка обернута шинельной материей. На первой странице готические буквы: “Память о службе”. Между листами хрустит калька. Листы тщательно обрызганы акварельной кисточкой, колеблемой пальцем, создающей причудливый орнамент бесчисленных, разноцветных точек. И фотографии, фотографии. Вот он, на башне танка с автоматом. Вот, ломает ладонью шесть кирпичей. В прыжке наносит удар ногой. Любимые кореша, с которыми вместе звиздили молодых. Адская работа создание альбома. Буквы должны быть отчеканены на фольге, или вырезаны из бархатной бумаги. Материалов нет, их нужно ”рожать”, искать художника.

     После года службы, чурки перестают напрягаться. Кое-какие обязанности у них еще остаются, но постепенно и их берут на себя молодые. Они всецело посвящают себя подготовке собственного триумфа. Совсем опустевшую голову начинают посещать гениальные мысли, лежащие впрочем, тоже в русле традиций. Чурка хочет увеличения своих сексуальных способностей. Он проводит операции по разрезанию головки члена в так называемую “розочку”. Вставляет металлические шарики, конские волосы. Особенно неугомонные проводят полный комплекс процедур, и несколько раз. Пиписьки болеют, гниют, отваливаются, но это не останавливает. Целые роты занимаются подобным. В их среде появляются свои Гиппократы и Эскулапа.

     Бывалого солдата, стреляного калача, тертого воробья можно узнать по признакам, на первый взгляд не бросающимся в глаза. У старослужащих бляха со звездой согнута в дугу и обточена с углов. Галифе на штанах ушито, превращено в элегантные брюки. Ежедневно пришиваемый воротничок размером с простыню, сложенную многократно. Из нее можно нарезать дюжину нормальных, но маленькие считаются заподло. Панама имеет четырехугольный, заглаженный верх, сближающий ее с фетровой шляпой. Поля по диаметру, стянутые ниткой, бодро стоят.                       
     Пресловутая дедовщина происходит от слова дед, - отслуживший полтора года. Дед на пенсии. Остальные обязаны его ублажать, поить, кормить, одевать, раздевать, спать укладывать, развлекать. Следить за тем, что бы он, не напугался громкого звука, чужого человека. Что бы, не затолкал себе в рот какую-нибудь дрянь, не сунул пальцы в розетку. Плох тот дух, который не мечтает стать дедом, - сказал однажды Наполеон. Каждый чурка мечтает об этом.

     Чурки чрезвычайно агрессивны. У валериного начальника был заместитель по складам. Туркмен. Он мог броситься, как образцовая горилла, стоит только ей посмотреть в глаза. Но начпрода он не трогал, уважал. Человек произошел от обезьяны, обезьяны произошли от таких вот чурок.

     Чурка-новобранец плохо слышит, видит, понимает. Помощь ему оказывается руками, ногами, твердыми предметами. Удары сказываются благотворно на его разумении. Сознание просветляется.      

Глава 21

Экзистенция

 

     Ты поцарапался, за дверью затихли. Ты поцарапался снова и стал ждать. Наконец постучал.

     - Кто там? - спросил Саша.

     - Я.

     - Уходи, я тебе не открою.

     - Почему?

     - Потому, что ты самый наглый человек, которого я когда-либо встречал.

     - Ну, открой, и мы поговорим нормально.

     - Не буду.

     Ты повернулся и пошел, на встречу тебе вышел Женя.

     - Олег, что случилось?

     - Спроси у Саши, - ты пришел в строевую, сел за милютинский стол со страстным желанием сгрызть его.

     Два часа ты сидишь за столом, леча самолюбие. Взял бумагу, и, давая выход чувствам, написал на ней заглавие: "мудрости". Первый пункт: "Когда встречаешься с незнакомыми людьми, не поддавайся первому впечатлению о них... не считай ни одного человека дураком". Далее: "... веди себя так, чтобы люди всех сортов не имели к тебе претензий". Пропускаю ряд пунктов из-за их банальности. Шестым пунктом: "Если... попал в среду... незнакомых людей, то владеешь преимуществом неиспорченного мнения о себе. Сумей его сохранить". Ага, вот оскользнулся с перекошенным ртом: "...общаясь с самыми добрыми на вид людьми, даже если они убедили тебя абсолютно в своей правдивости, все равно представляй себе, что они в мыслях своих презирают, и смеются над тобой, если не более - ненавидят. И если необходимо иметь кого-то, с кем можно поговорить без опасений, не руководствуясь вышеуказанными пунктами, выбери их раз и на всегда. А если захочешь ввести кого-то в этот круг, устраивай ему многолетнюю проверку". Хотя нет, предыдущие пункты тоже стоит упомянуть: "Избавься от страха перед физическим воздействием. Это первое и главное, что нужно сделать". И чуть выше: "Выработай последовательность и безупречную логику абсолютно во всех своих поступках".

     А началось все с конца отношений, с все более ухудшающегося понимания между тобой и твоими новыми товарищами. В полку случились командно-штабные учения, и часть штаба выехала на две недели в обширные степи, выехали и Саша с Димой. Жорж с Валерой остались вдвоем, чайхана переехала в продслужбу и ты, Олег, перестал ощущать отторжение, тебя даже были рады видеть, ты снова почувствовал симпатию со стороны этих двоих. Ты стал пытаться "строить" дружеские отношения. Покупая пряности, поедая, их вы, сближались, до тех пор, пока в один из последних теплых, субботних вечеров года не вернулись отбывшие. Валера тогда, исполняя волю зампотыла, затеял грандиозный ремонт, - дембельский аккорд, - своего кабинета, заключавшийся во всеобщей побелке, исправлении освещения. И в эту развороченную, измазанную комнату вошли Саня, с Дмитрием принеся на плечах пыль дорог. Они говорили о впечатлениях, о добытых по случаю абрикосах; странная вибрация исходила от них. Это не была враждебная, направленная против тебя вибрация, хотя она находилась на границе угрозы, это было просто игнорирование. Они нежно смотрели друг на друга, и в особом восхищении, с блеском в глазах был Саня. Предупредив, что идут наверх носить вещи и готовить праздничный ужин по случаю встречи, они ушли. Ты тоже испытывал радость предвкушая кушанья, но когда поднялся, испытывая все ту же неловкость навязывающегося человека, то нарвался на тот самый диалог.

     Сущность вещей. Где она там прячется, где ее законы, и почему ты так им не подходишь? Ведь чтобы жить, нужно иметь правильно работающую систему взаимопонимания, иначе смерть. "Почему они изгнали тебя", - думал ты и сооружал кипятильник из двух железных, параллельно закрепленных пластин, планировал достать у старшины роты котелок, придумывал способ обхождения бухгалтерско-государственной ревизии для выписки себе сухих пайков, искал людей которые носили бы прямо в службу (за сухпайковое же вознаграждение) эти продукты. Да, правда наверное, что главная вещ в мире это любовь. И как горько сознавать сухость, шершавость, грубость. Но еще больше беспокоит вопрос пищи. Ты регулярно ходишь в столовую, и не редко балуешь себя двойными обедами и ужинами, но есть тебе все равно хочется.

     Голод для избалованного желудка беспокойная вещ; "избалованность" в данном случае, просто особая форма работы физической психики.  Он отнимает существенную часть удовольствия жизнью, побуждая перебирать все известные предметы в СЧ на предмет их съедобности. Рассматривая дождевик, кителя, портупеи на вешалке, карманы и внутренности планшета ты встретил только деревянную табличку на противогазе с указанием звания владельца, да валяющийся в сейфе милютинский сухой паек, наложить лапу, на который  было не возможно. Ах, как давно не было обеда, до него еще (точнее до завтрашнего завтрака) целая ночь. И где независимость от тарелки с супом, ведь все мысли только об этом. Хрустящая горбушка черного хлеба ложится корочкой вниз, и задней частью вперед. При каждом откусывании, добавлении в меру молока, она размягчается, прожевывается и к моменту подхода черной корочки достигается наивысшая степень наслаждения. Язык перебирает места во рту привычные для разжевывания пищи. Потом, хрустит малосольный огурец, в сладкой грезе, сладострастно ложится в рот картофельное пюре, откусывается хлеб и внимание обостряется, чтобы не пропустить самого главного – пережевывания. Когда же голод после прогулки особенно силен, то дома ты, быстро сбросив ботинки, забегал в кухню, брал чашку, стремительно наливал молока из взятого в холодильнике бидона, не заботясь не о чем, отхватывал ломоть от буханки.

     Вентилятор стоял на окне, его страусовые, голенастые, согнутые по полам ноги покоились на междурамной площадке. Шнур спускался под рамами вдоль стены, попадая в розетку. Стационарный Карлсон гудел, пытаясь всколыхнуть марево ночных масс воздуха. Олег лежал на желтом столе, как на блюде перед призраком Милютина сидевшим на своем месте. За закрытой дверью остался вестибюль. В вестибюле за эбонитовым стеклом дежурного по части застыла голова в фуражке, хотя по причине духоты он может ее снять. Дежурный должен сидеть всю ночь, и только утром сдав помощнику пост, он отправляется спать полагающихся четыре часа. К двум часам дня он обычно высыпается, и его можно снова видеть. А пока он остается наедине с сержантской, или курсантской головой посыльного, торчащей напротив, часто вислощекой, узкоглазой. Дежурный вышел на крыльцо послушать верещание и, надеясь, вопреки опыту, что разлитое по полу, стенам и деревянным панелям тепло, саккумулированное за день, горячее, липкое не дотекает до ступенек

     Вентилятор гнал раздражительную, сухую струю. Ее можно нащупать в темноте. Он нагревался, но вряд ли стоит опасаться быть услышанным, если даже вообразить заблудшего замполита, скользящего в час ночи по панели штаба, и ловящего звук похожий на фырканье. Отдохновения в такую ночь не будет, оно не приходит, когда тело сковано духотой.

     Жизнь абсурд, сон, бред. От смешного до великого один шаг; от любого до любого один шаг. Советский энциклопедический словарь информирует нас: экзистенция - человеческое существование. Забота, страх, решимость, совесть. Все они определяются через смерть. Человек прозревает экзистенцию как корень своего существования в пограничных ситуациях (борьба, страдания, смерть). Постигая себя как экзистенцию, человек обретает свободу, которая есть выбор самого себя, своей сущности, накладывающий на него ответственность за все происходящее в мире. Характерные черты Э. - пессимизм, субъективистское толкование свободы, отрицание рационального познания и утверждение интуитивного постижения реальности.         

Глава 22

Валера

 

     Валера Панасов, Панасюк, Панасавалли, Эгега Ыныс-с-ы, сержант, залетчик, группа риска.

     Сотни выросших за ночь мух из соседнего туалетного окна, получив в генетическом коде, среди прочего информацию о комнате за стенкой, летели по проторенному праотцами пути, продолжать нелегкое дело изучения каждого миллиметра потолка, шкафов, столов и сейфа. Садясь на железные части лампы дневного света, они уже привыкли, и не удивляются тому, что из восьми матовых трубок горят только две. Это продслужба.

     Что было в начале, "раскладка" или начпрод? (Под раскладкой понимают в казенных заведениях реестр или меню, составленное на неделю.) Они воплощение невидимых складских продуктов выдающихся ежедневно сотнями килограммов, воплощение красной шелухи лука, картофельных очистков, мяса, масла - отдельная продовольственная заводь у самого края штаба. Продслужба - голубоватый, узкий, длинный журнал, худеющий день ото дня и получающий взамен выдранных листов несколько цифр на куцем корешке, исполняющий функции "Гольфстрима" раскручивая и разбрасывая вихри продовольствия в две тысячи ртов. Продслужба - мир, населенный начпродами и зампотылами, в котором влезают в окна, выписывают сами себе тушенку, и залетают командиру части.

     - Валера, как Жерж в СЧ попал?

     - Его Милютин нашел, почти сразу. Он тогда злой был, почти совсем не спал, а Милютин утром приходил, и ножички свои рисовал. (Милютин собирал сведения обо всех видах холодного и огнестрельного оружия, рисовал их на досуге.)

     - Валера, а про ножички ты откуда знаешь?

     - Жорж рассказывал.

     - А тебя, Валера, кто нашел?

     - Писарь старый. Пришел в роту, спросил, кто из Усть-Камана. Я говорю - я. Он спросил: "хочешь писарем работать в штабе?" Я говорю: "не знаю, подумать надо". Я сначала не хотел писарем быть, думал вот вернусь домой, спросят: "Кем служил? Писарем!" - он уговорил. Говорит: "на фуй тебе все это надо, что ты служить хочешь? Что ты там, в войсках делать будешь?" - слова своего предшественника Валера произнес выразительно, с придыханием, простерев в аффектации руку вперед, словно смеясь над его и своими убеждениями.

     - Ему замена нужна была срочно, он увольнялся. Я ему понравился, и на следующий день он меня взял.

     - Он тоже из девятой роты был?

     - Да.

     - Русским был?

     - Калбитом, ухлебищем он был, рожать заставлял, носить из столовой.

     - В санчасть не ходил?

     - Какая санчасть, он один здесь чьморился. Секретчик с чертежником был, а в санчасть только Чимбулатов (бывший писарь СЧ у которого Жорж принимал дела) ходил.

     Валера любил шутки, он оставил их на зернистом глянце дагерротипов.

     Продслужба. Фон: вешалка, стена, дверь. Жорж положил белое вафельное полотенце на манир официанта, услужливо наклонился к Валере, сидящему на стуле в только что заломленной набекрень папахе, из-под которой торчит тоненький чубчик, аккуратно растимый Валерой много месяцев и избегавший многих стрижек. (Он прятался в волосах, но в нужный момент показа высовывался подобно змее из зарослей, и достигал подбородка.) В левой руке, как сигару у самых зубов два пальца держат короткую, толстую морковку, почищенную и отрезанную ножом. Вторая рука подгребает живот сваленными на коленях пальцами. Нога на ногу в натянутых коленями кругленьких штанах. С выражением недовольным и одновременно вспоминающим о чем-то, прикуривает от подносимой из-за плеча Жоржем зажигалки, изображая "батьку Панаса" - главаря банды взявшей город.

     Жорж: "Не изволите прикурить?"

     Батька Панас: "Я здесь теперь хозяином буду. Молодцы мои шуток не понимают. Порядок люблю; ежели будет, то всех не расстреляю."

     Кадр второй. Все та же продслужба. Два следователя за работой, стоят перед подследственным. Валера закрылся белой своей кружкой, больше похожей на пепельницу. Пия из нее при помощи стиснутых цопких пальцев правой руки, выставив вперед правую ногу, прислонился левым плечом к плечу Жоржа. Над глазами его нависли джунгли тайги из цыганской шевелюры. Ремень, растягиваемый животом, заворачивается к краям. Жорж занимает передний план, опираясь на стул, и тоже с кружкой и сигаретой, на кончик которой устремил медитирующий взор. (Подследственный в кадр не вошел.)

     Валера: - Молчит?!

     Жорж: (спокойно) - Ничего, скажет, и не таких ломали.

     Снова продслужба. Валера злой дембель, Дима услужливый дух. Причесанный Димон, с грязным полотенцем на левой руке, ладонью к сердцу, с подобострастным неестественным выгибом спины подает тарелку с морковкой. Лицо со вниманием обращено к Валере. Валера в расстегнутом кителе, брякнутом ремне у левой руки на столе, смотрит в окно. Ковер солнца не доползает до лица, чубчик змеится на лбу. За спиной декорация входной двери: две фанерки-заплаты умерших замков, стеклянная, круглая, ребристая ручка и английский, ныне здравствующий замок. Ох, хмур изподлобный взгляд.

     Дима: Ва-ле-ра, жрать будешь?

     Валера: Дурак, ты, где был?! Я злой дембель!

     Валера милый, добрый человек из отряда "не причиняющих вам вреда ни при каких обстоятельствах". Не будет даже злословить. Доброта делает таких людей глуповатыми, если позволительно так сказать. В нашем несовершенном мире нужно иметь беспредельно изощренный ум, чтобы позволить себе быть добрым в любых случаях. А если человек все же выбирает этот тернистый путь, общественное мнение над ним потешается. Возможно, от части оценка справедлива. Окружающие, обнаружив безответность, глумились над ним. Именно по этому вся его жизнь нацеливалась на доказательство своей полноценности. Он следил за исполнением ритуалов, ушивал штаны, обтачивал бляху, делал дембельский альбом, ездил в войска отказавшись от писарьского места. Он, как и Дима, прошел полный полугодичный курс учебки, но жестокость проявляемая к нему, не вызвала обратной реакции.

     Его любимые словечки: "надо чаю испить, чайку бы. Ну, стос тут такого? Тохи! Совсем оскотинился. Ты рад?"

     - Жерж, че Димон с Саней такие злые? Что они так Олега не любят? - к слову сказать, они не любили и самого Валеру, всячески над ним потешаясь. Валера в приватных беседах говорил, что ушел бы от них, будь куда.

     Валера закончил первый курс Усть-Каменогорского дорожно-строительного института. Часто вспоминал о девочке по имени Лена Чимарева, которую у него отбил какой-то тракторист. Дима с Сашей всякий раз наставляли его дать ему по шее, ежели уж так дорога она. Вероятно, под моим влиянием, Валера стал много читать. По совету, взялся за примитивного ремесленника Гюго, и очаровался его гиперболизированной контрастностью.

     Особенные проблемы возникали у него с начпродовской складской обезьяной по фамилии Сапарлыев. (“Сапарик”, - называл Валера это чувырло в кулуарах) Однажды Валера в одиночестве пошел завтракать в санчасть. В дверях его встретил Мура и протянул для приветствия палец. Валера, обидевшись, игнорировал провокационное рукопожатие, что привело к осложнению отношений. Случилась крупная ссора. По предложению Жени начался бойкот, с минимальной выпиской продовольствия медикам. Перекрытый кислород обнаружил в легких фельдшеров астму и аритмию. Через месяц после случившегося Мура дипломатично загладил конфуз, обстановка нормализовалась. А конфликтный месяц мы кушали валерин сухпай.

     По неизвестной причине Валера иногда называл Женю Николаем Степановичем Свастиковым.

     - Почему?

     - Он же Николай Степанович!          

Глава 23

Жорж

 

     Жорж, и мой герой; две неразделимые вещи. Не Женя герой, а все тот же Олег.

     Мой герой. Он сидит в робком молчании, если настроение, за столом определяемое в основном Жоржем и Саней приближается к нулю, он тоже становится еще угрюмее, не выдерживая естественного поведения, занимаясь разглядыванием стола, столовых приборов, изображая спокойствие, раскрашивая болезненную окаменелость поведения верчением чашек, ложек кусков газет, если те имелись. Если раут освещался какой-либо вспышкой остроумия с чьей-либо стороны, он натянуто улыбался, смеялся, грубо пользуясь малейшей возможностью вставить ни чего не значащее выражение. Он, мой герой, испытывал неловкость, усталость от всего.

     А Женя, напротив, - образец находчивости. Он ни когда не позволял себе восклицаний типа: "Я чуть не умер!" или "Чушь какая!" или "Да пошел он!..". И главная его особенность - прекрасно слушающийся голос, которому он придавал всегда уважительное внимание, - лишнее доказательство всегдашней собранности. Он обладатель прекрасного почерка, блестяще подделывает подписи, постоянно расписывается за Черныха и Бухана. Милютин по таким вопросам регулярно обращается к нему.

     Женя после еды курит, и не куда не торопится, левая рука на животе. Одну из ног в сапогах ставит на мысок, прижимая каблук к ножке стула. Он всегда откинут на спинку стула, сколько бы разговор не продолжался. Есть еще одно характерное движение: перед тем как посмотреть на часы, он встряхивает их кистью, привычка расслабленного ремешка. Осторожно стряхивает пепел, прокручивая дымящийся кончик, стачивая его. Говорит тихо, очень тихо, часто шмыгая носом. В устах разных людей части, грубых и умных, чистое, нежное его имя без сокращений звучит: "Женя". И что бы быть таким, нужно вставать за час до работы, стирать каждую неделю, - а гладить еще чаще, - свою хебешку, не валяться в ней на столах, уходить с работы поздно и приходить рано, без особых эмоций оставаться без обеда, без двух необходимых в это время часов сна, быть вежливым, приветливым, быстро мыслящим.

     Мой протагонист, Олег, унаследовал его привычки: держать ладонь на щеке и закрывать себе рот во время разговора, стоять, держа руки, в карманах спокойно смотря на собеседника, быть предусмотрительно осторожным при носке крупногабаритных вещей в комнате, восклицать: "что-что?" поправляя слух, догоняя не долетевшую фразу, а так же "ну и что же?" побуждая рассказчика продолжать повествование. Расстановку ног, положение рук на животе. По закону обмена энергиями к моему протагонисту перешла привычка при неожиданно-неприятном деловом вопросе, будучи возбужденным, озабоченным чем-либо смотреть в сторону, стирать левой рукой со рта и подбородка невидимые следы слов, одновременно пожимая плечами отвечать: "не знаю".

     Женя сидит за машинкой, держа в руках пачку листов, деля их на несколько частей, подсовывая одну под другую растопырив шоферские пальцы веером. Очень спокойно, шмыгая носом, тасует их, рассматривая, совершенно свободно сосредотачивается и, не показывая на лице признаков напряженной работы мысли. Один в строевой, в поздний час, он закончил печатать офицерские списки, разложив по экземплярам, и написал эти стихи.

                         

                      По асфальту, сквозь запах воды и огня.

                      Под последним дождем остывающих звезд,

                      Подбирая мотив для осеннего дня,

                      Побреду, как ничей и рассеянный пес.

 

                      Там где был горький дым, будет сладкая прель,

                      Где печальная сказка - холодная быль,

                      Ляжет завтрашний снег на сегодняшний хмель,

                      Захрустит под ногами алмазная пыль.

 

                      Я узнаю, когда и пойму почему,

                      Заведу на июнь золотые часы,

                      И тихонько исчезну в табачном дыму,

                      А в июне напьюсь земляничной росы.

 

     Назвать рассказ именем одного человека, а с первых же слов объявлять героем другого - достаточно остроумный ход. Но не следует его понимать слишком буквально, ибо, как уже было сказано - разделить этих двух невозможно без того, чтобы не повредить описанию.

     Его родиной был северный город Северодвинск, бывший Молотовск, присоседившийся в нескольких часах езды от Архангельска у берега Белого моря, город кораблядельцев-подводников, людей суровых и скорых на разборы, выросших на болотах и костях политзеков создававших тамошнюю промышленность. Он был вторым ребенком в семье родителей-преподавателей местного кораблестроительного института, и, не смотря на сообразительность позволявшую ему без труда блистать в школьный период, рано начал курить, терять интерес к честолюбию, тяготея к некоему подобию богемной жизни. Так же легко прошагав два первых курса ленинградского кораблестроительного (ибо в корабельное дело он попался уже давно и окончательно) института, он получил первый, и быть может главный удар в жизни - смерть отца. Возможно, что именно это и послужило причиной медленного, но неотвратимого ската, который тогда наметился. Женя все больше и больше уходил в свой любимый мир диск жокея институтских дискотек, гулянки, пьянство. Кончилось тем, что в конце пятого курса, окончательно забросив занятия, и, дождавшись отчисления, он был призван, забран в армейские ряды. От Ленинграда у него осталась девушка, студентка того же института, около полусотни катушек с любимыми звукозаписями, чуть меньшее количество друзей, стихи любимого поэта Б.Гребеньщикова, свои стихи, да воспоминания.

 

                                          Помпеи

                            Вулканическим мягким пеплом

                            Белы комнатные ландшафты.

                            Мы, сорвавшись, падаем - в пекло,

                            В недра, жерла, кратеры, шахты, 

                            Вместе - в тесный рукав безумия.

                            Мы - Этна в руках Везувия.

                            Сполохи духа в потемках плоти.

                            Ты - женщина. Я - напротив.

                            Дрогнув, плавится лик планетный.

                            Мы - Везувий в объятиях Этны.

                            Везувий в объятиях Этны...

 

     Строевая часть: Женя задумчиво разглядывает текст у пишущей машинки, чуть наклонив голову, сжав, свернув кулаки. Одна из рук немного опирается на корпус. За тем план укрупняется, лицо поворачивается, широко и добро улыбается. В углу растянутых губ дымящаяся полу израсходованная сигарета. Под глазами три-четыре морщинки, высокий лоб. Светятся в бликах плоскости, реечки, геометричности, симметричности только что отглаженного кителя. Правая рука на переводном рычаге машинки, вторая придерживает на столе оригинал.

     Чертежное бюро: с вмятиной на губах от всасывания трубки поднесенной левой рукой, с плечами, наклоненными в правую сторону, смотрит в трубочную лунку. Короткие волосы торчат тремя-четырьмя выступами, и одним навесиком. Застегнут на все пуговицы, как всегда, ибо опрятность его мать. Чертежное бюро превращается в кабинет следователя, который присел-прислонился  к спинке стула, и, не вынимая сигареты изо рта, не спеша, помешивает сахар в стакане с красной картинкой "1 мая". Он смотрит в чай. Фотограф Дима очень удачно поймал момент созданный природой.

     - Ну, что? Говорить будем? - как бы равнодушно спрашивает  Жорж. - Вы можете отпираться, протестовать, вам это не поможет. Я даю вам последнюю возможность.

     Он прощается с Олегом и службой в последние недели пребывания в части, когда взялся вместе с Саней за "дембельский аккорд", - строительство в ПГТ у дома офицеров детской потешной крепости. "Усталость" - название. До улыбки ли тут. Вид стоя: майка, брюки плотно придерживаемые кожаным ремешком (брючный потерян), - похоже на фермерские штаны подвязанные веревкой. Правую сторону лба завалили не туда упавшие волосы. На заднем плане курсанты месят цемент. Так его служба "клином", "свиньей" идет к босячеству, - чем ближе свобода, тем меньше сил остается следить за внешним видом.

     В отличие от Валеры, Женя, будучи добродетельным, мог прибегнуть к самозащите за спиной агрессора. Так, он присоветовал отправить в войска, не сошедшегося с ним характером предшественника Олега, - Вадима Мелещенко. Вероятно, он не сказал прямо, что надо избавиться, а мелкими, незначительными штрихами замечаний, мнений подвел Милютина к такому решению. Но ни в коем случае его нельзя назвать коварным. Скорее всего, решающее значение было в настрое Саши и Димы. Возможно, не будь их, Жорж так и терпел бы неприятного человека. Решение родилось и воплотилось само.

     Ни к кому, ни когда он не питал ненависти. Случались вспышки гнева, когда, например, вдруг сваливалась, бесцельная, кретинская работа. Жорж мог в одиночестве пнуть стул, ударить по столу кулаком, поматериться. Но за вспышкой следовало успокоение. Он имел мнение без эмоций. Изредка называл Милютина чьмом по тому, что действительно считал его таковым. Со спокойной рассудительностью говорил о подонках-офицерах. Беззлобно. Вроде того: есть на небе луна, это мы признаем нейтрально; НШа УБВТ, капитан Дыкин - кусок дерьма, такой натуральный, рафинированный. Естественно в глаза он этого не говорил, Даже не отказывал ни кому, ни в чем. Если отказать было нужно, то внешне соглашался, делая по-своему. На подчиненного себе Олега, или Валеру иногда повышал голос. Не кричал, не ругался, а именно повышал. Искупала все его чистота и скрытая сила любви. С известной поправкой его можно назвать блаженным, - человеком, которому лично ни чего не надо. Не почестей ни денег. А только одного - любви. Не имея цели в жизни, он выводил ее из реалий сегодняшнего дня, корректируя согласно обстоятельствам. Обычно люди с рождения имеют судьбу, мысленный образ, программу жизни. Человек с вами разговаривает, размышляет над смыслом жизни, перебирает возможности, клянется в вечной дружбе, а у самого уже все давно решено. И рассуждения его, и клятвы - липа. Он и вас отбросит, если поперек дороги окажетесь. Заданность обычно, не всегда замечаема самим человеком. Так вот в Жене ее не было. Он жертвовал своим будущим всякому, с кем разговаривал, что делало его уникальным. Милютин, естественно его за эту душевность уважал, как и все, но он же и чувствовал свое превосходство. Наставлял получить высшее образование, закончить семестр. Таким людям трудно понять противоречивость своих суждений. 

     За обеденным столом Женя выглядит следующим образом. Левой рукой подпирает подбородок; двумя пальцами, большим и указательным, правую руку положил на бедро, чуть изогнувшись в левую сторону. Спина прямая, смотрит в стол, глаза опущены. Иногда они внимательно смотрят на Валеру, веселые или злые. Когда говорит резко, крайне резко, - опускает их в самую чашку. После еды скажет, улыбаясь тихо: "спасибо", или угрюмо поблагодарит еще тише. Или серьезно, но не понятно последует ли улыбка или холод: "ты чего чавкаешь, обезя?". Лицо очень ясное, черты четкие, тонкие.

     Раз в две недели он садился писать письма домой. Вешал китель на спинку милютинского стула. Поздний вечер, дверь закрыта до утра, дымится папироса за папиросой, заполняются тетрадные листки четким, красивым почерком. В задумчивости рука с клубящейся папиросой застывает у лба. Он курит самые дешевые, из экономии. Валера рассказывал, как видел Жоржа в первые курсантские недели, рывшегося на помойке в поисках окурков. До чего только не доводит жизнь интеллигенцию. Надо сказать, Жорж всегда не любил это слово с двумя "л". Может быть по тому, что его, по всем параметрам подходящего, в эту категорию не принимали  без диплома. Ведь интеллигентность переводится с латинского как разумность. Не дипломированность, а утонченность разума. Жорж ушел с пятого курса не из-за лени, а по тому, что не мог больше врать себе и другим. По тому, что мы не винтики и не болтики чтобы всю жизнь крутиться в заданном режиме. Мы свободные птицы, и дом наш там, - на сегодняшний день, - куда мы прилетим за дневной перелет. Но в отличие от птиц, у нас нет даже миграционных линий. Мы абсолютно свободны. Нужно только позволить себе, не сломаться, как цуцики в момент раздачи фальшивых дипломов.

     Осенью его мама прислала мешочек махорки, Дима изготовил трубку. Третья модель увенчалась успехом. Жорж использовал ее и тогда, когда махорка кончилась; разминал, докуривал свои окурки. Уютно смотреть на байронически-задумчивого дымящего Жоржа. Он вообще любит делать дело с наслаждением. Главное не действие само по себе, а то, чтобы оно было в кайф. Кайф - его словечко; полежать в горячей ванной, обложившись журналами, покурить - красота. Или в течение дня попивать всяких настоек, вин; с наступлением опьянения пройтись по улице, проветриться, и продолжать дальше.

     В полковой библиотеке ему приглянулась книга английского писателя, первой половины двадцатого века Ивлина Во. Не все, а только первый и третий романы. Написанные в духе остроумной, едкой сатиры они действительно поднимали настроение. Второй, самый большой по объему проблемный роман "Возвращение в Брайдсхед" ему не понравился. Довольно занудливый, с перевернутой, перекошенной английской стилистикой он дарил осилившим его волшебное чувство скоротечности, бессмысленности жизни, нашей незащищенности перед песками времени. Один из его героев, молодой лорд Брадсхед не в силах противостоять опустошенности духовного мира современности, лживости религиозных догматов, спивается до состояния полной деградации. В чем-то здесь есть параллель с Женей. Не в таких, конечно масштабах. Дай то Бог, чтобы сходство было минимальным.

     Жорж, это сказка.

     Жорж - праздник, любовь.

Глава 24

Бродячая звезда

 

     Теперь ты бродячая звезда, с некоторыми обязанностями, но с полной психической свободой, свободой почти вакуума. Слово "звезда" красиво, ты получил удовольствие от сравнения; тебе ведь нравится все блестящее и яркое. Одинокой кометой шляешься ты сам по себе, в глубинах полкового космоса, вознаграждаясь за унижения, и унизительный страх мыслью о том, что у тебя есть уникальная независимость, что ты можешь всегда пойти куда захочешь, ночевать, где придется, и есть, как и где понравится. Тебе досаждает неряшливость, "не воинственность" твоего вида, но ты превращаешь их в культ пацифиста, причисляя себя к этому типу людей. Ты ходишь в сапогах неделями не знающих щетки, с висящим ремнем, и такой же одеждой, оправдывая помятость, неопрятность, все той же "гражданственностью" твоего характера. Иногда ты сталкиваешься с местными жителями, как, например, с комендантом штаба, усатым, золотозубым пролетарием, на год призывом старше тебя. В столовой, когда ты второй раз встал на раздачу, он пинком вышиб у тебя из рук поднос с повторным ужином, сказав, что здесь это считается "заподло". Ты тогда пригласил его в подсобное помещение тут же в столовой, и сказал ему что, если он будет до тебя докапываться, то будет иметь дело с Милютиным. Иногда ты сталкиваешься с целыми цивилизациями, как встреча на подходе к плацу в девятом часу утра. На углу первой казармы, тебя и Валеру, шедших на построение проводимое Черныхом остановил, Бухан, конвоировавший подразделение военнослужащих женщин, - персонал штаба.

     - Где вы шляетесь! - зарычал он на вас полным голосом.

     - Ходят грязные, немытые, не чесанные! По пол года в бане не моются! В кабинетах псятиной воняет!

     Все это относилось ведь не к Валере, и не к кому-то еще, это относилось к тебе. Потом, две недели спустя, в машбюро на втором этаже, куда ты пришел по делу дебелая, белая женщина, - одна из тех, кто был тогда в женском строю, глядя в глаза, спросила:

     - Ты помнишь, что тебе сказал командир? - и выйдя в след твоего спешного отступления в коридор, повторила вопрос.

     В минуты затишья, в строевой Милютин спрашивает у тебя, ходишь ли ты в баню. И ты думал, что это знак доброго расположения к тебе, заливался приятным благодушием, а товарищ майор просто не мог тебе прямо сказать, что рядом с тобой надо зажимать нос. Помнишь встречу в шумной столовой с подтянутым, блестящим как с картинки сержантом, строевиком отдельного химического батальона, базировавшегося на территории вашей части? Обернувшись, ты увидел за столом Джазина.

     - А, ублюдок! - сказал он немножко весело, увидев тебя. Ты сразу смекнул, что агрессии нет, и насколько возможно успокоился.

     - Почему ублюдок?

     - Потому, что тебя так все называют.

     - Почему?

     - Потому что ты ублюдок.

     Ты попробовал представить "всех", представить мирную сценку, где о чем-то шутят, Саня с Димоном, и зашедший в гости Джазин делится новостями из "дивизии".

     Узкоглазые аксакалы, толстощекие джигиты, и черт-его-знает какие курбаны, наводняют блочного типа казармы, каркают своими степными словами, кричат друг, на друга обзывая урюками, чурками, калбитами. Они торчат в холлах клуба, толпятся в чипке-буфете, покупают на свои семирублевые получки пряники и соки, рассаживаются землячеством за столы. С важным видом и ответственностью в лице передают кульки, кули разваливающихся пряников, жуют, чавкают, отсасывают из горлышка бутылок, цопают полу разжатыми руками конфеты, из валяющихся на черной полировке кучи, и, оставив порошу крошек по всему столу, цокают сапогами к выходу. И среди всего этого путешествуешь ты, космическим телом, попадая в поле притяжения то одной, то другой планеты.

     Ты заходишь к Валере, как к человеку, с кем единственным можно пообщаться. Но у него своя компания, зовущая его то в санчасть, то в чертежку, то еще, куда ни будь. И ты вынужден уходить. Ты выпрыгиваешь в окно продслужбы, чтобы не попасться начальству. Приседаешь на край карниза на корточках, отделяются ноги, и сразу же толкаются в землю, а невидимая шуба гравитации слегка прихлопывает, укрупняет масштаб земельного рисунка. Как прозаично, как прямолинейно звучит этот хлопок в пустоте бессолнечного дня. Некуда идти. Куда ты можешь пойти? Мест не много. В подвал, в большую цементную камеру, где сваливаются штабные полевые аксессуары: маскировочные сети, палатки, деревянные фанерные щиты для сбора сооружений на скорую руку. Отличное время для сна в неожиданно освободившееся дневное время по понедельникам, когда утром по всей части идут политзанятия и в штабе, - по выражению Милюты, - шакалит замполит. На этих грязных палаточных материях, среди сырости и редких лягушек, в кромешной темноте и абсолютной тишине можно классно выспаться. Единственный недостаток грязь.

     Еще, кроме собственно строевой, ты можешь пойти в столовую или библиотеку. Роты ты избегаешь потому, что там много болезненных контактов, как и оркестра, подразделения из двадцати человек, куда тебя официально зачислили, чтобы не держать за штатом. Но с оркестрантами все-таки приходится встречаться, когда в части нет электричества и пищу готовят на специальной полевой кухне, рядом со столовой топят котлы углем. Тогда стряпню раздают старшинам рот в термосы, и приходится волей-неволей примыкать к музыкантам, у которых с черного входа клуба есть двухэтажное репетиционное помещение. Там, на втором этаже или на улице, выставив столы, они и ты, принимаете пищу. Так недавно, в очередное отключение ты шел через плац к клубу, при свете звезд. Оркестранты уже отужинали на свежем воздухе и расходились. На холодном пластикате, под далекими огнями ПГТ, в тарелке вырисовывались шашечки масла, буханки хлеба, крошки, рыбные остовы. Многоликий Кадыров, ровесник по призыву, делился этими остатками и грязной посудой, поощряя: "хавать, хавать, не стесняясь". Он, как и ты, был единственным "молодым" в оркестре, и по тому исполнявшим роль посудомойки. Этот большетелый, толстогубый скрипач из Алма-Аты с казахской фамилией и русской внешностью, получавший тычки и затрещины за не подшитые воротнички, этот загребатель обсосанных костей, разлитого чая, бисера крошек, сложил к ногам знша за трехдневный отпуск на родину все твои тайны, которые ты поведал ему за такими вот застольями о своем быте. Так что Карпенко потом, в штабном холле кричал на тебя в третьем лице: "он спит на столе, укрывшись шинелью, как конь".

     Есть еще одно место - тренажерный корпус. Там, среди полутора десятков человек тренажерного взвода есть четверо из столичных вузов, одного с тобой интеллекта и "возраста" службы. Ты изредка наведываешься к ним на ужин (вместо музыкантов) или просто так. Среди них тебе приятно и спокойно. У каждого из четырех есть свой зал, в котором стоят тренажеры, и где можно посмотреть телевизор, переделанный на ловлю ТВ, попить чаю. Но и среди них долго ты тоже не можешь находиться, твой удел космос, твоя компания - полет. Летаешь ты, встречая Жоржа, Саню, Валеру и Диму, идущих туда или сюда, и они вежливо и радушно приветствуют тебя, особенно Жорж. С похолоданием положение твое ухудшилось. По утрам, вставая в холодной строевке, ты греешься до прихода Татьяны теплом от электрической лампочки, думая о единственном мирском благе - тепле. Из носа постоянно течет река, как из пробоины, и ты уже несколько месяцев перестал мыться потому, что весь покрылся простудной сыпью, которую нужно держать подальше от воды. Ты постоянно чешешься, как блохастый, шелудивый пес и с головы твоей волосопадом сыпятся волосы. Каждое утро, весь пол первой комнаты устлан ими тонким слоем, и стоит тебе провести рукой по голове, они валятся кучами. Холодно тебе во вселенной и страшно. В мрачном сне словно встает силуэт на колени, молясь о благополучии, о спасении; будто бы стоит фигура на письменном столе, а ноги в сапогах свисают. Будто бы оборачивается фигура на окна, опасаясь подглядывания, креститься, и шепчет не разборчивое, бьет поклоны в крышку стола. Спасибо Господи за то, что ты помог ему попасть сюда. Не бросай его, пожалуйста! Что я могу сделать для тебя, чтобы ты был милостив? Господи, сделай так, чтобы Саня не цеплялся к нему, чтобы все у них было О.К. Молитва - плата за защиту, за заботу, ибо кто в этом мире бескорыстен? Мираж это.

     Однажды ты шел в штаб с ужина и напоролся на Бусыгина, - капитана и зампотеха третьего батальона. Он дежурил по полку, и с пистолетом и помощником сидел на крылечке. Вечером, в девять часов ему сиделось хорошо, наверное, думал о "майоре", которого он два раза пролетал по пьяни. Лирические мысли снисходили.

     - Ты кто? - задал он тебе вопрос. Ты удивился человеку еще не знающему тебя, просветил отставшего от современности капитана.

     - А зачем тебе в штаб?

     - Работа есть.

     - Не-е-е-ет. Я знаю, ты сейчас пойдешь, будешь допоздна работать, не выспишься. Иди в роту спать, а Милютину скажешь, что я тебя не пустил.

     Дурень! Ты же шел читать Дюма, бежал от слова "рота", как от прокаженного. Ты нес ему несусветную чушь, а в животе крутило, гнало в туалет. Но настырный капитан стал выяснять, где ты учился, просил перечислить постулаты Бора. И ты, к стыду своему, не вспомнил ни единого. Вертелось в голове только что-то о дискретных уровнях, и ты вякнул.

     - Ну-у-у-у, я их еще в школе запомнил. Плохим, наверное, студентом был, прогуливал.

     Они с помощником поразились, услышав словосочетание "атомная энергетика". Собственно их поразило слово "атомная". "Не может быть", сказали они. А после постулатов Бора Бусыгин спросил уже самое простенькое - закон Ома. Ты помнил дробь напряжения с сопротивлением равняющуюся силе тока, но не помнил что вверху, что внизу. Гнилые столовские продукты напополам с хлоркой рвались наружу. Рядом стояли два курсанта, выше которых ты себя ставил, и это было дополнительными фибрами в гамме позора. Подавленный, ты прошмыгнул через холл в туалет, а за тем к двери СЧ и поскребся. Тут тебя постепенно объял новый ужас: Жорж не желает впускать! На страх и риск, разминувшись с капитаном, подошел к окну СЧ и горбатым голосом позвал. Жорж немедленно откликнулся и впустил. Он не слышал в другой комнате, через толстую входную дверь твой царап. Там был еще Саня, он уже перестал тебе открывать дверь. Ты поделился с ними странным свойством памяти.

     - Да я бы и вспоминать не стал, - отмахнулся Женя. И ты немного успокоился.

     Медленно собиралась уверенность, обреталась почва под ногами. Однажды ты сказал себе: "хватит соплей", и взялся за обустройство быта. После нескольких попыток сооружен мощный калорифер, Дима купил по твоей просьбе в ПГТ нагревательные спирали, ты изготовил деревянную раму с проводом, на которую их навесил. Раскаленные параболы быстро нагрели комнату, проблема замерзания решена! Так же решилась проблема создания фальшивой полковой печати; многие пробовали до тебя, но только твоя идея сработала. Секрет в использовании эпоксидной смолы и твердой подложки. Пластилиновый слепок следует изначально крепить на твердую поверхность, дабы избежать перекосов, потом заливать смолой. Результат - шедевр. Она большое подспорье в добывании припасов.

     Два раза тебя обокрали в роте. Сначала утянули штаны, и Женя принес тебе запасные. Несколько месяцев спустя, пропали сапоги. Вор оставил свои, чем смягчил потерю. Он вскорости нашелся, им оказался казахский курсант. Все уверял, что произошла ошибка, случайно перепутал свои драные с твоими новыми. Сапоги вернул.

     Барьер-стойка строевки переоборудована тобой в склад. Поворотом секретного гвоздика открывается фанера и глазам представляется внутренний объем, в котором можно спрятать черта лысого. В самом потайном месте этого рога изобилия, в пустой баночке из-под гуталина хранится дубликат печати НШа.

     Ночью в штабе не пойдешь запросто в туалет, можно нарваться на скандального дежурного. Справление нужды происходит в окно, крупная решетка, вполне позволяет удовлетворять малую физиологическую потребность. Ребята, засидевшись в чертежке допоздна, применяют простой прием: они идут след в след, одновременно ступая. Постороннему уху слышаться шаги только одного человека, хотя людей может быть сколько угодно.

     Но ты одни на один с собой и книгами. Наверное, это правильно, одиночество помогает духовному росту.             

Глава 25

Глаз пророка

 

     Когда я садился писать письмо родителям, а это случалось раз в три недели, я не мог строить его как все нормальные люди, а писал на машинке, и начинал с очередной главы некоего детектива, который регулярно продолжал. Писать его было не сложно, сам процесс приносил такое наслаждение, что давал заряд на несколько дней. Только родителей он, скорее всего не занимал, по тому, хотя бы, что они ни разу не отозвались о нем.

     Героем был некий мистер Том Сойер, американский шпион, действовавший в Советском Союзе в рамках "Подрывного центра", но главы были мало друг с другом связаны, и ох